Заголовок
Текст сообщения
Глава 1. ТЕНИ, ЧТО ОСТАЮТСЯ
Кабинет был пуст. Совершенно, абсолютно пуст — стерильное пространство стекла и полированного металла, где даже пыль не решалась нарушить геометрический порядок. Даести квадратных метров холодного совершенства, заказанного у швейцарского архитектора, который специализировался на проектировании банковских хранилищ и операционных. Здесь не было ничего лишнего: ни картин на стенах, которые могли бы отвлечь, ни книг, которые могли бы напомнить о других мирах. Только массивный стол из чёрного дуба, два кожаных кресла для гостей и панорамное окно от пола до потолка, выходившее на серую, вечно дышащую громаду города.
Душа — тоже.
В этом была странная, почти математическая симметрия: стерильное пространство стекла и стали снаружи, и внутри — выжженная, холодная равнина, где не могло прорасти уже ничего. Ни надежды. Ни сожаления. Ни даже горя — оно давно выгорело дотла, оставив после себя лишь лёгкий радиоактивный пепел на языке. Только ненависть. Колючая, густая, как промышленный смог, висящий над промзонами. Ненависть к себе, к ней, к этому нелепому, жестокому миру, что продолжал вертеться с идиотским постоянством, будто ничего и не случилось. Будто три года назад не остановилось время.
Первые лучи солнца, острые как лезвия бритвы, прорезали серую пелену ночи за окном и упали на идеально отполированную поверхность стола, разбившись на тысячи холодных бликов. Они наполнили светом кабинет, но не душу. Внутри по-прежнему была ночь. Глубокая, беспросветная, без звёзд. Его утро начиналось задолго до рассвета, когда город спал сном невинных — тем сном, который он сам разучился видеть, — а заканчивалось глубоко за полночь, когда даже самые отчаянные тени расходились по домам. Иногда он даже не ехал в ту квартиру-склеп на престижной набережной, где живым, осязаемым напоминанием о конце света звучала тишина. Где по всем законам физики и справедливости должен был раздаваться детский смех. Он стал конченым ублюдком, и это звание нёс теперь как тёмную корону. Превращение чужих жизней в ад — конкурентов, должников, предателей — стало его единственным спасением, единственным языком, на котором он ещё мог разговаривать с миром.
Работа спасала. Работа и пацаны. Они держали его на плаву, как два непотопляемых буя в ледяном океане, не давая сорваться в необдуманную, последнюю пропасть, как сорвался он тогда, три года назад, въехав на полной скорости в бетонную стену собственного счастья. Каждое утро, глядя в безликое стекло, он мысленно падал на колени и шептал слова, похожие на молитву. Просил у неё прощения. И тут же, сжимая кулаки так, что ногти впивались в загрубевшие ладони, желал ей мучительной, медленной смерти. Эти два чувства, абсолютно взаимоисключающие, жили в нём одновременно, срастаясь в один чёрный, болезненный клубок где-то под рёбрами. День сурка. Так было вчера, месяц, год назад… Три года. Грёбаных три года. Он не жил. Он отбывал срок за преступление, которого не совершал, или совершил — он уже и сам не знал.
Три года он ищет. Ту, перед кем должен стоять на коленях. И ту, в которую должен пустить пулю. Она уничтожила всё: его веру в людей, его будущее, их ребёнка — маленькое «завтра», которое они создали. Она вырезала из него самое важное хирургически точным движением, оставив пустую, зияющую рану, куда теперь задувал только ледяной ветер. На каждый его запрос, на каждый звонок Серёге — тому самому менту из управления, который «может всё», у кого есть доступ ко всем камерам, всем базам, всем паспортным столам, — один и тот же ответ, как заевшая пластинка: «Нет следов, Марк. Её нет». Её, простую девчонку без роду и племени, как будто стёрли ластиком с карты мира. В голове точил червяк сомнения: «А что, если она погибла?» Он гнал эти мысли прочь, с яростью затравленного зверя, потому что если это правда — тогда он сдохнет. Просто сдохнет, как двигатель без масла. Её нет ни в официальных базах, ни в теневых, ни за границей, куда он слал запросы через полукриминальных «туристов». Её имя — призрак. «Мне бы только знать, что она жива», — лгал он сам себе по утрам. Нет.
Он бы в тот же миг мчался к ней, сломя голову, стирая в порошок шины. Нет, опять ложь! Он бы приехал, чтобы посмотреть в её глаза — те самые, синие, как небо, — и выстрелить. А потом — себе. Это был единственный понятный ему финал, единственная логическая точка в этом безумном уравнении.
Он вывернул наизнанку жизнь того ничтожного Андрюши, её бывшего, который сломал их будущее. Тот не выходил на связь — да и самого Андрея, того прежнего, самоуверенного, больше не существовало вменяемого. Марк методично, с ледяным, почти интеллектуальным удовольствием, превратил его существование в кромешный, беспросветный ад, сделав конченым, трясущимся от каждой тени алкоголиком, который бледнел и покрывался липким потом при виде любой чёрной иномарки на улице. Туда ему и дорога — на самое дно, в грязь и забвение. Последний след её, настоящий, осязаемый, обрывался в московском аэропорту «Домодедово», на потёртой записи камеры наблюдения у стойки регистрации, где она стояла, опустив глаза, в простой тёмной куртке с капюшоном. Позвони она хоть на полчаса раньше, он бы остановил самолёт, запер все выходы, перерыл бы терминал сантиметр за сантиметром, а потом спустил бы всех гончих псов этого города на её след. Но она это знала и по этому ответила на звонок за пару минут до вылета. И она растворилась, испарилась, растаяла в многомиллионной, безликой толпе этого чудовищного, ненасытного муравейника. Не улетела — по данным паспортного контроля. Не уехала на поезде — по сводкам вокзальных камер. Не работает, не живёт официально. Призрак. Мираж. Незаживающая рана, которая пульсирует в такт его сердцу.
Каждый вечер, закрывая глаза, он прокручивал в голове одни и те же выцветшие киноплёнки: их счастливые моменты, уже затёртые до дыр, выгоревшие от постоянного, мазохистского просмотра, от которого не было спасения. Её смех, чистый и звонкий. Её запах — ваниль и что-то свежее, травяное, как утренняя роса, который въелся в его кожу навсегда. А потом… Потом тот день. День, когда она убила их ребёнка. День, когда он убил в себе всё человеческое, всё, что могло чувствовать боль и слабость, и стал тем, кем стал. Бесчувственной, отлаженной машиной по производству денег и боли для тех, кто вставал на его пути.
Этот кабинет стал его неприступной крепостью и роскошной тюрьмой одновременно, камерой пыток, которую он выстроил себе сам. Он вырвал с корнем всё, что могло хоть как-то напоминать о прошлом — о мягкости, о тепле, о прозрачности. Никаких стеклянных дверей, никаких элегантных прозрачных перегородок, никаких фотографий в серебряных рамках. Никто не должен был видеть его боль, его внутренний тлен, ту разъедающую изнутри, ядовитую ненависть, которая стала его топливом. Только грубый, неоштукатуренный бетон, холодная сталь и непроглядное тонированное стекло, сквозь которое он наблюдал за миром внизу, как за гигантской, беспокойной аквариумной рыбкой, которую можно было купить, продать или раздавить одним движением пальца.
---
Дверь в кабинет с глухим, тяжёлым грохотом распахнулась, нарушив давящую, почти осязаемую тишину, — словно граната, брошенная в склеп. Ввалились Егор и Димон, внося с собой хаос живого, дышащего мира: запах ночной осенней прохлады, прилипший к их дорогим кожаным курткам, сладковатый, приторный душок дорогого табака и ту показную, натянутую браваду, за которой они безнадёжно пытались скрыть своё растущее, липкое беспокойство. Они были громкими, крупными, гиперреальными — болезненный, режущий глаз контраст с призрачным, почти невесомым существованием хозяина этого ледяного логова.
— Здарова, друг! Че, опять тут ночуешь, как сова? — рявкнул Егор, его голос прозвучал нарочито бодро и громко, но тут же потонул, поглощённый ледяной, мёртвой акустикой голого пространства. — Город спит, бабы млеют, а ты тут как призрак бродишь между этих своих стульев. Надо же, мебель-то есть, а сидеть не на ком.
Он нервно, отрывисто похлопал по спинке одного из холодных кожанных кресел. Марк не оторвался от окна, от созерцания первых утренних пробок, которые, как тёмная, густая кровь, начинали медленно пульсировать в венах ещё спящего, но уже просыпающегося города. Его спина, прямая и напряжённая, как натянутая до предела тетива лука, была немым, но более чем красноречивым ответом. Он стоял, заложив руки за спину в замок, и в его абсолютной, каменной неподвижности таилась первобытная, готовая сорваться угроза.
— Что может быть нового? — его голос донёсся до них плоский, безжизненный, лишённый даже привычного металлического тембра, словно голос робота. — Мы расстались вчера вечером. С тех пор мир не перевернулся, Америку заново не открыли. Всё на своих местах. К сожалению.
Димон, не дожидаясь приглашения, тяжело, с усталым видом опустился в кресло напротив пустого, отполированного до зеркального блеска стола. Он не смотрел на Марка. Он пристально вглядывался в его отражение в тёмном, зловещем стекле панорамного окна — искажённое, размытое, похожее на бесплотного призрака из какого-то другого, параллельного измерения. Его лицо, обычно готовое сорваться в насмешливую или дерзкую шутку, было незнакомо-серьёзным и смертельно усталым, с глубокими тенями под глазами.
— Опять был у Серёги? — спросил Димон без предисловий, уставшими, натруженными пальцами потирая переносицу, будто пытаясь стереть накопившуюся за ночь головную боль.
Марк медленно, с невероятной, почти театральной плавностью обернулся. Движение было хищным, точёным. Его лицо оставалось совершенной, безупречной маской — ни одной лишней морщины, ни малейшего намёка на живую эмоцию. Но глаза… Глаза горели лихорадочным, нездоровым, почти безумным блеском, как у человека на самой последней стадии нервного истощения, когда тело уже отказывает, а мозг продолжает яростно, неистово гореть. Он подошёл к столу, не спеша, и упёрся в него костяшками пальцев, побелевших от напряжения. Свет от утреннего окна падал на него сзади, оставляя его лицо в глубокой, нечитаемой тени, но делая этот самый невыносимый блеск в его глазах ещё ярче, ещё пронзительнее.
— Димка. Серёга — мусор. Хороший, полезный мусор с блатом, но мусор. У него базы, доступы, корочки, печати. Но он связан по рукам и ногам своими же бумажками, своими правилами и отчётами. Он не может искать там, где нет бумажного, официального следа. А ты… — Марк сделал тягучую паузу, наклонился чуть ближе, и его голос снизился до хриплого, доверительного, ядовитого шёпота, полного маниакальной, безумной, почти религиозной надежды. — Ты жулик, брат. Лучший. Не последний воришка с района, а настоящий артист, виртуоз теневого мира. У тебя связи не в пыльных архивах, а в живых людях. У тебя глаза и уши в каждом вокзальном сортире, в каждой общаге для гастарбайтеров, в каждом подпольном кабинетике нотариуса-оборотня, в каждом ларьке, где делают левые справки за наличные без вопросов. Менты — ничто. Серёга, который «всё везде», — ноль, пустое место. Его базы — пыль прошлого. Он ищет по бумажкам. А я знаю… Я ЗНАЮ, что ты можешь найти человека по одному запаху страха, по неуловимой тени от брошенного украдкой взгляда, по слуху, который ползёт по тёмным подворотням быстрее любого шифрованного интернета. Запусти своих крыс, Димка. Во все щели. Каждого города, каждой области, каждой богом забытой деревни, куда можно сбежать и затеряться. Не по документам — по шёпоту. Кто снимал квартиру за наличные без договора, без лишних глаз? Кто искал работу официанткой или уборщицей с её лицом, с её взглядом? Кто платил наличными и молчал, как настоящий партизан на допросе? Ты же жулик, блядь! — голос внезапно сорвался на сухой, резкий, надтреснутый крик, в котором звенела давно копившаяся ярость. — Лучший! Ты же знаешь, где искать тех, кто не хочет, чтобы их нашли! Ты сам таким был!
В комнате повисло тяжёлое, густое молчание, которое давило на барабанные перепонки. Егор замер у двери, застыв в неловкой позе, прекрасно понимая, что сейчас на поверхность всплывёт и прозвучит вслух то, о чём они молчаливо и по взаимному согласию молчали все эти долгие три года.
— Нет, — отрезал Димон, наконец поднимая на Марка свой прямой, тяжёлый, неотрывный взгляд. Это было не просто слово, а звук захлопнувшейся навеки стальной камеры. Окончательный и бесповоротный, как удар топора по плахе.
— Да почему, блядь, «нет»?! — Марк со всей силы ударил сжатым кулаком по зеркальной поверхности стола. Глухой, мощный, звенящий удар заставил задребезжать даже тяжёлый хрустальный стакан для ручек на самом дальнем конце. Его терпение, и без того висевшее на тончайшем волоске, лопнуло окончательно. В его привычном холодном, ледяном спокойствии появилась опасная, зияющая, неконтролируемая трещина, из которой хлынула лава слепой ярости. — Я что, не брат тебе? Мы с тобой как ниточка с иголочкой, с самого начала. С первой жестокой драки за школой. С первой палёной водки, которую мы вытащили из кабинета завхоза. Мы — одна кровь, Димка! Одна плоть!
— Нет, — повторил Димон, чётко и медленно, и в его голосе впервые за этот разговор прозвучала не раздражённая злость, а холодная, отточенная, выстраданная до дна железная решимость. — Орлов, я тебе три года назад сказал. В тот самый день, когда ты её душил возле «Кузницы». Я сказал тогда и повторяю сейчас, глядя тебе в глаза. Я не буду искать Таю. Не буду. И точка. Точка, блять, жирная, нарисованная кровью.
Имя, прозвучавшее в мёртвом воздухе кабинета, подействовало на Марка как удар разряда тока по оголённым нервам. Он весь инстинктивно сжался, будто получил жестокий, точный пинок под самое дых. Его лицо исказила гримаса неподдельной, почти физической боли, мышцы на скулах заиграли, челюсть сжалась так сильно, что послышался отчётливый, скрежещущий звук.
— Блядь… — выдохнул он, закрывая глаза на долгую секунду, словно пытаясь стереть произнесённое имя из реальности. — Не называй её. Не смей. Меня просто рвёт наизнанку от одного этого звука. Выворачивает до самых пяток.
— Так нахрена ты её ищешь, если тебя от одного имени рвёт?! — встрял Егор, резко отбросив личину бесшабашного, неунывающего весельчака. Его лицо покраснело от нахлынувших, сдержанных слишком долго эмоций, от этой мучительной, копившейся беспомощности. — Сам себя, как последнего мазохиста, мучаешь! Как цепной пёс на привязи, которого сам же и приковал, и теперь лает на одну лишь луну! Может, уже хватит?! Очнись!
— Чтобы убить, — тихо, почти буднично, безо всякой интонации выдохнул Марк, открыв глаза. И его глаза стали пустыми, плоскими, абсолютно бездонными, как дуло пистолета, смотрящее на тебя в упор в полной темноте. — Пулю. Прямо в лоб. Уже выбрал. Купил два года назад, когда окончательно понял, что Серёга — ноль, пустышка. Она лежит и ждёт своего часа. В сейфе. Иногда открываю, любуюсь на неё. Красивая, кстати. Совершенная.
В комнате повисла мёртвая, леденящая душу тишина, в которой отчётливо слышалось лишь тяжёлое дыхание Егора. Слова повисли в воздухе тяжёлым, ядовитым, удушающим смогом, которым невозможно было дышать. Егор остолбенел, его рот невольно приоткрылся от шока. Он смотрел на Марка, как на абсолютно незнакомого, чужого, опасного психа, которого нужно срочно изолировать от мира и от самого себя.
— Ты… ты ебанулся окончательно, совсем, ты конченый уёбок, — прошептал он, инстинктивно отшатнувшись к холодной бетонной стене, как будто отшатывался от заразной, смертельной болезни. — Это же… Это же Тая, блять. ТАЯ!
— Димон, ты же мне брат, — голос Марка снова сорвался, но теперь не в крик, а в тихую, отчаянную, почти детскую мольбу, которая звучала дико и жутко, исходя из уст этого холодного, вырезанного из гранита человека. — Всё отдам. Весь этот ебаный, кровавый бизнес, который нам дался ценой нашей молодости и кусками души. Все деньги. Всё до копейки, до последней бумажки. За неё!
Просто найди её. Дай мне адрес. Город. Улицу. Номер подъезда. Мне нужно… мне нужно просто её увидеть. Хотя бы краем глаза, из окна машины, на расстоянии… Убедиться, что она дышит, ходит, живёт своей жизнью… А потом…
— А потом ты спокойно прикончишь её, как больное животное, — безжалостно, чётко и безапелляционно закончил за него Димон. Он поднялся с кресла медленно, тяжело, как поднимается медведь, потревоженный в берлоге, и его фигура вдруг показалась огромной, заполнившей собой всё пространство кабинета, затмив даже самодовлеющую фигуру Марка. — Нет, Марк. Не помогу. Никогда. И знаешь почему? Потому что за те три коротких месяца, что она с нами была — а была она с НАМИ, с нашей бандой, а не только с тобой одним, — она не была для нас просто твоей очередной пассией, тёлкой на горизонте. Она стала… нашей. Слушала наши тупые, бесконечные байки про сорванные в юности дела, смеялась таким чистым, заразительным, солнечным смехом, что в этой вонючей, пропахшей деньгами, порохом и кровью жизни на миг становилось светлее и легче. Отчитывала меня сурово, но по-доброму, когда я напивался в стельку. Она стала сестрой, понимаешь? Сестрой по духу. А ты её сломал. Не она тебя — именно ты её. Своим едким, тотальным недоверием, которое давно переросло в клиническую паранойю. Своей удушающей ревностью, которая была похожа на острое, неизлечимое безумие. Ты загнал её в такой тесный, тёмный угол, что единственный выход, который она увидела, — это бежать без оглядки. И она сбежала. Что до того, как она поступила с вашим ребёнком… — Димон замолчал, сглотнув ком в горле. — Бог ей судья. Но посеял-то вину, бросил первое злое семя — ты, Орлов. Только ты один. И я не хочу, чтобы ты её нашёл. Потому что если ты её найдешь, ты её хладнокровно убьёшь. Или себя. Или и её, и себя вместе. И я не смогу этого видеть. Я дорожу ею. Её тихим покоем где-то там. Гораздо больше, чем твоим ёбаным, извращённым, уродливым мщением, которое ты с таким пафосом выдаёшь за высшую справедливость.
Марк замер, будто вкопанный. Всё его тело напряглось до предела, как у охотничьей собаки, учуявшей наконец-то давно желанную дичь. Его взгляд стал пристальным, пронизывающим насквозь, сканирующим каждую микроскопическую деталь, каждую едва уловимую дрожь на лице Димона, ища слабину, брешь, намёк на ложь.
— Димон… — произнёс он медленно, растягивая слова, вкладывая в каждый слог тяжёлое, липкое подозрение. — Ты говоришь так… будто уже знаешь что-то. Будто сам проверял. Нашёл для себя, тихо, втайне, просто чтобы убедиться, что она жива-здорова? Что не пропала в никуда… Скажи мне честно… она… — голос снова сорвался, но теперь уже не от боли, а от удушающей, чёрной, всепоглощающей ревности, которая подкатила к самому горлу и сжала его. — Она не одна там? Рядом с ней есть кто-то, кто… кто её касается?
Он не смог договорить. Сама мысль о том, что она может быть счастлива без него, смеяться, улыбаться другому, делить с кем-то свою постель и утренний кофе, была для него в тысячу раз мучительнее, невыносимее даже мысли о её смерти. Смерть — это конец, точку можно поставить и как-то жить дальше. А вот мысль о её жизни, полной и яркой, но без него — это бесконечная, изощрённая пытка на всю оставшуюся вечность.
Димон не дрогнул. Не отвел глаз, не моргнул. Он смотрел Марку прямо в лицо, и в его взгляде не было ни капли лжи, только усталая, горькая, выстраданная правда и непоколебимая, стальная решимость.
— Нет. Не искал. И не буду. Клянусь тебе чем угодно — нашей старой дружбой, могилой твоей матери, своей честью, чем хочешь. Но если бы и искал, если бы однажды не выдержал и всё-таки кинул удочку в свои тёмные, мутные воды… — он сделал драматическую паузу, давая каждому слову нужный, убийственный вес, — я бы никогда, слышишь, НИКОГДА тебе этого не сказал. Ни за какие деньги в мире. Ни под какой, даже самой жестокой пыткой. Потому что моя задача сейчас — не помочь тебе утолить твою боль, которая уже давно съела тебя заживо изнутри. Моя задача — не дать тебе совершить то, за что тебя уже никто и никогда не простит. Даже мы. Особенно мы. Я дал себе железное слово. Чем дальше она от всего этого ада, от тебя, от всех наших грязных разборок и от этой твоей чёрной, бездонной ямы внутри, тем лучше. Для неё. И для тебя, хотя ты этого не понимаешь и не примешь никогда. Я охраняю её покой. От тебя же самого.
Слова повисли в воздухе холодным, неоспоримым приговором. Егор молчал, потерянно, его взгляд метался между двумя друзьями, понимая, что он только что стал свидетелем чего-то окончательного и непоправимого. Какого-то глубинного, тектонического разлома, который уже не зацементировать ничем — ни кровью, ни памятью, ни годами.
— Пацаны, — голос Марка стал тихим, срывающимся на хрип, и в нём на миг прорвалась наружу неподдельная, животная, нечеловеческая боль. Та боль, которую уже не заглушить ни тоннами алкоголя, ни вспышками жестокости, ни новыми миллионами. — Как мне жить-то дальше? А? Как вообще дышать? Она сделала то же самое, что и Ева когда-то. Та же предательская история. Тот же самый нож в спину. Она убила моего ребёнка. Мою кровь. Моё единственное возможное будущее. Она ЗНАЛА, куда бить! Я же ей всё рассказал, я открыл самое больное, самое гнилое, незаживающее место в своей жизни! И она взяла и воткнула туда нож по самую рукоятку и провернула! Это же бесчеловечно! Я не хочу её долго мучить… Я не садист, в конце концов. Я просто хочу, чтобы её больше не было. Стереть. Как стирают досадную, роковую ошибку. Чтобы эта адская боль, эта чёрная дыра внутри меня наконец прекратилась. Закрылась. Затянулась.
— Марк, да ты просто больной, ебучий ублюдок! — крикнул Егор, не сдерживаясь больше, выплёскивая наружу весь свой накопившийся страх, гнев и беспомощность. — Забудь её, наконец! Выкинь из своей башки! Она тебя уже сгубила, а ты лелеешь эту херню, как святыню, как единственную оставшуюся ценность! Очнись, проснись! Живи, чёрт побери! Мы же тут, мы с тобой! Мы же не бросили тебя! Забей на всё! Выпусти пар на каких-нибудь случайных дебилах, сожги пару машин, уничтожь недостойных, разбей всё к чёрту, но забей на эту хрень!
Марк засмеялся. Это был страшный, дребезжащий, абсолютно пустой звук, похожий на ломку сухих костей в глубокой тишине. В этом смехе не было ни капли живого веселья, только ледяное, всепоглощающее, бездонное отчаяние.
— Забыть? — он медленно, с театральным трагизмом покачал головой, и в его глазах, освободившихся на миг от каменной маски, вспыхнул тот самый фанатичный, гибельный, религиозный огонь мстителя, готового идти до конца. — Никогда. Это моё. Моё священное право. Моя единственная и последняя цель. Я найду её. Если не здесь, в этой стране, то на самом краю света. Если не в этой жизни, то в следующей, я буду искать. Я буду искать, даже если от меня останется одна лишь челюсть, скрежещущая её именем по ночам. Пока во мне теплится хоть капля ненависти. А её… — он медленно, с ненавистью обвёл их тем самым пустым, мёртвым взглядом, — её во мне хватит на вечность. Она неиссякаема, как родник в аду.
Марк посмотрел на них — на этих двух мужчин, которые, как неприступные скалы, стояли теперь между ним и его единственной целью. Которые любили его, как родного брата, и в то же время боялись за неё, как за потерянную сестру. Которые сделали свой мучительный выбор, и выбрали её тихий покой вместо его возможного спасения, её далёкую жизнь вместо его сиюминутного, слепого мщения. В этот миг, холодный и ясный, как отточенное лезвие бритвы, он понял окончательно и бесповоротно: он абсолютно одинок в своей войне. Даже они, самые близкие, были уже не на его стороне. Они остались по ту сторону баррикады, в мире живых, дышащих людей, которые хотят просто жить дальше. А он навсегда застрял здесь, в аду прошлого, с пистолетом в одной руке и с её фотографией в другой.
Наступила долгая, гнетущая, невыносимая тишина, в которой был слышен лишь далёкий гул города за окном. Казалось, всё уже сказано. Все мосты не просто сожжены — развеяны их пепел по ветру, чтобы даже памяти не осталось. Вся комната была наполнена этим пеплом, этим прахом, им стало физически трудно дышать.
Тогда Димон тяжело, с шумом выдохнул, словно сбрасывая с плеч невидимый, неподъёмный груз принятого решения, и провёл большой, шершавой ладонью по своему лицу, смывая с него остатки страшной серьёзности и усталость многих бессонных ночей.
— Ладно. Всё. Хватит. Эта тема закрыта. Навсегда. Как гробовая крышка, забитая намертво. Больше ни полслова. Ни намёка. Поехали. Суббота, блять. Утро доброе. Поехали в тот новый пафосный клуб на набережной, про который все шепчутся. Там музыка такая оглушительная, громовая, что никаких лишних мыслей в башке не останется. Виски — дорогой, выдержанный, шотландский, с дымком. И девки, которые не будут спрашивать про твою израненную душу, потому что у них своих душ давно нет и не было. Мы будем пить, пить до самого дна, пока не отключимся полностью. Ты, я, он. Как в самые старые, самые простые и самые лучшие наши дни. До того, как ты запустил в своей башке этот адский механизм самоуничтожения. До Таи, до всех этих чёрных, бездонных дыр.
— Идите вы нахуй со своим клубом, — буркнул Марк, но уже без прежней силы, без энергии ненависти, без огня. Он был вымотан до предела, опустошён до самого дна своим же собственным накалом страстей, этой испепеляющей внутренней бурей, которая только что пронеслась через него. Он был как разряженная до нуля батарея, от которой осталась лишь холодная, красивая, но мёртвая оболочка.
Димон решительно подошёл к нему вплотную и грубо, по-дружески, но с непререкаемым авторитетом тряхнул его за плечо.
— Не пойдём, сказал же. Поедем. Вместе. Потому что иначе ты тут просто сдохнешь у этого своего чёртова окна, и нам потом придётся рассказывать твоим несуществующим детям, какой ты был клёвый пацан, пока окончательно не поехал крышей. Встал, тварь ебучая. Одевайся. Быстро.
Марк посмотрел на них — на Егора, который уже доставал телефон, чтобы заказать самый лучший столик в клубе, на Димона, смотрящего на него с требованием и усталой, но непоколебимой братской любовью. На людей, которые всё ещё, против всего разума, пытались вытащить его из трясины. И он понял, что сегодня, в этот раз, он их не переломит. Сегодня он проиграл этот раунд, но не войну.
Всё, что ему оставалось сейчас — это эта звенящая пустота внутри. И тихая, безумная, как горячечный бред, надежда, что однажды он обойдёт их бдительность, найдёт слабину в их обороне и найдёт её сам. Без их помощи. Несмотря ни на что. Наперекор всему.
Он коротко, почти незаметно кивнул, опустив голову. Жест временной, тактической капитуляции.
— Ну… хуй с вами, — глухо, безо всяких эмоций согласился он, уже поворачиваясь к строгой, минималистичной вешалке, где висел его длинный, чёрное, как ночь, пальто, в потайном кармане которого всегда лежала та самая, распечатанная на матовой бумаге фотография из аэропорта — последний, застывший след. — Поехали тратить нажитые непосильным трудом деньги. На дорогой и крепкий алкоголь и на дорогих, но пустых женщин. Как в самые старые, самые добрые, самые беззаботные времена.
Он двинулся к выходу, проходя мимо них, не глядя. Его тень, длинная, искажённая и бесплотная, побежала по голому, полированному бетонному полу кабинета, на мгновение смешавшись с их плотными, живыми тенями, а затем резко отделившись, уйдя вперёд. Он шёл впереди, а они — следом, сзади, как строгие надзиратели, как незваные ангелы-хранители, как последние верные друзья, которые ещё не догадывались, что охраняют его уже не от враждебного мира, а от него самого, от его собственной тени.
А в сейфе, в потайной, глухой нише за массивной несгораемой дверью, лежал тщательно ухоженный, идеально смазанный пистолет с одним-единственным патроном в магазине. И молча, терпеливо ждал своего звёздного часа.
Глава 2. ПЕРВЫЕ СЛЕДЫ
Воздух в «Орхидее» был не просто густым — он был материальным, вязким, словно его вываривали из смеси старых денег, новой пошлости и человеческих желаний, вывернутых наизнанку. Он лип к коже, как влажный шёлк, пропитывал лёгкие сладковатой отравой дорогих сигар и ещё более дорогого парфюма, под которым сквозил едва уловимый, но неистребимый запах пота, тревоги и плохо скрытой продажности. Клуб не просто шумел — он дышал, сопел, пульсировал. Глубокий, подкожный бас, не столько слышимый, сколько ощущаемый внутренностями, выбивал из реальности ритм, под который мигали и вздрагивали стробоскопы, выхватывая из мистического полумрака обрывки плоти: мелькающую челюсть, блеск слишком влажных глаз, изгиб обнажённой спины, алый оскал накрашенных губ. Зеркала, оправленные в чёрное дерево, множили и без того бесчисленную толпу до бесконечности, создавая иллюзию поглотившего самого себя, вечного карнавала, где каждый был и участником, и зрителем собственного падения.
В эпицентре этого сияющего ада, на низком, угольно-чёрном бархатном острове дивана, возвышавшегося над танцполом как трон или скала среди бушующего моря, расположились трое. Они не просто сидели — они владели этим пространством, излучая холодную, безразличную мощь, которая отталкивала случайных гостей и, как магнит, притягивала взгляды голодных.
Отсюда, с этой выгодной высоты, открывался идеальный, почти божественный обзор на главное святилище клуба — танцпол. Плотно сбившаяся, единая, пульсирующая масса человеческих тел колыхалась в такт однообразному техно-биту. Но взгляд, отточенный годами цинизма, неизбежно выхватывал из кашицы детали: девичьи тела, затянутые в плёнку платьев, откровенно тёрлись о случайных или не очень кавалеров; запрокинутые головы с закрытыми глазами в экстазе или его дешёвой подделке; ладони, скользящие не по чужим, а по собственным бокам и бёдрам — древний, откровенный и до тошноты предсказуемый ритуал призыва.
Марк Орлов восседал в самом центре дивана, откинувшись глубоко назад, в бархатную прохладу, словно вростая в него, становясь его частью — тёмной, недвижимой, опасной. Он не смотрел на танцпол. Его взгляд, остекленевший и пустой, был устремлён куда-то в точку на зеркальной стене, но не отражался в ней, а будто проходил насквозь, в некое другое измерение, где не было ни этой музыки, ни этого смрадного веселья. В его длинных, тонких пальцах, способных и ласкать, и ломать, медленно, с гипнотической монотонностью вращался бокал. Лёд в «Блэк Лейбеле» уже почти растаял, разбавляя дорогой виски водой, но Марк не замечал этого. Он подносил бокал к губам, отпивал ровно столько, чтобы не прерывать ритуал, и снова возвращал его в медленный танец. Левая рука лежала на колене, и лишь периодическое, судорожное сжатие пальцев в тугой, белый от напряжения кулак выдавало бурю, бушевавшую под ледяной корой внешнего спокойствия. Он пил. Не для удовольствия, не для раскрепощения. Он пил методично, безжалостно, как инженер, заливающий бетон в трещину плотины, — пытаясь заткнуть, зацементировать, похоронить заживо ту внутреннюю пропасть, что зияла в нём с того дня и угрожала, казалось, поглотить целиком, без остатка.
Тишина, исходящая от него, была громче любых децибелов клубной музыки. Это была тишина ледника, тишина космоса, тишина выжженной пустыни. Она окутывала его непроглядным саваном, отделяя от всего живого.
Егор и Димон, восседавшие по бокам, как верные гончие у трона скупого короля, эту тишину ощущали на физическом уровне — она щекотала затылок, заставляла кожу покрываться мурашками. Они обменивались взглядами — быстрыми, рефлекторными, почти телепатическими. Взгляд Егора, широкоплечего брюнета с лицом уставшего ангела, говорил: «Опять его накрывает. Смотри, не дышит, смотрит в никуда». Взгляд Димона, огромного, с короткой щеткой волос и умными, жесткими глазами, отвечал: «Знаю. Третью залпом осушил. Сейчас рванёт. Держись». Они тоже пили — дорогой виски из хрустальных стопок, но их питьё было иным.
Это было питьё за компанию, питьё для поддержания иллюзии нормальности, питьё-буфер, пытавшееся хоть как-то сгладить леденящий холод, исходивший от их друга, их брата, их боли. Их беспокойство не выражалось словами, оно витало в воздухе между ними — острое, колючее, как запах озона перед ударом молнии.
На троицу стали обращать внимание. Сначала взгляды девушек с танцпола были случайными, скользящими. Потом — заинтересованными, оценивающими. Эти парни не сливались с толпой. На них не было кричащего золота или логотипов, но каждая деталь — от идеального кроя простых чёрных футболок до дорогих, но не бросающихся в часов часов на запястьях — кричала о деньгах, тихих и старых. Но главное была не одежда. Главным была аура. Аура тех, кто привык владеть, а не просить. Аура хищников, сытых, но от этого не менее опасных. Одна из девушек, темноволосая, в серебристом платье, которое на ней сидело как вторая кожа, уже несколько минут ловила глаза Егора. Её взгляд был томным, обещающим, пухлая нижняя губа была слегка прикушена в полуулыбке-полувызове. Рядом с ней пританцовывала её подружка, рыженькая, миниатюрная, в коротком платьице цвета спелой клубники. Она хихикала, поглядывая то на Димона, то на свою смелую подругу.
— Марк, — Егор наклонился к нему, перекрывая локтем пространство и чуть приглушая рёв музыки своим низким, хрипловатым голосом. — Смотри-ка, тёлки на тебя запали. Вон та, темненькая, в серебре… Она, блядь, пялится на тебя, как на икону. Сводит глаза. Давай, брат, разгони тухляк. Бери, развлекись. Хули тут, как сыч, киснуть?
Марк повернул к нему голову. Движение было медленным, тяжёлым, будто сквозь плотную среду. Его глаза, серые и холодные, как зимнее море, встретились со взглядом Егора. В них не было ни интереса, ни раздражения, ни даже привычной презрительной скуки — лишь абсолютная, плоская, бездонная пустота. Он медленно, с преувеличенной чёткостью, прошептал, но его шёпот, хриплый и острый, как лезвие, перерезал все окружающие звуки. — Нахуй идите. Обои.
И снова,будто оборвалась невидимая нить, его взгляд ускользнул, вернувшись в точку на стене, в то никуда, которое было для него единственной реальностью.
Но механизм, однажды запущенный, было не остановить. Волна парфюма — сладкого, удушающего, с нотами дешёвой ванили и ягод — накрыла их остров раньше, чем они сами подошли, предвестница вторжения. Димон, не раздумывая ни секунды, движимый то ли азартом, то ли желанием как-то растормошить этот мертвящий покой, протянул руку, словно ловя бабочку, и сильными пальцами обхватил тонкое запястье рыженькой. Та взвизгнула — не от страха, а от возбуждения — и позволила ему легко, почти невесомо, притянуть себя, плюхнувшись к нему на колени с нарочитой грацией.
—Ой, а ты быстрый какой! — засмеялась она, и её голосок был звонким, как разбитое стеклышко. Обвивая его шею руками, она представилась, — Меня Лера зовут.
—А я — Дима, красотка, — отозвался Димон, и его ладони, широкие, шершавые, легли ей на талию, пальцы впились в тонкую ткань платья, ощущая под ней тёплое, податливое тело.
Егор не стал церемониться. Он просто стукнул ладонью по своему мощному колену — решительно, как по барной стойке, — и кивнул темноволосой. Та, улыбнувшись победной, понимающей улыбкой, пристроилась рядом, почти на него, её бедро плотно прижалось к его ноге.
— Я Катя, — прошелестела она, и её рука с длинными, наманикюренными пальцами тут же легла ему на плечо, словно помечая территорию.
— Егор, — буркнул он в ответ, но его взгляд, полный тревоги, снова скользнул в сторону Марка.
Третья девушка, блондинка в чёрном ажурном платье, которое подчёркивало её хрупкость, замерла в нерешительности. Она посмотрела на Леру, уже вовсю что-то шептавшую Диме на ухо, на Катю, которая облизывала губы, глядя на Егора. Потом её взгляд, синий и чуть испуганный, упал на Марка. На его каменный профиль, на его руки, на его абсолютное, всепоглощающее одиночество. Что-то в ней дрогнуло — не рассудок, а какая-то глупая, женская жалость, смешанная с азартом охотницы, решившейся на самую опасную дичь. Она сделала шаг.
Медленно, будто по тонкому льду, подошла и опустилась на диван рядом с Марком, оставив между ними почтительный, в двадцать сантиметров, зазор приличия. Она сидела с прямой спиной, держа руки на коленях, несколько секунд. Потом, словно решившись, этот зазор начал постепенно, миллиметр за миллиметром, исчезать. Она не спеша, с преувеличенной небрежностью, закинула одну руку ему за голову, на бархатную спинку дивана, оперлась на неё. Подвинулась ближе, так что тёплое касание её бедра стало ощутимым сквозь ткань его джинсов. Палец её другой руки, с идеальным маникюром цвета бледной розы, легонько, почти невесомо, коснулся хлопка его чёрной футболки, чуть левее груди, и принялся выводить на нём мелкие, бессмысленные, волнующие круги.
Марк не дрогнул. Он продолжал смотреть в свою пустоту, но теперь его тело, до этого расслабленное, стало похоже на сжатую пружину. Каждая мышца, каждый сухожилие были в тонусе. Он не видел её, но слышал. Слышал её дыхание, слышал смех Леры рядом, слышал шёпот Кати.
Рядом Димон уже вовсю осваивался. Его руки скользили по Лере, та запрокинула голову, обнажив горло, и смеялась тем булькающим, пошлым смехом, который, казалось, вырывался не из горла, а из самых глубин тела. Егор и Катя вели тихий диалог, он наклонялся к её шее, целовал её чуть ниже мочки уха, а она закрывала глаза и издавала тихие, похожие на мурлыканье звуки — точнее, так это виделось Марку, наблюдающему за этой сценой сквозь призму своего всепоглощающего отвращения. «Лижутся, как животные», — холодно пронеслось у него в голове. «Слюни текут. Фу, блядь. Всё это — фальшиво, липко, мерзко». Волна тошноты, не физической, а экзистенциальной, подкатила к самому горлу.
Блондинка рядом, ободрённая его пассивностью, которую она приняла за разрешение, набралась смелости. Она аккуратно, играючи, перекинула ногу, обутую в изящную босоножку на высоком, тонком каблуке, через его бедро. Её рука под футболкой поползла вниз, пальцы скользнули по плоскому животу, нащупывая пояс джинсов, пряжку ремня. Она прильнула к нему всей грудью, губы, влажные и липкие от блеска, коснулись его уха, и её шёпот, пропитанный сладкой жвачкой и терпким вином, прошипел прямо в барабанную перепонку:
— Я знаю тебя. Ты Марк Орлов. Я видела твоё фото… в деловом журнале, кажется. Маааарк…
Она протянула его имя. Длинно, томно, с хрипотцой на конце, с этим придыханием, которое должно было звучать соблазнительно.
И всё.
Вселенная Марка Орлова, и без того хрупкая и треснувшая, схлопнулась в одну микроскопическую точку. В один-единственный звук. В интонацию. Так говорила ОНА. Только она. С этой лёгкой, едва уловимой хрипотцой, с этим бесконечным, растягивающим время «а», с этим обещающим все миры и все беды рычащим «ррр» на конце. Ей одной он когда-то, в другой жизни, разрешил это. Прошептал на измождённом после любви ухе «Только ты. Больше никого». И это был не просто каприз. Это был закон. Священный и нерушимый. Никто другой. Никто и никогда.
Его обожгло изнутри. Не жаром, а ледяным кипятком ярости и боли, смешанных в гремучую, разрушительную смесь. Пустота в глазах взорвалась, сменившись диким, животным, сфокусированным вниманием. Он очнулся. Не в клубе. Он очнулся в своём личном аду, и эта девушка, этот голос были последней каплей. Его правая рука молниеносно метнулась вниз, сжала её запястье у своего пояса с такой силой, что хрустнули мелкие косточки. Девушка ахнула от внезапной боли. Он резко, почти отвратительно, скинул её ногу со своего бедра.
— Иди нахуй отсюда, — выдохнул он. Слова были тихими, спрессованными, они не предназначались ни для кого, кроме неё. Но в них была такая плотная, концентрированная, вселенская ненависть, что у неё перехватило дыхание, а в синих глазах вспыхнул настоящий, животный страх.
Она отдернула руку, как от огня, потирая запястье. Боль и унижение боролись в ней с желанием сохранить лицо.
— Ой, ну что ты такой… серьёзный? — попыталась она сфальшивить смешок, но голос её предательски дрогнул. — Может… может, ты просто… ну… девственник? — Она выдавила эту глупость и фальшиво хихикнула, пытаясь обратить всё в пошлый флирт.
Этот звук. Эта пародия на смех. Этот идиотский, унизительный намёк, который даже не задел его, а просто осквернил пространство вокруг. Этого было достаточно. Сдерживаемая плотина прорвалась. Марк взорвался движением. Он вскочил с дивана одним резким, яростным движением пружины, наконец-то разжавшейся. Его рука вцепилась ей в волосы на затылке — не чтобы причинить боль, боль была бы слишком честным чувством, а с абсолютным, не оставляющим сомнений, леденящим презрением — и он отпихнул её от их зоны, от их острова, в сторону танцпола. Она, спотыкаясь на своих же каблуках, едва удержалась, ухватившись за край соседнего столика, опрокинув стакан.
— Я сказал, съеби, мразь! — его голос, низкий, хриплый, прорезавший музыку, как нож масло, заставил обернуться не только соседей, но и людей в радиусе нескольких метров.
Наступила локальная, пугающая тишина. Музыка гудела, но здесь, в этом круге, она словно притихла. Димон и Егор вскочили, как по команде. Их девушки замерли с открытыми, глупыми ртами.
— Блядь, Орлов! — выругался Димон, отстраняя Леру от себя уже не так нежно. — Ты чё, совсем ёбнулся? Совсем, блядь?!
— Марк, правда, братан, — Егор шагнул к нему, пытаясь загородить его от посторонних взглядов, положил руку ему на плечо, но Марк сбросил её. — Да натяни ты уже какую-нибудь пизду! Хоть раз! Может, полегчает, а? Ты же сам себя съедаешь! Ты ещё немного — и, ей-богу, в монастырь уйдёшь, ёбаный в рот!
Марк повернулся к ним. Глаза его горели мутным, нездоровым огнём, язык уже заплетался от выпитого, но слова, эти страшные, гнойные слова, выходили наружу с пугающей, выстраданной чёткостью.
— Иди, Ёж, на хуй! Со всеми своими… мудрыми советами, — он провёл ладонью по лицу, будто стирая маску. Алкоголь сделал своё дело — развязал язык, размотал клубок чёрных мыслей, потянуло на гнусную, больную, саморазрушительную откровенность. — Пацаны… — его голос стал тише, но от этого только страшнее. — У меня не встаёт. Вот. Вообще. Ни на кого. Хуй мёртвый. Висит тряпкой. И дело даже не в нём, блядь. Он мне вообще… только поссать нужен. — Он горько, криво усмехнулся, и эта усмешка была страшнее любой гримасы боли. — А дело… дело в том, что мне мерзко. На клеточном, ёбнутом, уровне. До дрожи в коленках. От того, что до меня… кто-то дотрагивается. Чужая кожа. Чужой запах. Это… это как… — он искал слово, и нашел самое страшное, — …как измена. ЕЙ.
Он запнулся, сглотнул, будто пытаясь протолкнуть обратно поднявшийся к горлу ком отчаяния и яда. Егор и Димон застыли, впившись в него глазами. Шок, растерянность, щемящая, беспомощная жалость, которую они никогда и ни за что не позволили бы себе высказать вслух, — всё это мелькало в их взглядах, прежде чем они переглянулись, ища поддержки друг у друга.
— У меня хуй вообще не встаёт. Три года, — продолжил Марк, и голос его снова набирал громкость, срываясь на хриплый, надрывный шёпот. — А эти… эти шмары тут… крутят пиздой, мнут сиськи, шепчут какую-то хуйню на ухо… а меня от всего этого… ВОРОТИТ. По-настоящему. Желудок сводит. На вас… — он ткнул пальцем в их сторону, — на вас противно смотреть. Как вы с ними… лижетесь. Блевать блядь тянет.
— Блядь, Марк, — попытался встрять Димон, но голос его звучал глухо. — Ты чего разнылся? Нам же на них не жениться! Чисто поржать, потрогать, выебать и забыть! Что тут такого-то, а? — Он попытался изобразить свой обычный циничный хохот, но получился он каким-то надтреснутым, фальшивым.
— Я САМ СЕБЯ НЕНАВИЖУ! — Марк ударил кулаком по стеклянной поверхности стола перед ними. Бокалы и бутылки подпрыгнули, зазвенели, один упал и разбился. — Понимаете? Ненавижу! У меня в штанах — мертвяк виснет! А ненавижу себя… за другое. За то, что только я вспомню ЕЁ… только тень, только имя в голове прокручу… у меня, блядь, колом встаёт! До боли! До искр из глаз! И что вы думаете я делаю, а? — Он кричал теперь уже откровенно, не обращая внимания на окружение, выворачивая свою боль наизнанку. — Дрочу! Как последний, ебаный, сопляк! В душе! В темноте! Вспоминая её тело! Её глаза, её, блядь, святую улыбку! — он выкрикивал это с каким-то исступлённым, мазохистским самоуничижением, — её пиздатые, идеальные сиськи! Её голос, когда она орала от удовольствия! Как она… Сукааа! ЛЕБЕДЕВА! Конченая тварь! Я тебя найду! И я тебя у-бью! У-БЬЮ, слышишь?!
Он задохнулся, грудь ходила ходуном, в глазах стояли не слёзы, а какая-то бешеная влага ярости и горя. Егор быстро, почти силой, схватил его за плечи и усадил обратно на диван.
— Всё, Марк, всё, хватит, успокойся, братан. Выпей. Просто выпей. Всё пройдёт. Всё когда-нибудь проходит... Да, что бы я когда-то влюблялся....В пизду такое шопито. Что бы нахуй крыша так ездила....Буду и дальше жить по своему принципу „Еби всё что движется", пока хуй стоит. — пробурчал Егор глядя на Марка.
Они поили его. Не для веселья, а как лекарство. Как снотворное. Чтобы эта чёрная, бездонная дыра внутри него хоть на миг захлопнулась, чтобы этот демон ненависти и любви, разрывавший его пополам, угомонился.
Марк осушил поднесённый Егором бокал залпом, поставил его на стол с глухим стуком. Взгляд его, помутневший от алкоголя и слёз ярости, внезапно стал сосредоточенным. Он уставился прямо на Димона, и в этом взгляде была мольба, последняя, отчаянная попытка зацепиться за соломинку.
— Димон… — голос его стал тихим, хриплым. — Последний раз тебя прошу. Помоги. Ну, блядь, помоги ты мне…
Димон зажмурился, будто ему в лицо плеснули кислотой. Он отвернулся, потом резко обернулся обратно.
— Сукааа! Орлов! Ты опять за своё? Опять?!
— Вот скажи мне… — Марк перебил его, его голос стал навязчивым, детским в своей беспомощности и отчаянии, — …после аэропорта она села в такси. Жёлтое такси, «Яндекс». Доехала до «Галереи», того нового ТЦ на окраине. Вошла в него через центральный вход. Камеры всё зафиксировали. И… не вышла. Ни через центральный, ни через чёрные ходы, ни через служебные, ни через подземную парковку. Её нет. Она испарилась. Как туман. Как… Как такое, а? Как такое, блядь, вообще бывает? Объясни мне! Ты же спец!
Димон вздохнул. Вздох был тяжёлым, усталым, вздохом человека, который знает ответ, но не хочет его давать.
— Марк. Слушай меня. По своему, так сказать, старому, опыту… Она одна это провернуть не смогла бы. Ни хуя. Не смогла. Для такого… нужны ресурсы. Нужны связи. Нужен кто-то, кто может нажать кнопку и стереть человека из всех баз, из всех записей, из памяти камер. Кто-то, у кого есть подвязки. Тот, кто может. Многое.
Марк медленно поднял на него глаза. В них, сквозь алкогольную пелену, пробивалось холодное, страшное понимание.
— Чего-о-о, блядь? — прошептал он. — Кто ей… мог помочь? У неё… никого не было. Сирота. Друзей — по пальцам пересчитать, и те все проверены. Связей — ноль. Ты что хочешь сказать? Что я о ней… вообще нихуя не знал? Что она… — голос его сорвался, — …она всё время меня обманывала?
— Марк, — тихо, но очень чётко сказал Димон, — мне от всей этой истории… как-то не по себе. Не лез бы ты туда. Пойми. Если действует тот, кто помог ей спрятаться так чисто… то это явно не «тётя Зина из Хабаровска». Это кто-то. Посерьёзнее. И как она, твоя Тая, с этим «кем-то» связана… Я не знаю. И знать нихуя не хочу. Потому что если начнёшь копать — достанешь не только её. Она сама так захотела. Сама выбрала. Убежала. От тебя. Осознай это, наконец. Прими.
Марк слушал, не двигаясь. И в его глазах, помутневших от алкоголя и боли, медленно, как ядовитый цветок, распускался новый огонь. Не яростный, а холодный. Не истеричный, а расчётливый. Огонь абсолютной, беспощадной решимости.
— Значит… — произнёс он медленно, отчеканивая каждое слово, — …сначала я найду его. Кем бы он ни был. И убью. Медленно. Болезненно. Потом… найду её. И убью тоже. За предательство. За то, что, наверное, сейчас уже… с ним. За ребёнка, которого она у меня украла… За всё. За каждый день, что я тут гнию.
— Марк, да приди же ты в себя! Ты на грани, слышишь? На грани пропасти! — Егор тряхнул его за плечо, пытаясь вывести из ступора.
И вдруг… случилось нечто странное. С Марка будто сняли чары. Его тело вздрогнуло, как от удара током. Взгляд, мутный и безумный, прояснился с пугающей резкостью. Весь алкогольный дурман, всё напряжение, вся истерика будто выветрились одним резким, глубоким выдохом. Он выпрямился на диване, отёр лицо ладонями — долго, тщательно, будто стирая с себя не только пот, но и следы слабости. И когда он убрал руки, на его губах играла та самая, знакомая им до жути, до боли в сердце, хищная, кривая ухмылочка. Холодная, отстранённая, безупречно контролируемая. Он потянулся к внутреннему карману своей куртки, висевшей рядом, достал оттуда плоскую пачку чёрных сигарет без фильтра, выбил одну длинным, точным движением пальцев. Прикурил от массивной, тяжёлой зажигалки из чёрного матового металла, на которой была выгравирована какая-то абстрактная, зловещая эмблема. Затянулся так глубоко, что лёгкие, казалось, наполнились дымом до предела, и выпустил медленную, густую струю в замутнённый воздух клуба.
— Марк, твою мать… — пробурчал Егор, глядя на него с новым беспокойством. — С каких это пор ты курить начал? Вроде… в семнадцать, кажется, говорил — «это не моё, дурная привычка нищебродов».
— С тех самых, — коротко, отрывисто бросил Марк, глядя на тлеющий кончик сигареты, как на единственную точку опоры в качающемся мире. — Отъебитесь. Всё. Ладно, пацаны. Короче… — он махнул рукой, будто отмахиваясь от назойливой мухи, — …хуйня. Всё это — хуйня собачья. Тёлки, ебля, сигареты, душевные терзания… Забейте, блять. У меня всё норм.
Он говорил это так естественно, так спокойно, с такой лёгкой, почти беззаботной интонацией, что у них на миг дрогнула уверенность. Может, и правда отпустило? Перегорело таки? Может, эта истерика была последним выхлопом, а теперь наступит апатия, а там, глядишь, и жизнь наладится?
— Дело есть. По работе, — продолжил Марк, деловито стряхивая пепел. — Завтра лечу. Во Владивосток.
— Куда? — не понял с первого раза Димон.
— Во Влади-во-сток, блядь, — повторил Марк, растягивая слова. — До меня тут слушок дошёл. Что под меня копают. Фирма-конкурент, новые ребята. И база у них, штаб-квартира, именно там, на самом краю света. Имён, фамилий пока нет… Но меня там уже ждут, свои люди. Введут в курс дела, покажут, где собака зарыта.
— Ты куда, блядь?! — зашипел Димон, наклонившись к нему. — Это же в жопе мира! За тридевять земель! Ты что, один, что ли, туда собрался? В логово к незнакомому зверю? Даже не думай, ёбта! Мы с тобой, брат! Всю дорогу!
— Нет! — отрезал Марк резко, но уже без злости, с холодной, административной твёрдостью. — Не надо. Оставайтесь тут. Рулите бизнесом, пока я в отъезде. Всё под контролем должно быть. Я возьму трёх человек из службы безопасности, проверенных… и наших малых.
«Малыми» Марк называл тех четверых пацанов — Макса, Лёху, Артёма и Кирилла с которыми три года назад случай, судьба, чёрт его знает что, свела его с этими тощими, испуганными школьниками. Те, что не испугались, и подарили ему драгоценные минуты до приезда скорой. Они не были беспризорниками. У них были родители, дома, школы. Но они оказались в нужном месте в нужное время и проявили недетскую смекалку и отвагу. Марк выжил. И он их не просто отблагодарил пачкой купюр. Он взял их под своё чёрное, израненное крыло. Заставил доучиться, поступить в хорошие вузы. Закрутил так, что они сами загорелись. А Димона попросил «сделать из них людей» в физическом смысле. И Димон сделал. За три года из прыщавых, нескладных мальчишек они превратились в крепких, подтянутых, уверенных в себе молодых людей с умными, преданными глазами и стальными мышцами, скрытыми под дорогими рубашками. Они на него молились. И он, где-то в самых глубоких, самых тёмных, самых охраняемых закоулках своей окаменевшей души, хранил для них частичку той дикой, нерастраченной, почти отцовской нежности, которую когда-то дарил только ей.
— Возьму их с собой, — сказал Марк. — Пусть мир посмотрят, поучатся, как дела делаются. Опыт.
«Хорошо», — пронеслась у него в голове ледяная, отточенная, как клинок, мысль. « Если эти два Иуды, эти «братья», помогать искать ТАЮ наотрез отказываются… тогда я сыграю в их игру. Залягу на дно. Пусть думают, что я сломался, что их мудрые речи до меня дошли. Пусть верят, что я бросил эту «затею» и занялся делом. Слетаю во Владивосток… под легендой. А там… там видно будет. Отсюда и начну».
— Короче, пацаны, — он потушил сигарету в пепельнице с решительным видом. — Утром улетаю. Вы тут. Будьте на связи. А сейчас — всё, валю домой. Спать надо. Увидимся перед вылетом, если что.
— Марк, — Егор встал вместе с ним, всё ещё настороженный, — тебя до дома проводить? На такси? Или я за руль?
— Ебать, Ёж, — Марк рассмеялся, и смех его на этот раз звучал почти естественно, почти по-старому, по-доброму, тем смехом, которого они не слышали вечность. — Прекращай уже нянчиться. Я тебе, блять, целка, что ли? Или старый хрыч? Всё норм. Доберусь.
Он встал, потянулся, кости хрустнули. Похлопал обоих по плечу — жест был немного деревянным, чуть неестественным, но сойдёт за братскую фамильярность — и, не оглядываясь, растворился в толпе, направляясь к выходу, к тому месту, где тьма клуба сменялась тьмой ночного города.
Егор и Димон молча, как два изваяния, смотрели ему вслед, пока его высокая, прямая, но какая-то невероятно одинокая фигура не исчезла в проёме двери. Потом медленно опустились на диван. Переглянулись. В их глазах не было облегчения.
— Ёж, — тихо начал Димон, когда оглушительная музыка снова ворвалась в образовавшуюся между ними пустоту. — Если там и правда такие мутки, как он вбросил… Надо с ним лететь. Без вариантов.
— Я только за, брат. Сердцем чувствую — не к добру. Но он же жёстко против. Сам сказал.
— А мы его, блядь, спрашивать не будем! — Димон стукнул кулаком по стеклянной столешнице, та задрожала. — Марк полетит на своём самолёте, по своей легенде. Мы — следом. Рядом, но не на виду. Тенью. У меня, знаешь… — он ткнул пальцем себе под ложечку, — …как у старой, видавшей виды пизды, очко жим-жим. Не к добру эта поездка. До усрачки стрёмно за этого конченого, упрямого, больного дурака.
Он выдохнул, понизив голос до конспиративного шёпота, хотя вокруг и так уже никто не слушал.
— И вот это вот… только что… Как он переобулся в воздухе. Про Таю, про всю эту боль — как рукой сняло. Смеётся… слишком ровно. Слишком… спокойно. Он что-то задумал. Что-то серьёзное. И из нас пытается сделать лохов, дураков последних, чтобы мы поверили в его «выздоровление» и сидели тут сложа руки. Пиздец… Ну какой же он, блять, дебил! Предупредим и малых. Тихо. Чтобы глаз с него не спускали ни на секунду, но чтобы он ничего не заподозрил. И чтобы нас не палили. Скажем, что мы рядом, в резерве.
— Решено, — кивнул Егор, и его обычно мягковатое лицо стало жёстким, как из гранита. — Собирай тревожные чемоданы. Бери всё, что нужно. И патронов… патронов, Димон, бери побольше. Чёрт его знает, что там, на том краю света, его ждёт.
---
К полудню следующего дня личный самолёт Марка Орлова, уже рассекал свинцово-серые, бескрайние облака над безлюдными просторами Сибири. Марк сидел у иллюминатора, уставившись в однообразную, пушистую пелену внизу. В кобуре из тончайшей кожи у него под мышкой лежал пистолет — тяжёлый «железный аргумент». В магазине был один-единственный патрон. Той самой, особой пулей. Пулей для неё. Для Таи. На поясе, под рубашкой, холодным пятном прижимался к телу старый нож с костяной рукоятью, с которым он не расставался.
Формальность. Встреча. Переговоры. Дымовая завеса для всех, включая своих. «Орлов едет рубить хвосты конкуренту». Пусть так и думают. Важно, что это движение. Действие. Сидеть в четырёх стенах, где каждый угол напоминает о ней, — сойти с ума. Лучше ехать на край света и смотреть в лицо реальной, осязаемой опасности. Там, в драке, в необходимости выживать, хоть на время заглушается внутренний вой.
За иллюминатором клубилась белая бесконечность. Он откинул голову на подголовник, но не для отдыха. Он прокручивал в голове холодный, отточенный план. Встреча с этими дальневосточными шакалами была лишь тактическим ходом, разведкой боем. Пусть покажут зубы. Пусть я посмотрю, с кем имею дело. Любая сила, любая структура — это связи, информационные потоки. Стоит только вклиниться, надавить, и может просочиться что-то постороннее. Не о бизнесе. О другом.
Мысль о Тае висела в сознании постоянным, невысказанным вопросом. Он не строил иллюзий, что найдёт её во Владивостоке. Но сам факт движения в неизвестность, навстречу опасности, был актом отчаяния и надежды одновременно. Мир огромен, а ты где-то в нём. Может, совсем рядом. Может, на другом конце. Но если я буду стоять на месте, я никогда не почувствую, не уловлю даже тень твоего следа. Лучше идти. Даже если идти некуда.
Он вспомнил её лицо в последний день. Нежность, которую он принял за любовь, а она, возможно, была прощанием. Предательство отзывалось в нём не болью, а тихим, неугасимым гневом. Он выжигал всё остальное. Когда-нибудь. Когда-нибудь он найдет её. И тогда… Тогда он посмотрит ей в глаза. Без слов. Без вопросов. И пуля, что ждёт своего часа у его сердца, найдёт свою цель. Это был не план, а обет. Кредо, на котором держалась теперь вся его жизнь.
Турбулентность тряхнула самолёт. Марк не моргнул. Его мир уже давно качался на куда более опасных волнах. Он закрыл глаза, и на его лице, в полной пустоте салона, застыло выражение холодного, безрадостного ожидания. Не встречи во Владивостоке. Ожидания финала. Своего или её — было уже неважно. Главное, чтобы он наступил.
С разницей в час, на другом, менее заметном частном самолёте, летели Егор и Димон. Салон был пустым и функциональным, без барской роскоши, а грубые тактические сумки в проходе говорили о серьёзности намерений куда красноречивее любых слов. Гул турбин заполнял пространство, но не мог заглушить тяжесть, висевшую между двумя мужчинами.
Сумки, лежавшие в проходе, хранили не только холодную сталь и запах оружейной смазки. В них лежала решимость. А в хвосте самолёта, в креслах за переборкой, сидели ещё семеро — их люди, верные, проверенные, с каменными лицами и пустыми, ничего не выражающими глазами солдат. Когда Димон узнал, что Марк взял с собой только троих охранников и четверых «малых», его сперва передёрнуло от глумливой, бессильной ярости. Самоуверенный идиот. Думает, что его харизмы и старой славы хватит, чтобы пройти по лезвию. Эта наивность, эта почти мальчишеская бравада были страшнее любой трусости. Поэтому они и взяли своих. Не охранников — солдат. Тихих, необратимых, готовых на всё. На столько на всё, на что был готов их босс, но управляемых холодным расчётом, а не безумством. Это был их ответ на его скрытность — открытая, готовая к развертыванию сила. Тень, обретшая плоть и сталь.
Димон сидел, вперившись взглядом в спинку кресла, но видел он не её. Он видел ту самую, натянутую до боли улыбку на лице Марка — маску, наброшенную поверх бездны. Это был не их Марк. Это была тень, кукла, управляемая одной лишь чёрной, невысказанной решимостью. Тишина Орлова в клубе была страшнее любой истерики. Она была тишиной перед взрывом.
Егор, напротив, смотрел в иллюминатор на плывущие внизу облака, но и он был далёк от созерцания. Его мозг прокручивал всё с холодной ясностью: слишком быстрый переход от откровенного срыва к деловому спокойствию, эта внезапная поездка на самый край страны, куда ветер доносил лишь самые тёмные и невнятные слухи. Местные тамошние дела не были чистым бизнесом.
Там, во владивостокских туманах, путались интересы, граничившие с войной, а фигуры в тени обладали властью, против которой бесполезны были даже самые толстые кошельки. И Марк летел туда, прикрываясь делом, но ведя с собой лишь юных «малых» и горстку охраны. Это был не расчет. Это было самоубийственное упрямство.
Они летели не потому, что верили в его легенду. Они летели потому, что чувствовали в воздухе запах беды — едкий, неумолимый. Их друг, их брат, затаившийся в себе, как зверь в засаде, шагнул на тонкий лёд над чёрной водой. И они, связанные с ним навеки кровью, доверием и общей памятью о другой, прежней жизни, не могли позволить этому льду треснуть. Они были его незваной, отвергнутой страховкой. Последним рубежом между ним и той бездонной яростью, что готова была поглотить его самого. Они летели, чтобы успеть. Чтобы встать рядом, когда этот лёд всё-таки проломится, и вытащить его обратно — или пасть вместе с ним, но не позволив ему исчезнуть в одиночестве. Это был их долг. Их кредо. Молчаливый и беспощадный, как и он сам.
Глава 3. ИСЧЕЗНУТЬ
Стоя в прихожей в тот вечер и слушая, как Дима пытается подобрать последние слова утешения, я вдруг поняла, что он произносит их не мне, а тому призраку, которым я была еще минуту назад. Свет из гостиной падал полосой на его озабоченное лицо, выхватывая из полумрака знакомые черты — друга, свидетеля, вечного примирителя, чья роль в нашей драме давно превратилась в рутину. «Давай подождем ещё, Тай. Он остынет. Обязательно остынет. Дайте друг другу время». Его фразы, такие логичные, такие разумные, повисли в воздухе, как холодный пар, оседая на коже ледяной росой безнадежности. И в этой тишине, прорезаемой лишь мерным тиканьем старых часов, — мой ум, тот самый аналитический ум, заработал. Не сломался, не закричал — а заработал, с тихим, чётким щелчком, как взведённый курок. Это был гром среди абсолютно ясного неба моей личной разрухи. И он принёс с собой не дождь слёз, а холодный, выверенный план, возникший из пепла эмоций с кристаллической ясностью.
Слова Димы стали катализатором не боли, а ярости. Холодной, беззвучной ярости, что начала пульсировать в висках. Кто он такой, этот Марк, чтобы я ждала? Мысль пронеслась раскалённым кинжалом. Кто он такой, чтобы я ещё раз преклонила перед ним своё колено, уже стёртое в кровь предыдущими падениями, отдала на растерзание последние остатки гордости, снова открыла то самое сердце, ту самую душу и это проклятое, предательское тело, которое, кажется, всё ещё помнит его тепло и тянется к нему, как к наркотику? Никогда. Этого никогда не случится. Я уйду. Я испарюсь так, чтобы от меня не осталось даже воспоминания о запахе в этой прихожей. А он останется. Пусть живёт с этим. Пусть живёт с тишиной, которую он сам создал своим криком, с пустотой в дверном проёме, где ещё витает эхо моего смеха, с осознанием, приходящим по ночам, что я — не жду. Что я не буду ждать. Я буду счастлива. Или научусь так искусно делать вид, что это станет неотличимо от правды. Но — без него. Навсегда. Каждое «навсегда» отдавалось в груди глухим ударом, похожим на хлопанье тяжёлой двери в пустом доме.
И тогда, как вспышка, память отбросила меня на пять лет назад. Не в прошлое, а в другую вселенную, где воздух был другим, а боль — благородной и чужой. В гостиную родительского дома, где пахло яблочным пирогом, воском для паркета и старой бумагой отцовских книг, и где мой отец, Алексей Романович Лебедев, человек с прямой, как шпага, спиной и тихими глазами цвета промозглого неба над Невой, положил свою большую, исчерченную шрамами-картами былых сражений руку на мою.
— Тая, милая моя. Нам нужно поговорить с тобой. Серьёзно. Не как отец с дочерью, а как один солдат с другим, — его голос был непривычно мягким, обволакивающим, и в этой мягкости таилась сталь, та самая, что чувствуется в ножнах, когда знаешь, что внутри лежит отточенная катана.
Я оторвалась от книги, почувствовав холодок тревоги, проползший по позвоночнику. Этот тон не предвещал ничего хорошего.
—Что, папа? Что тебя так тревожит? Давай, я вся во внимании, — я отложила том, прикрыв ладонью страницу, будто пытаясь удержать хрупкий мир выдуманной истории.
Он вздохнул,и этот вздох был похож на звук закрывающейся тяжёлой двери в бункер — глухой, окончательный.
— Доченька, понимаешь... профессия у меня такая. Не просто работа, а судьба. Клеймо. За спиной осталось много недругов. Я бы сказал, врагов. Людей, для которых моё имя — как бельмо на глазу. Жизнь военного — это не только парады и романтика. Это выбор, который делаешь раз и навсегда, и каждое твоё решение, каждый приказ оставляет за собой шлейф. И за этот шлейф иногда приходится платить. Не тебе. Так уж вышло. Но... есть одна история. Я должен её рассказать. Только тебе. Чтобы ты знала. На всякий случай.
Он прищурился,глядя куда-то в прошлое, сквозь стены комнаты, сквозь годы, прямо в дым и грохот того самого ада.
— В конце девяностых я был на войне. Не на той, что в учебниках, парадной и далёкой, а на той, грязной и беспощадной, где всё решают секунды, удача и способность отключить сердце, чтобы работала голова. Если опустить подробности, которые не для твоих ушей, то дело было так... Мой отряд попал в засаду. Классическая ловушка. Нас прижали в ущелье. Прорывались из окружения. И... полегли почти все. Как я ни старался, как ни метался, прикрывая своих. Все. Кроме меня — чёрта лысого, старого волка, которого сама смерть, видимо, брезговала забирать — и одного парня, солдата. Руслана.
Папа замолчал,сглатывая комок в горле, и его глаза стали влажными не от сентиментальности, а от бессильной ярости, сохранённой на два десятилетия. Его пальцы сжали мою руку чуть сильнее, не причиняя боли, а просто фиксируя, будто боясь, что я сейчас исчезну, растворись, как те ребята.
— Его ранило в ногу, насквозь. Кость раздробило. Идти он не мог. Не то что ползти. А у меня — ни царапины. Опыт, везение, возраст... а он был молодой, горячий, жизнь только начиналась, девушка в городе ждала, как он потом признался. И их было вдесятеро больше. Я оказал ему первую помощь, жгут, уколы морфия... а потом двое суток мы пробирались к своим. Сначала нёс его на себе, его кровь текла по моей спине, горячая и липкая. Потом, к ночи первого дня, соорудил из плащ-палаток и стволов молодых берёзок подобие волокуш, привязал его ремнями и тащил. Шли ночами, под вой ветра и далёкие выстрелы. Днём замирали в канавах, в развалинах фермы, в гнилой воде, прикрывшись грязью и листьями. Ждали темноты как спасения. Он бредил, звал мать. А я говорил с ним, чтобы он не уснул. Говорил о чём угодно. О будущем. О том, как он ещё пойдет с этой девушкой в кино... А на рассвете второго дня нас уже встретили наши дозорные... выходили, отпаивали чаем и самогоном от шока.
Он выдохнул,и казалось, из его груди вышла тень тех самых суток, тень страха, боли и животного, цепкого желания выжить.
— Ногу ему, в итоге, спасли, чудом. Но... ходит он теперь только с тростью. Навсегда. Инвалидность. Потом он часто приезжал, навещал. Сидели тут, на кухне, молча, без слов, просто пили чай, и в этой тишине было больше сказанного, чем в любых разговорах... Но год назад он пропал. Словно сквозь землю. Перестал звонить, от него не было вестей. А в последний свой визит... он сказал мне тогда. Сказал, глядя прямо в глаза, и в его взгляде было что-то новое, твёрдое и пугающее: «Алексей Романович, как бы жизнь ни повернулась, если тебе или твоим когда-нибудь понадобится помощь — настоящая, последняя, когда все другие двери захлопнутся — звони. Я помню. Я в долгу. Отвечу тем же. Чем смогу». И оставил номер. На клочке бумаги от пачки «Беломора».
Папа медленно,почти с благоговением, достал из внутреннего кармана своего поношенного, но безупречно чистого пиджака пожелтевший, аккуратно сложенный вчетверо клочок бумаги. Цифры на нём были выведены химическим карандашом, уже слегка расплывшиеся от времени.
— Его имя — Руслан Ткачук. Я оставляю его тебе. Не как талисман. Как... страховку. Если... если меня не станет рядом, если случится беда, из которой ты не сможешь выбраться сама, и вокруг не останется никого, кому можно доверять, ни одной живой души, — позвони. Скажи, что ты дочь Лебедева. Он поможет. Он обязан.
Я смотрела на этот листок,как на какую-то невероятную, опасную реликвию из чуждого, мужского мира крови и долга. Это что, сцена из шпионского боевика? Папа что, совсем переработал?
— Папуль, ну что ты... Какой Руслан? У меня есть ты! Ты всегда будешь рядом, мы всегда... — мои слова прозвучали наивно, детски-несерьёзно даже в моих собственных ушах.
Он покачал головой,и в его глазах, обычно таких любящих и спокойных, я впервые увидела не отцовскую нежность, а суровую, солдатскую, беспощадную правду.
— Запоминай, Тая. Он... он стал другим человеком. Мир за стенами казармы коверкает. Бизнес его... не совсем белый. Точнее, совсем не белый. Война ломает души по-разному. Одних — в прах, других закаляет в сталь, но сталь бывает разная — и для плуга, и для кинжала. Он опасен. Он живёт по своим законам. Обращайся только в самом крайнем случае. Когда выбора не останется совсем. Когда будешь стоять на краю. Это не друг. Не зови его в гости на чай. Это — последний шанс. Последний патрон. Поняла меня?
Тень отца растворилась, и я снова очутилась в холодной, мрачной прихожей своего настоящего, где в зеркале отражалось бледное, искажённое отчаянием лицо с мокрыми полосами от слёз, которых я уже даже не чувствовала. Пальцы сами, будто повинуясь древнему инстинкту, потянулись к старой фарфоровой шкатулке на комоде — подарку матери. Среди потускневшей бижутерии, затерянных серёжек-одиночек и выцветших театральных билетов лежал тот самый пожелтевший клочок. «Последний патрон». Я вынула его. Бумага была хрупкой, шершавой на ощупь. Мама, прости. Папа, прости. Я дошла до того края, про который ты говорил.
Больше мне не к кому было обратиться. Родителей не стало три года назад — нелепая, жестокая смерть. Друзья... друзья были общими, из мира «Марка и Таи». И сейчас они, конечно, утешали его, моего брутального, раненого в своём самолюбии льва. Сердце было не просто разбито — оно было вырвано с корнем и растоптано сапогом. Душа опустошена, как выгоревшее после пожара поле. А внизу живота, под слоем ледяного онемения, тихо теплилась, пульсировала новая, ни в чём не повинная жизнь — его жизнь, которую он, в ярости и отрицании, назвал «ошибкой», «способом привязать» и «не моей проблемой». Это последнее «не моя» прозвучало как приговор. Приговор ему, нам и этому крошечному, невидимому ещё существу. И мне. Особенно мне.
Руки тряслись так, что цифры на экране телефона плясали, сливались в серые полосы. Я сделала глубокий, судорожный вдох, пытаясь заставить пальцы слушаться. Просто набери. Просто сделай это. Хуже уже не будет. Мёртвые не воскресают, а ты уже почти мертва. Я набрала номер. Один гудок. Пронзительный, долгий. Другой. Третий. Каждый вибрировал в костях, в зубах, в самом нутре, отдаваясь эхом в пустом черепе. Я уже собралась бросить трубку, сдаться, признать это безумием, когда на той стороне её сняли. И — тишина. Не пауза. Тишина. Глухая, плотная, всепоглощающая, как будто я позвонила в бездну, и бездна приложила палец к устам.
— Алло? — мой голос прозвучал тонко, сдавленно и до жути чужо, будто его издавала не я, а та испуганная девочка из прошлого. — Я... я дочь Алексея Романовича Лебедева.
Пауза растянулась на вечность. Я слышала в трубке лишь слабый, едва уловимый шум — то ли помехи, то ли дыхание. Потом тихий, низкий голос, без единой эмоциональной вибрации, проскрежетал по нервам, как ржавая пила по металлу:
—Тая?
Меня передёрнуло от неожиданности и первобытного страха.Он знал моё имя. Он не спросил «чья дочь?». Он просто произнёс его. Это сразу вывело его из категории «незнакомец» в категорию «тот, кто знает». И это было в тысячу раз страшнее.
— Да, — я выдавила из себя, заставляя горло работать. — Мне нужен Руслан Ткачук.
Голос на том конце не изменился.Он был ровным, скучающим, будто я оторвала его от неинтересной, но важной работы, вроде подсчёта денег или планирования чьей-то судьбы.
— Я вас слушаю, — произнёс он, сделав ударение на «вас», и это прозвучало почти как издёвка.
Я вцепилась в край комода,чтобы не упасть. Говори. Просто выложи всё. У тебя один шанс.
— Мне нужна помощь. Отец говорил... что если что, если будет крайний случай, я могу обратиться к вам. Так он сказал.
— Что с твоим отцом? — голос оставался прежним, деревянным, но в его глубине что-то дрогнуло, едва уловимо, как рябь на воде от упавшего далеко камня.
Я закрыла глаза.Вот оно. Первый порог.
— Моих родителей убили три года назад. — Я выдохнула эту фразу одним духом, стараясь, чтобы голос не дрогнул, не выдал ту боль, что до сих пор кровоточила где-то внутри. — А сейчас... я попала в беду. В такую, из которой не могу выбраться сама. Скажите сразу — вы сможете помочь? Или я зря трачу ваше и своё время? — Последнюю фразу я добавила с внезапной дерзостью, рождённой от отчаяния. Если он откажет, пусть откажет сейчас. Нечего тянуть.
На другом конце коротко, почти неслышно, фыркнули. Не смех. Скорее, звук лёгкого удивления, как если бы ручная, но дикая кошка вдруг оскалилась на хозяина.
— Ого, — произнёс голос, и в нём впервые появился оттенок — металлический, любопытный. — Какая ты резвая. И дерзкая. Прямо в точку. Ладно. Какая помощь?
Он слушает.Сердце бешено заколотилось, но уже не от страха, а от азарта. Я открыла глаза, уставившись в собственное отражение в тёмном окне, в свою бледную маску с горящими глазами.
— Мне нужно исчезнуть. Завтра же. Чтобы моё имя стёрлось из всех баз, из памяти камер, из квитанций и билетов. Чтобы меня нельзя было найти по старому паспорту, по картам, по следам. Никогда. Я должна перестать существовать для этого мира. И... начать существовать в другом. Вы можете это сделать?
Последовала новая пауза,более долгая и обдумывающая. Я слышала, как он медленно выдыхает дым — так пахло в трубке, крепким табаком и ментолом.
— Ты сейчас где? — спросил он, проигнорировав мой вопрос.
— В Петербурге. В своей... в нашей квартире.
— Не могу обещать, не увидев и не услышав всего. Без полной картины любое движение — слепо. Но у меня есть условия. Ты слушаешь и говоришь «да» или «нет». Никаких «но» и «может быть». Только «да» или «нет». Поняла?
— Поняла.
— Хорошо. Я покупаю тебе билет на завтрашний вечерний рейс до Москвы. Только с самыми необходимыми вещами. Документы, деньги, смена белья. Никаких ноутбуков, дневников, плюшевых зайцев. Ты прилетаешь в Шереметьево, выходишь, садишься в первое попавшееся жёлтое такси и едешь по адресу, который я продиктую. Это будет крупный ТЦ на самой окраине, где всегда толпа. Там тебя встретят. Тебя не зафиксирует ни одна камера на всём пути при выходе из торгового центра. Ни одна. Дальше — дорога на машине. До Владивостока. Не самолётом, не поездом. На машине. С остановками. Это долго, неделя, может, больше. «Да» или «нет»?
Это было абсолютное, чистейшей воды безумие. Дорога через всю страну с людьми, которых я не знаю, в полной изоляции от мира. Но это был и единственный выход. Лазейка в стене, которую я сама же и возвела вокруг себя. Я посмотрела на дверь в гостиную, за которой оставалась моя прежняя жизнь — и...
— Да, — сказала я твёрдо, без колебаний.
Голос в трубке, казалось, на мгновение смягчился, стал чуть более человеческим, но, возможно, это было лишь игрой воображения, рождённого надеждой.
— Тогда до встречи во Владивостоке, Тая Лебедева... И, Тая... — он сделал едва заметную паузу. — Сожги эту бумажку. Сейчас же.
На следующий вечер, стоя в пустом зале вылета, сжимая в потной ладони билет на имя, которое скоро должно было умереть, я решила ответить на звонок Марка, который обрывал мой телефон, в последний раз. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь глухими ударами в ушах, но голос, когда я заговорила, был ледяным и ровным, как у того человека в трубке — Руслана. Я натренировала его перед зеркалом.
—Слушай раз и навсегда и не перебивай. Всё кончено. Не между нами — в тебе, во мне, в этой истории. Я всё прервала. Ты свободен. Абсолютно. Ищи кого-то другого для своих игр во взрослую любовь. Не звони. Не ищи. Не приходи. Меня больше нет. Понимаешь? Меня. Больше. Нет.
Я положила трубку,не дожидаясь ни ответа, ни крика, ни тишины, которая могла быть страшнее крика. Вынула SIM-карту, сломала её ногтями пополам и выбросила в переполненный урну. Телефон, старый, с потёртым чехлом — подарок на прошлый день рождения — отправился следом, в мусорный бак в мужском туалете. Это было похоже на странный, жестокий ритуал отпевания.
Отпевания Тани, которая любила Марка.
В Москве всё прошло как в густом, тяжёлом тумане. Жёлтое такси, уставший таджик за рулём, благосклонно кивающий на адрес. Огромный, безликий торговый центр, залитый неестественно ярким светом, гул голосов, музыка из магазинов. Толпа, в которой так легко раствориться, стать призраком. Я простояла у фонтана ровно семь минут, как было сказано. И тогда двое мужчин в совершенно обычной, немаркой одежде — тёмные джинсы, пуховики, — подошли ко мне сбоку, без слов взяв под локти, и повели. Не грубо, но и не мягко. Точнее, эффективно. Провели через служебную дверь с табличкой «персонал», потом по длинному коридору, пахнущему хлоркой и одиночеством, мимо шкафов с уборочным инвентарём. «Чёрный ход», — мелькнуло в голове. Выход из одной реальности в другую. Больше я камер не видела.
Дорога на восток стала странным, вытянутым во времени и пространстве чистилищем. Мы ехали на мощном, неброском внедорожнике тёмного цвета, сливавшегося с ночью и грязью проселочных дорог. Останавливались в придорожных мотелях с выцветшими вывесками «У Ашота» или просто «Гостиница», где в номерах пахло сыростью, тараканьей смертью и тоской. Условия были спартанскими, иногда откровенно убогими, но я молча сносила всё, заворачиваясь в собственный свитер, чтобы не касаться грубых простыней. Мои спутники — один за рулём, коренастый и молчаливый, с лицом, вырубленным из гранита, и второй, более молодой, с внимательными, быстрыми глазами бегуна, — почти не разговаривали. Общение сводилось к минимальному: «Есть», «Пить», «Отдыхать. Через два часа выезд». Я смотрела в окно на мелькающие леса, поля, сонные города, которые были уже не частью моей жизни, а просто географией, картинкой за стеклом. Я хоронила прошлое с каждым километром, с каждым проплывающим столбом. Я хоронила ту Таню, что боялась темноты, любила фиалковое мороженое и верила в «навсегда». Я верила, что в конце этого бесконечного пути будет не просто новое место, а новая жизнь. Или, по крайней мере, надёжная, глубокая тень, в которой можно будет, наконец, остановиться, отдышаться и зализать раны, не оглядываясь на погоню.
Через неделю, когда тело ныло от постоянной тряски, а глаза устали от однообразия тайги, сменившейся сопками, мы въехали во Владивосток. Город встретил нас солёным, влажным, колючим ветром с залива, пронизывающим до костей, и неясной, сосущей тревогой под ложечкой. Конец пути. Или начало? Меня привезли в солидное, но нарочито ничем не примечательное офисное здание в деловом районе, проводили в пустой зал ожидания с безжизненными кожаными диванами цвета запёкшейся крови, поставили рядом с дверью и оставили одну. «Ждите». Минуты тянулись, превращаясь в часы. Я пыталась читать вывески на стене, но буквы расплывались. Прислушивалась к звукам — глухое гудение вентиляции, отдалённые шаги. И вот, наконец, дверь открылась. В проёме стояла строгая, подтянутая женщина лет сорока в идеально сидящем тёмно-синем костюме и с пучком волос, таким тугим, что, казалось, он оттягивал кожу на её лице, делая выражение непроницаемым.
— Тая Лебедева? — её голос был низким, без эмоций, как голос автоответчика. — Вас ждут. Пройдите, пожалуйста. Александр Маре вас примет.
Александр Маре? Моё сердце ёкнуло, упав куда-то в пятки. Какое ещё «Маре»? Что за имя? Я жду Руслана Ткачука. Где хромой солдат с тростью? Страх, долго дремавший в усталости дороги, снова зашевелился, поднял голову, ощетинился. Но отступать было некуда. Позади — семь дней пути и семь лет боли. Впереди — только эта дверь. Я встала, ощутив, как затекли ноги, расправила плечи, встряхнула головой, отбрасывая со лжа непослушную прядь. Робость и неуверенность остались там, в петербургской прихожей, вместе с осколками разбитого сердца и разорванными фотографиями. Я подошла к двери из тёмного, тяжёлого дерева, постучала дважды — твёрдо, чётко — и, не дожидаясь ответа, нажала на ручку и вошла.
Кабинет был огромным, но аскетичным до sterility. Ни книг, ни картин, ни безделушек. Панорамное окно во всю стену открывало захватывающий вид на свинцовые, покрытые рябью воды Золотого Рога и гигантский, уходящий в низкую облачную дымку вантовый мост — будто дорога в никуда. В комнате царил строгий, почти воинский порядок, и в центре её, за массивным столом из чёрного дерева без единой лишней бумаги, сидел мужчина. Не Руслан из отцовских воспоминаний — не хромой, измождённый солдат с благодарностью и болью в глазах. Передо мной был человек лет пятидесяти, может, чуть больше. Седые виски, идеально гладко выбритое лицо с резкими, жёсткими чертами, пронзительный, оценивающий взгляд цвета мокрого асфальта, который скользнул по мне с головы до ног за долю секунды, считывая, анализируя, взвешивая. Лицо, на котором жизнь высекла, выжгла все лишние эмоции, оставив лишь холодную, расчётливую ясность и властную усталость. Он изучал меня, не говоря ни слова, и под этим взглядом я чувствовала себя образцом породы, которого вот-вот отправят на убой или наградят медалью.
Я сделала шаг вперёд, собрав всю остававшуюся во мне силу, всю дерзость, всю ярость отчаяния в один тугой, горячий клубок в груди.
—Доброе утро, — мой голос прозвучал в гробовой тишине кабинета громко, отчётливо, чуть резче, чем я планировала. — Я ищу Руслана Ткачука. Мне сказали, что он здесь. Я выполнила условия.
Мужчина медленно, с некой театральной неспешностью, откинулся в своём кресле, сложив длинные, узловатые пальцы перед собой на столешнице. Его губы тронула едва заметная, беззвучная, ничего не значащая улыбка — просто движение мышц.
—Руслан Ткачук, — произнёс он наконец, растягивая слова, и его голос был низким, бархатным, с лёгкой, едва уловимой хрипотцой, но от этого он не становился менее опасным, чем тот, что звучал в телефонной трубке, — это имя из прошлого. Оно осталось там, в тех канавах, на тех полях, под тем самым дождём. Оно привязано к костылям, к боли и к долгу. Здесь, перед вами, — он сделал лёгкий жест рукой, указывая на себя, — Александр Маре. И именно я теперь решаю, какой будет ваша новая жизнь, Тая Лебедева. Или то имя, которое вы выберете себе вместо этого. Садитесь. И начнём с самого начала. Расскажите мне всё. Каждую деталь. Особенно — про того, от кого вы бежите. И про то, что вы оставили в Петербурге. Кроме разбитого сердца. Сердцами я не торгую и не занимаюсь их починкой. Мне нужны факты.
.На следующий вечер, уже в салоне самолёта, когда стюардессы готовились к закрытию дверей, я дотянула время до последней возможной секунды. Мне нужно было сказать это — не для оправданий, а для окончательной черты, но я не могла дать ему ни единого лишнего шанса, ни малейшей возможности остановить меня звонком капитану или каким-то своим влиянием. Судьба этого рейса должна была решиться без него. В тишине, нарушаемой лишь гулом двигателей и приглушёнными голосами пассажиров, я включила телефон. Экран вспыхнул, ослепив в полумраке, и на нем, как язвы, замигали десятки уведомлений — пропущенные вызовы, смс, голосовые сообщения. Все от него. Последняя попытка была всего три минуты назад. И тогда, будто дождавшись этого сигнала, телефон снова завибрировал в ладони, зазвонил настойчиво, отчаянно, как крик в пустоте. Я поднесла его к уху, глядя в тёмный иллюминатор, где уже отражалось моё бледное, решительное лицо.
Я сняла трубку. Я произнесла ровным, ледяным, отчеканенным голосом, в котором не дрогнула ни единая нота:
— Таи больше нет... Ребёнка нет. Не ищи...
И положила трубку. Его прощения мне были не нужны. Вчера он растоптал меня. Затем я открыла карман на спинке кресла передо мной, сунула туда ещё тёплый телефон и откинулась на сиденье, закрыв глаза. Двигатели взревали, набирая мощность, и самолёт, отрываясь от взлётной полосы, уносил в небо не меня — а призрак, оставляя на земле лишь эхо последних слов, которые должны были похоронить всё.
И тогда, будто дождавшись этого сигнала, телефон снова завибрировал в ладони, зазвонил настойчиво, отчаянно, разрывая тишину моего кокона. Я поднесла его к уху. И прежде чем я успела что-то сказать, в трубке прорвалось его дыхание — сдавленное, хриплое — и голос, который я знала наизусть, но теперь звучал чужо и мелко.
—
Его слова, эти жалкие, запоздалые крупицы раскаяния, ударили не в сердце — его уже не было, — а прямо в солнечное сплетение, пробуждая не боль, а черную, густую волну. Она поднялась из самой глубины, сметая всё на пути. Это была не просто обида. Это была ярость за каждую слезу, которую я подавила. Ненависть за каждый его сдавливающий мою руку захват, который он называл «страстью». Леденящее презрение за то, как он, скривив губы, назвал жизнь внутри меня — его же жизнь — «чужим выблядком». Этот яд все еще жёг мне горло. Простить это? Нет. Никогда. Он убил не любовь — он растоптал самое последнее, святое. И теперь его «прости» было лишь попыткой убрать с совести труп.
Я перебила его. Мой голос прозвучал негромко, но так чётко и мертво, что, кажется, даже шум двигателей на секунду стих.
— Таня больше нет.
Пауза в трубке стала абсолютной.
—Ребёнка больше нет.
Я услышала,как он резко вдохнул, будто его ударили.
—Не ищи.
Я положила трубку, оборвав на полуслове возможный крик, мольбу или новую ложь. Больше нечего было слушать. Больше нечего было говорить. Я открыла карман на спинке кресла передо мной и сунула туда телефон, как кладу в гроб последнее, что связывало меня с тем миром. Затем откинулась на сиденье. Самолёт, тяжело набрав высоту, прорвался сквозь слой облаков в холодную, беззвёздную высь, унося в никуда только мою пустую оболочку и три коротких приговора, которые навсегда остались там, внизу, под крылом.
Мужчина, именующий себя Александром Маре, откинулся в своём кресле, и его пальцы, узловатые и сильные, сложились перед ним в немую колоннаду, подпирающую тяжесть его невысказанных мыслей. Тишина в кабинете была не пустой, а плотной, насыщенной ожиданием, словно воздух перед разрядом молнии.
— До того, как ты начнёшь свой рассказ, Тая Лебедева, — его голос, бархатный и безразличный секунду назад, обрёл металлическую чёткость, — ты должна дать мне одно обещание. Не клятву на крови — кровь я уже видел, и она легко стирается. Не детские уверения — они ветром выдуваются. А именно обещание, которое станет невидимой нитью, связывающей твоё будущее с моим словом.
Я молча смотрела на него, чувствуя, как под этим спокойным взглядом всё внутри меня замирает, готовясь к удару.
— Что? — выдохнула я, и это прозвучало не как вопрос, а как признание собственной беззащитности.
— Ты должна пообещать, что взамен на помощь, которую я окажу — а помощь эта, поверь, не сводится к покупке билета и паре фальшивых бумаг; это тотальное пересоздание человека, стирание одной судьбы и кропотливое вышивание другой, — ты выполнишь одну мою просьбу. Не сейчас. Не завтра. Когда придёт время, и это время определю я. Перед твоим отцом у меня долг, и долг этот не денежный, его не измеришь счётными машинками. Это долг чести, который в моём мире кое-что ещё значит. Но! — он произнёс это слово с такой внезапной силой, что я невольно вздрогнула, — мои условия таковы. Сделать так, чтобы человек бесследно испарился, растворился в статистике и городском шуме, а на его месте возникла новая личность, с безупречным прошлым, с документами, которые не вызовут подозрения даже у самого дотошного служаки, с историей, которую не распознает как фальшивку даже искушённый ум — это искусство. Искусство, стоящее огромных ресурсов, нервов и рисков. Поэтому принимаешь? Моя помощь, моя защита, весь арсенал моих возможностей — в обмен на твоё обязательство исполнить одну-единственную просьбу в неопределённом будущем. Я бизнесмен, Тая. Я работаю со взаиморасчётами. Ты согласна?
Мысль метнулась, как загнанный зверь, по темным коридорам сознания. Согласиться на неизвестное? Отдать себя в руки этого человека с его таинственной «просьбой»? Но за моей спиной была лишь пустота, зияющая чернотой падения. Впереди — лишь эта тонкая, зыбкая линия горизонта, которую он предлагал. Выбора не существовало с того самого момента, когда я услышала в трубке его голос, а может, и раньше — когда в прихожей моего дома рухнула последняя опора. Я подняла подбородок, заставив себя встретиться взглядом с его ледяными, анализирующими глазами.
— Согласна, — прозвучало тихо, но с той окончательной интонацией, которая не оставляет места для торга. — Выбора у меня нет, и я это понимаю.
На его лице, этом каменном изваянии, не дрогнула ни одна черта, но в глубине глаз, казалось, промелькнуло слабое удовлетворение, подобное тому, что испытывает шахматист, когда противник делает ожидаемый и выгодный ему ход.
— Отлично. Я верю, что ты — дочь Алексея Романовича. А значит, твоё слово — не пустой звук. Он своих людей не бросал и своих обещаний не нарушал. Теперь, — он сделал едва заметный жест, будто открывая невидимый шлюз, — я слушаю твою историю. От самого первого слова до последней точки. Ничего не упускай. Никаких умолчаний, приукрашиваний или попыток выставить себя невинной жертвой. Вся правда, какая есть. Любая ложь, любая попытка меня обмануть — и всё. До свидания. Я перестану тебя интересовать, и ты останешься один на один со своим страхом и с тем, кто, я уверен, уже начал поиски. Поняла?
— Поняла, — сглотнув ком невысказанных эмоций, я начала, чувствуя, как каждое слово даётся с невероятным трудом, будто я вытаскиваю из себя раскалённые угли памяти. — В общем, история моя… до смешного, до отчаяния банальная и стара, как само человечество. Я работала в компании одного человека. Не просто богатого, а принадлежащего к тому кругу, где деньги перестают быть средством и становятся самой сутью бытия, той силой, что двигает мирами. Получилось так… между нами завязались отношения. Если говорить грубо, примитивно и безжалостно к самой себе — я с ним спала. Он умел быть неотразимым, когда это ему было нужно, умел очаровывать и ослеплять, и я, как мотылёк, летела на этот огонь, приняв его за солнце.
Поняла», — сглотнув ком невысказанных эмоций, я начала, чувствуя, как каждое слово даётся с невероятным трудом, будто я вытаскиваю из себя раскалённые угли памяти. — История моя началась с того, что я полюбила не того человека. Не простого, не своего. Я работала в компании одного человека, принадлежащего к тому кругу, где деньги перестают быть средством и становятся самой сутью бытия, той силой, что двигает мирами. И я… я позволила себе влюбиться. У нас завязалась связь. Страстная, всепоглощающая, тайная. Я стала его любовницей. Но до этого, много лет, у меня был жених. Человек из моего мира. Мы должны были пожениться, всё было решено. А я изменила ему. В сердце, в мыслях, в постели. Изменила с тем, чей блеск ослепил меня.
Мой жених… его это задело. Сильно. И он задумал месть, хладнокровную и изощренную. Он подстроил всё так, будто я ему изменила уже с ним, с женихом. Однажды он… напоил меня снотворным. А когда я была в беспамятстве, разыграл целую сцену. Полураздетую, в его постели. И тот… тот, кого я действительно любила, тот богатый человек, увидел это. Он стал свидетелем этой гнусной инсценировки, этой картины, которая кричала о моём предательстве именно по отношению к нему. Он поверил глазам. И после этого… после этого он выбросил меня из своей жизни. Как вещь, которая оказалась грязной. Как ошибку, которую нужно стереть.
Прошло время. Отчаяние и любовь толкнули меня на последнюю попытку. Я пришла к нему, чтобы всё объяснить. И тогда… тогда я сказала ему, что беременна. От него. Это была моя последняя правда, последняя надежда. Но он не поверил. Он посмотрел на меня с таким ледяным презрением, что мне стало физически холодно. Он сказал… он сказал, что этот ребёнок — не его. Что это ублюдок, нагулянный с тем самым женихом, чью постельную сцену он наблюдал. Его слова резали, как ножи.
А потом… потом его руки сдавили моё горло. Он не просто кричал — он душил меня, прижав к стене, и в его глазах горела не ярость даже, а какое-то омерзение, будто он хотел стереть с лица земли и меня, и того, кого я, по его мнению, носила под сердцем.
На следующий день я уже знала, что лечу к вам. Сидела в самолёте, когда он дозвонился. Его голос в трубке был другим — сломанным, хриплым от осознания. Он кричал, что всё узнал, что эта «измена» была подстроена, что мой жених всё ему рассказал, хвастаясь своей местью. Он умолял о прощении, кричал, что это его ребёнок, что он всё исправит. А я… я сказала ему, что уже всё исправлено. Что нет ни ребёнка, ни меня для него. Чтобы не искал. И тогда его тон сменился. Последнее, что я услышала, прежде чем оборвать эту последнюю нить, был уже не крик, а низкое, хриплое, полное безумной решимости рычание, обещание, пропитанное такой ненавистью и силой, что мороз пробежал по коже: «Я найду тебя. И…» Я не дала ему договорить. Но я верю каждому его слову. Я знаю, что он будет искать. У него есть для этого всё: деньги, власть, связи, которые пронизывают мир невидимой паутиной. Он найдёт меня, если я дам ему хоть малейший шанс. Я хочу жить. Не просто существовать в страхе, оглядываясь на каждый шорох, а жить. И для этого Тая Лебедева, которую он знал, должна умереть. Полностью и безвозвратно.
Я закрыла глаза, собирая силы для самого тяжёлого, для той части истории, которая до сих пор сочилась незаживающей раной.
— Через время я узнала, что беременна. От него. Во мне теплилась наивная, глупая надежда, что эта новость что-то изменит, что в нём проснётся что-то человеческое. Я попыталась поговорить. И тогда я увидела не того обаятельного человека, что был раньше, а нечто иное. Он… он не просто отказал. Он унижал меня. Его слова были как удары бича, а его руки… — голос мой задрожал, но я заставила себя продолжать, — его руки сдавили моё горло, прижав к стене так, что в глазах потемнело и мир сузился до точки. Он сказал… он сказал, что этот ребёнок — не его. Назвал меня шлюхой. Назвал жизнь, которая росла во мне, выблядком. Чужим выродком.
Тишина в кабинете после этих слов стала абсолютной, гулкой, словно мы находились на дне океана.
— Но в тот самый день, когда я уже знала, что лечу к вам, он дозвонился. Его голос в трубке был другим — сломанным, отчаянным. Он просил прощения. Кричал, что всё узнал, что эта история с изменой была подстроена, что он во всём разобрался и был слепым дураком. Умолял о встрече. А я… я сказала ему, чтобы не искал. Что нет больше ни Тани, ни ребёнка. Чтобы стёр меня из своей жизни. И тогда его тон сменился. Он закричал, что я не имела права, что я убийца… Последнее, что я услышала, прежде чем оборвать эту последнюю нить, был уже не крик, а низкое, хриплое, полное безумной решимости рычание: «Я найду тебя. И…» Я не дала ему договорить. Но я верю каждому его слову. Я знаю, что он будет искать. У него есть для этого всё: деньги, власть, связи, которые пронизывают мир невидимой паутиной. Он найдёт меня, если я дам ему хоть малейший шанс. Я хочу жить. Не просто существовать в страхе, оглядываясь на каждый шорох, а жить. И для этого Тая Лебедева, которую он знал, должна умереть. Полностью и безвозвратно.
Александр Маре слушал, не шелохнувшись. Его лицо оставалось маской бесстрастия, но в самой этой неподвижности чувствовалась напряжённая работа мысли. Наконец он задал вопрос, простой и прямой, как удар ножом:
— Ты беременна сейчас?
Вопрос застал врасплох. Я инстинктивно прикрыла ладонью живот, как будто пытаясь защитить невидимое ещё существо от этого холодного анализа.
— Да, — прошептала я, и внезапный, дикий страх сжал сердце: а вдруг это станет той самой помехой, из-за которой всё рухнет? — Это… может помешать?
Он коротко, почти презрительно фыркнул, и в этом звуке было что-то от старого, уставшего от всего волка.
— Нисколько. Твоя утроба — твои проблемы. Рожай, не рожай, решай сама. Меня это не касается. А теперь, — он наклонился вперёд, и его взгляд стал тяжёлым, пронизывающим, словно буравящим меня насквозь, — скажи главное. Имя. Имя человека, с которым у тебя была эта… фатальная связь.
Я замерла. Произнести это здесь, в этом кабинете, казалось последним, самым страшным признанием. Это означало окончательно впустить яд своего прошлого в это хрупкое будущее, которое он предлагал. Но отступать было некуда. Я вдохнула, наполняя лёгкие ледяным воздухом, и выпустила наружу то имя, которое стало синонимом моего падения.
— Марк Орлов.
Имя, короткое, звучное, повисло в пространстве, наполнив его новым, грозным смыслом. И в этот миг я увидела. Увидела, как в глубине его глаз, этих бесстрастных озёр, вспыхнула искра. Не сострадания, не удивления. Это была быстрая, острая, хищная вспышка узнавания, смешанного с глубинным, почти животным азартом, с внезапно проснувшимся интересом, далёким от простого человеческого участия. Она мелькнула и погасла, но я успела её уловить. А на его губах, обычно плотно сжатых, заиграла тень — не улыбки, а скорее самоуверенной, довольной ухмылки, будто сложная головоломка, над которой он бился, вдруг сложилась в идеальную, ясную и невероятно выгодную для него картину.
— Ну что ж, Тая, — протянул он, и его голос вновь обрёл тот бархатный, почти ласковый тембр, который, однако, не сулил ничего доброго. — Я помогу тебе. Признаю, я не обладаю таким влиянием и не столь всемогущ, как Марк Орлов. Его империя раскинулась широко, её щупальца тянутся далеко отсюда. Но здесь, на этой земле, на этой дальней окраине, куда даже его могущество доходит с опозданием и ослабленным, — его жест в сторону окна, за которым лежал туманный Владивосток, был полон скрытой силы, — я смогу укрыть тебя. Спрятать так, что ни одна его гончая, ни один сыщик, купленный его золотом, не возьмёт твой след. Первое: выбери себе имя. Лучше, если в нём будет европейский оттенок, это вызовет меньше ненужных вопросов в портовом городе, где смешались все крови. Фамилию я дам тебе свою. Маре. Она настоящая. Это фамилия моей матери, она была француженкой. Почему я отринул имя отца и взял её — не твоя забота. А имя Руслан Ткачук ты должна забыть. Навсегда. Вычеркнуть из памяти. Не произноси его даже в мыслях, наедине с собой. Для этого мира он мёртв.
Он сделал паузу, давая мне впитать сказанное, а затем продолжил, и следующие его слова обрушились на меня, как обвал.
— Я оформлю на нас фиктивный брак.
От этих слов у меня перехватило дыхание. Сердце на мгновение замерло, а потом забилось с такой силой, что я услышала его стук в ушах. Брак? С ним? В глазах потемнело от шока и непонимания. Он заметил мою реакцию и отмахнулся коротким, резким жестом, словно смахивая со стола невидимый сор.
— Не делай таких глаз. Спать тебе со мной не придётся, — его слова были нарочито грубы, циничны, и в этой циничной откровенности была странная, успокаивающая правда. — Трахаться мне есть с кем, и желаний на этот счёт я к тебе не питаю. Тем более, для меня ты всё ещё девочка. Я помню тебя совсем юной, с длинными косичками, бегающей по яблоневому саду на вашей даче под Питером. Ты будешь моей номинальной женой. Это даст тебе максимальную правовую защиту, неоспоримый статус и логичное объяснение твоего внезапного появления в моей жизни. Меняй внешность — делай с ней что хочешь. Перекрась волосы в цвет воронова крыла или в пшеничную блондинку, измени стрижку, поменяй стиль одежды. В деньгах на это не будет разумных ограничений. Рожай своего ребёнка. Прячься. Приходи в себя. Всё остальное будет в твоих руках. Жить ты будешь в лучших апартаментах города, откуда виден весь залив. А на людях… на людях тебе предстоит изображать слегка уставшую от столичной суеты, капризную и избалованную супругу, которая в поисках экзотики и покоя согласилась последовать за мужем на край света.
Он откинулся в кресле, и его взгляд, прежде казавшийся отстранённым, теперь стал невероятно тяжёлым и пронизывающим, лишённым даже тени той хищной усмешки, что мелькнула ранее.
— А теперь ответь мне в последний раз, глядя прямо в глаза. Ты согласна на все мои условия? На этот брак-ширму, на новое имя, на жизнь в золотой, но всё же клетке, на мой неоплаченный долг, который я востребую в неведомый тебе день? Согласна ли ты, Тая Лебедева, сегодня, в этом кабинете, символически умереть, чтобы завтра, за его пределами, родиться заново — кем-то совершенно другим?
Я сидела, впиваясь взглядом в это каменное, незнакомое лицо, за которым скрывалась тень человека, спасённого моим отцом. Внутри бушевал настоящий ураган — последние всполохи страха, остатки гордости, которая кричала о недостойности этой сделки, дикое, инстинктивное желание выжить во что бы то ни стало, и тихая, новая ответственность — за ту крошечную жизнь, что пульсировала во мне. Я думала о родителях, которых уже не смогу спросить совета. О своём ребёнке, которого нужно защитить от злобы мира. О Марке, чья тень, длинная и беспощадная, нависала над всем моим прошлым. И об этом человеке, который предлагал сделку, пахнущую серой, но сделку, которую когда-то одобрил бы мой отец, доверив ему мой последний шанс.
Я глубоко вдохнула, наполняя лёгкие до предела холодным, стерильным воздухом, и выдохнула в тишину кабинета одно-единственное слово, которое раз и навсегда хоронило меня и рождало кого-то нового:
— Согласна.
Глава 4. ТИХИЙ УРАГАН ЗА СТЕКЛЯННЫМ ФАСАДОМ
Наши дни, эти бесконечные, вытянутые в тонкую, почти невидимую нить будней, дни, что текут медленно, как густой мёд, и одновременно проносятся с безумной скоростью метеора, дни, что отсчитывают время не минутами, а ударами сердца, затаившегося в груди под дорогим шёлком блузы — прошло три года. Три года — это целая эпоха молчания, эпоха великого переселения души из одного тела в другое, эпоха титанической работы над собственной сущностью, которую я, с фанатичным упорством алхимика, переплавила в нечто совершенно иное, в нечто неузнаваемое и оттого — безопасное. И сейчас, в этот самый миг, когда я смотрю на своё отражение в огромном, от пола до потолка, зеркале своей гардеробной, я вижу её — Лили Маре. Это имя стало моим новым дыханием, моим паролем в мир спокойствия, моим щитом и моим знаменем одновременно; урождённая француженка, будто сошедшая со страниц старой, слегка пожелтевшей от времени биографии, история происхождения которой чиста, как горный ручей, вымыта до блеска, выверена нотариусами и заверена печатями в массивных папках, легенда, в которую я вжилась настолько, что порой сама ловлю себя на мысли о Лионе, о виноградниках Прованса, о запахе круассанов по утрам, хотя никогда там не была. Я приехала сюда, в эту величественную, суровую, бескрайнюю Россию, вслед за своим сердцем — такова официальная, красивая версия, — выйдя замуж за могущественного, харизматичного, словно высеченного из гранита власти, Александра Маре, чьё имя в нашем городе не просто звучит — оно витает в воздухе, оно вплетено в экономическую ДНК этого места, оно — синоним успеха, пусть и отдающего холодком стальных сейфов и негласных договорённостей.
Моя внешность — это не просто смена имиджа, это тотальный, перманентный спектакль, где я и режиссёр, и сценарист, и главная актриса, играющая без антракта. Где-то в туманном, почти мифическом прошлом осталась Тая с её роскошной гривой чёрных, как смоль в безлунную ночь, волосы — я отрезала их в один вечер, с почти священным трепетом, наблюдая, как тяжёлые пряди падают на мрамор пола, словно последние нити, связывающие меня с той жизнью. Теперь мои волосы — это короткая, дерзкая, идеально уложенная волна пепельно-платинового оттенка, холодного, как иней на стекле зимним утром, оттенка, который не оставляет места для тёплых воспоминаний. Мои глаза, некогда синие, как небо, зеркало души, в которой бушевали бури, теперь — тёмные, глубокие, как лесное озеро в сумерках, карие глубины, куда я прячу каждый свой истинный взгляд за удобными, не вызывающими подозрений линзами. Моё лицо — это тщательно выстроенная крепость: макияж — дымчатый, сложный смоки-айс, создающий иллюзию загадочной усталости, будто я только что отложила в сторону важный философский трактат, и алый, бескомпромиссный, как приговор, цвет губ — помада, которая говорит сама за себя, запрещая фамильярность и предупреждая о дистанции. Большие, круглые очки в изящной оправе, этот гениальный аксессуар, якобы корректирующий зрение, а на деле — лучший друг моей маски, искажающий черты, добавляющий налёт учёной или просто очень занятой светской дамы, окончательно стирающий портрет Таи Лебедевой с холста реальности.
Моё тело, пережившее священный, преображающий акт материнства, изменилось кардинально, подарив мне новую физическую оболочку, которую я научилась не просто носить, а демонстрировать с определённой долей гордости: ушла в небытие прежняя, юношеская, чуть угловатая лёгкость, уступив место мягким, округлым, по-женски соблазнительным формам, пышной, наполненной жизнью груди, ставшей символом этой новой, зрелой ипостаси; я не стала бороться с этими переменами — я обняла их, как часть легенды, и облачила в ткани, которые никогда, ни при каких обстоятельствах, не примерила бы прежняя я: безупречно скроенные костюмы от кутюр, платья-футляры, сковывающие движение, но дарящие ощущение неуязвимости, шёлковые блузы с жабо, напоминающие о другой эпохе, дорогие, невесомые кашемировые накидки — весь этот гардероб был униформой Лили Маре, жены олигарха, женщины с безупречным, но холодным вкусом, в которой не оставалось ни капли бесшабашности, дерзости и той особой, дикой гордости, что была присуща Тае, одевавшейся в джинс, трлстовку и свободу. И в этой новой, расчётливой дерзости, в этой спокойной, не нуждающейся в доказательствах гордости Лили была на сто, на двести процентов сильнее — она была легальна, одобрена обществом и защищена именем мужа.
Но одно было для меня неприкосновенно, священно, и я не пошла на это даже под давлением страха и ради максимальной безопасности: я не позволила скальпелю хирурга вторгнуться в черты своего лица. Это был мой внутренний обет, мой маяк в море лжи: я хотела, страстно, до слёз, до дрожи в пальцах, чтобы мой сын, взирающий на мир серьёзными, не по-детски проницательными глазами, видел истинные, данные мне от рождения очертания материнского лица, ощущал его тепло, пусть изменённое слоем тонального крема и подчёркнутое косметикой, но родное по кости, по крови, по самой своей сути. Поэтому я избрала иной, более тернистый путь трансформации — путь титанической работы над каждой мелочью, над каждой деталью, превращая каждый прожитый день в бесконечную репетицию перед самым строгим зрителем — перед самой собой. Я переделала походку: плавную, кошачью поступь охотницы сменила на уверенный, отмеренный, чётко структурированный шаг женщины, привыкшей к длинным коридорам власти, к паркету банкетных залов, к тому, что её движение всегда имеет цель и смысл. Я перекроила свой голос: тот звонкий, переливчатый, как весенний ручеёк, тембр был сознательно похоронен, а на его месте, путём бесконечных упражнений, был выращен низкий, бархатистый, слегка хрипловатый контральто, окрашенный стойким, элегантным французским акцентом — акцентом, который я впитывала из старых фильмов, из аудиокниг, доводя его до автоматизма в разговорах с продавцами, с таксистами, пока он не стал органичной частью моего дыхания, моей новой лингвистической родиной.
Я изгнала с лица улыбку на людях — мои губы, подведённые тёмным карандашом и окрашенные в ягодно-красное, научились смыкаться в тонкую, ровную, ничего не выражающую линию, а улыбка, та самая, солнечная и беззаботная, стала драгоценной валютой, которую я тратила только в стенах нашей квартиры, только для него, моего мальчика. Мои жесты стали экономичными, весомыми, лишёнными всякой суетливости; взгляд, некогда живой, цепкий, мгновенно реагирующий, теперь стал тяжёлым, непроницаемым, оценивающим, будто я постоянно сканировала пространство на предмет скрытых угроз, невидимых намёков, малейших признаков того, что моя легенда дала трещину. Я работала над всем, абсолютно всем, что только можно было изменить силой воли и постоянной тренировкой, чтобы ни одна молекула моего существа, ни один жест, ни одна интонация не могла выдать во мне ту, прежнюю, чтобы ни одна ищейка, даже самая талантливая, нанятая всё ещё, как мне мерещилось в ночных кошмарах, Марком, не учуяла знакомый, давно забытый аромат прошлого в этом новом, тяжёлом, тщательно составленном парфюме.
Александр, мой стратег, мой покровитель и моя потенциальная гибель, время от времени проводил своеобразный аудит моей новой личности, холодным, аналитическим взглядом изучая меня, как изучают сложный финансовый отчёт, и его вердикты были кратки и безэмоциональны: «Между Лили и Таей нет и не может быть ни грамма сходства. Даже самые натренированные глаза, даже интуиция, если бы она материализовалась, не найдёт здесь точек пересечения. Тени прошлого бессильны». И я заставляла себя верить ему, потому что верила в титанический труд, проделанный мною, в ту железную дисциплину, что стала моим вторым «я». Даже с ним, с Александром, в редкие минуты обсуждения дел или планов, я не позволяла себе роскоши говорить без акцента; даже с сыном, лаская его перед сном, читая сказки, я сохраняла в голосе эту лёгкую, мелодичную чужеродность, превращая её в особую, интимную традицию.
Никто, ни одна живая душа в этом мире, не имел права произнести вслух моё настоящее имя — оно стало священной табуированной зоной, словом-призраком; да и некому было его произносить, кроме него, Александра, но между нами существовал нерушимый, молчаливый пакт: он — Александр Маре, я — Лили Маре. Чистый, кристально ясный, взаимовыгодный бартер, не нуждающийся в лишних словах: он получает идеально подогнанную под требования его мира спутницу, помощницу, актрису для светских раутов и иногда — доверенное лицо для дел, а я — неприкосновенность, безопасную гавань для сына и ресурсы для его будущего.
И я готовилась, я готовилась к возможной встрече с прошлым каждый день, каждый час, каждую минуту, превращая каждый новый рассвет в поле для ментальной битвы, в тренировочный полигон, где страх дрался с решимостью, а паника — с холодным расчётом. Это ожидание было не пассивным, оно было деятельным, оно жгло меня изнутри, как вечный двигатель, и в этой нескончаемой внутренней войне я закалила свой характер, выковала его в огне постоянной опасности и остудила в ледяной воде необходимости выжить. Александр, со своей безжалостной, хищной прагматичностью, во многом стал моим невольным тренером в этом — он помогал, но помощь его была жёсткой, требовательной, лишённой сантиментов, как помощь опытного офицера новобранцу на передовой. Мы с сыном, моим единственным светом и источником вечной, ноющей тревоги, жили в той самой просторной, роскошной, но безличной, как гостиничный номер премиум-класса, квартире, которую он предоставил мне в первый день нашего странного союза — это была золотая, безупречно обставленная клетка с панорамным видом на чужой, неласковый город. О существовании моего Тимофея не знал практически никто из внешнего мира — только Александр, разумеется, тщательно подобранная, купленная дорогой ценой молчания женщина — домработница, её лицо никогда не выражало ничего, кроме почтительности, а уста были наглухо запечатаны щедрыми ежемесячными выплатами и пониманием, что одно неверное слово может стоить ей не только работы, но и благополучия. Ещё с нами проживала девушка — Алиса, я называю ее Лисичкой, у неё рыжие волосы, она похожа на солнышко. Она добрая, мой верный друг. Пару лет назад я её спасла от её же дяди, который хотел продать её как вещь за долги. Она знает кто я, и мою историю. Ей я могу доверять, как себе самой. Сам Александр обитал в своём огромном, похожем на средневековую крепость, затерявшимся где-то в непроходимом лесу, далеко за городом, и наши с ним жизни пересекались лишь по чётко оговорённому, деловому графику: светские мероприятия, деловые ужины, редкие визиты для поддержания легенды. На людях мы играли идеальную, улыбчивую, немного отстранённую пару, и меня, по большому счёту, всё в этой роли устраивало — ровно до тех пор, пока я не оставалась наедине с собой в тишине своей спальни и не вспоминала о том, что скрывается за фасадом.
Ибо Александр пугал меня, не явно, не открыто, а тихо, глубоко, на уровне древних инстинктов, которые просыпаются, когда чувствуешь рядом крупного, умного и абсолютно непредсказуемого хищника. За его безупречными манерами, дорогими часами, сшитыми на заказ костюмами и аурой непререкаемой власти скрывался жестокий, беспринципный человек, чей бизнес, я это понимала с первых же месяцев, цвёл не на солнечных полянах законности, а в густых, сумрачных лесах полулегальных и откровенно тёмных сделок. Мне, как его официальной супруге и партнёру по этому спектаклю, волей-неволей приходилось погружаться в эту тень с головой: замещать его в офисе, когда он уезжал по своим «деликатным», не терпящим отлагательств делам; вести переговоры с партнёрами, чьи лица были масками, а глаза — пусты и холодны, как у глубоководных рыб; подписывать бумаги, в суть которых я предпочитала не вникать слишком глубоко, ограничиваясь поверхностным, формальным пониманием. Я знала — знала не умом, а каждой клеткой своего существа, — что у него есть целая вселенная теней в прошлом, о которой я не знала ровным счётом ничего, да и не стремилась узнать, сознательно отгораживаясь от этой информации, как от радиации, понимая, что некоторые знания несут не силу, а смертельную опасность.
Но над всем этим, над нашим бартером, над нашей искусственной идиллией висел дамоклов меч одного невысказанного, но подразумеваемого условия: был и есть тот самый день, та самая черта, когда он попросит меня об «услуге». Я боялась этого дня панически, до физической тошноты, до холодного пота, пробивавшегося на спине даже в тепле камина, каждую ночь просыпаясь от кошмаров, в которых это «попросит» звучало как приговор. Я не была настолько наивна или глупа, чтобы не понимать — цена этой услуги может оказаться непомерной, чудовищной, она может потребовать от меня того последнего, что осталось от прежней души, может потребовать пересечь ту моральную черту, за которой уже нет пути назад к себе. И потому, в самой сокровенной тайне, в потаённых уголках своего израненного, но не сломленного сердца, я плела паутину запасного плана, тщательно, по крупице, собирала информацию, разрабатывала стратегию бегства от Александра Маре, искала лазейки в его системе безопасности, копила неучтённые ресурсы — наличные, мысленно прочерчивала маршруты к призрачной свободе, которая казалась такой же далёкой, как другая галактика.
Но вся эта грандиозная, изматывающая игра в прятки со всем миром, вся эта ложь, возведённая в абсолют, вся эта сталь в голосе и льдистость во взгляде — всё это меркло, бледнело, рассыпалось в прах перед самым главным, перед единственным смыслом и причиной моего существования, моего ежедневного подвига. Мой сынок. Мой Тимофей — Тимой он настаивает, чтобы я называла его, и в этой короткой, твёрдой форме слышится его характер, его ранняя, не по годам, решимость. В его лице, таком серьёзном и сосредоточенном, причудливо и безжалостно сплелись две линии судьбы, и моя, кажется, намеренно стёрта природой: от меня — ровным счётом ничего, будто гены матери растворились, уступив место мощному, доминантному отцовскому началу, — это живой, дышащий, ходячий портрет Орлова, его миниатюрная, но уже такая внушительная копия. Тот же ледяной, пронизывающий, всё видящий насквозь взгляд из-под густых бровей; серые, как полированная сталь в пасмурный день, глаза, в которых, кажется, плавают отражения далёких, неведомых мне бурь; волнистые, цвета утреннего пепла, непокорные волосы. И этот взгляд, способный быть таким суровым и оценивающим, смягчается, тает, наполняется бездонной, всепоглощающей, животной любовью и доверием только когда он устремлён на меня. Он — мой маленький, строгий рыцарь, мальчуган, без ума обожающий свою маму и ревнующий её ко всему на свете: к телефонным звонкам, к ноутбуку, к гостям, даже к книге, которую я читаю вечером, — всё, что отвлекает моё внимание от него, мгновенно попадает в чёрный список его детского недовольства. Но эта трогательная, хрупкая идиллия — лишь одна сторона медали, оборотная же — это постоянная, точащая изнутри, как кислота, ложь, которую мы вынуждены беречь как величайшую тайну. Никто, слышите, ни одна живая душа не должна знать, кто его настоящий отец. Этот страх — мой вечный спутник, тень, от которой не скрыться даже в яркий полдень: если Марк узнает, если каким-то непостижимым, зловещим образом до него дойдёт слух или намёк, если пазл сложится в его голове, он заберёт его. Он вырвет моё сердце из груди чисто, по закону, по всем юридическим канонам, оставив меня с пустотой вместо жизни, с немотой вместо крика. По документам, безупречным, выверенным лучшими (или самыми беспринципными) юристами Александра, мой сын — Тимофей Лебедев, в почерком в графе «отец». Но ребёнок, с его невероятной, интуитивной чуткостью, не любит Александра, он его даже боится, для него этот высокий, холодный мужчина — просто «дедушка», странный, немного пугающий, но неизменно щедрый родственник, который иногда приходит с дорогими, сложными игрушками, чтобы ненадолго навестить, посидеть с ним в гостиной в почтительном молчании или поговорить с мамой о «важных делах» за массивной, всегда закрытой дверью кабинета.
И вот так я и живу, день за днём, Лили Маре: балансируя на тончайшем канате между страхом и надеждой, между леденящей роскошью и добровольным заточением, между безупречной ледяной маской для враждебного мира и тёплой, дрожащей, искренней улыбкой для единственного в этом мире сероглазого мальчика, чьё ровное дыхание во сне — это сакральная музыка моего существования, звук моего собственного сердца, бьющегося в такт вечному, изматывающему, но дающему силы ожиданию. Я готова. Готова ко всему, что уготовила судьба. Готова защищать свою выстраданную тайну и своего сына до последнего вздоха, до последнего удара этого нового, странного сердца, что бьётся в груди под именем Лили, готовой в любой миг сбросить с себя эту изящную тогу светской дамы и превратиться в фурию, в волчицу, в любое существо, которое сможет сохранить для него, для моего Тимы, этот хрупкий, обманчивый, но такой дорогой островок нашего спокойного «сейчас».
Глава 5. НЕПРОШЕНЫЕ ГОСТИ ВЛАДИВОСТОКА
Влажный, солёный ветер, пахнущий водорослями, рыбой и тайной далёких, чужих морей, встретил Марка Орлова на взлётном поле аэропорта «Кневичи», едва ступеньки его частного «Гольфстрима» коснулись потемневшего от влаги бетона. Он вышел, не спеша, втянув в лёгкие этот непривычный, тяжёлый воздух, густой, как бульон. Он ощутил на лице не просто влагу, а целую вселенную – мельчайшую взвесь океана, туман с сопок, выхлопы с трассы – всё это оседало на кожу невидимой, солёной пеленой. Город лежал перед ним амфитеатром, подсвеченный уже вечерними, размытыми огнями, уступами спускаясь к тёмным, неспокойным водам Золотого Рога. Над всем этим висел, растворяясь в молочной пелене, гигантский призрак Русского моста – стальной мираж, повисший между мирами.
Край земли. Дыра. Глушь. Последний пирс перед бездной. И именно сюда, в этот туманный тупик, вели нити, которые его люди, разбуженные его бешенством, наконец-то начали вытягивать из цифрового небытия. Каждая такая нить обжигала пальцы, но он был готов сжечь руки дотла, лишь бы добраться до конца. До неё.
Его встретил человек в неброском тёмном костюме, с лицом, на котором профессия не оставила ни одной запоминающейся черты – ни особых глаз, ни примечательного рта, только абсолютная, стерильная нейтральность. Он просто материализовался из тени ангара, когда Марк прошёл паспортный контроль по отдельному, безлюдному коридору, и заговорил тихо, не поднимая глаз выше уровня его галстука, будто изучая узел «Элдридж».
— Добро пожаловать, Марк Анатольевич. Машина ждёт. И есть информация, которую нужно озвучить немедленно.
— В машине, — отрезал Марк, не замедляя шага. Его длинное чёрное пальто из кашемира развевалось полами, создавая вокруг него незримый вихрь, заставляющий людей инстинктивно расступаться. Это был не признак статуса, а подсознательное ощущение опасности, которая исходила от этой фигуры – прямой, жёсткой и отточенной, как клинок, вынутый из ножен в полной темноте.
Чёрный внедорожник с тонированными до состояния слепоты стёклами ждал, заведённый. Внутри пахло дорогой кожей, полиролью и холодным металлом. Запах денег и контроля. Марк откинулся на сиденье, закрыв глаза, но это была не усталость — это была предельная концентрация, собирание в тисках воли всех своих чувств, всего внимания, которое после месяцев бесплодных, унизительных поисков наконец обрело точку приложения. Словно луч прожектора, долго блуждавший в пустоте, наткнулся на первую, скупую вспышку отражённого света.
— Говори, — приказал он, не открывая глаз. В темноте за веками образы стояли чётче.
Человека за рулём звали Виктор, и его специализация заключалась именно в том, чтобы знать то, чего не должны знать другие. В считывании теней, в анализе цифрового шепота.
— Ситуация сложнее и глубже, чем мы думали, — начал Виктор, его голос был ровным, как стробоскоп судебного протокола. — На Таю Лебедеву нет ни одного физического или цифрового следа в этом городе после её предполагаемого вылета из Москвы. Она испарилась. Но в процессе поисков… мы наткнулись на другую активность. Здесь, во Владивостоке. Косвенную, призрачную, очень осторожную. Кто-то с серьёзными ресурсами и не самыми чистыми руками начал интересоваться вами, Марк Анатольевич. Не просто сбор компромата — это было бы банально, как шпионаж в песочнице. Идёт системная, глубокая работа. Аудит ваших дальневосточных активов через третьи, четвёртые, пятые руки, анализ логистических цепочек, попытки точечного, аккуратного выхода на ваших местных партнёров. Всё делается под прикрытием стандартных бизнес-интересов, но паттерн… паттерн говорит о подготовке. К масштабному, враждебному поглощению или, как минимум, к мощному, сокрушительному давлению.
Марк медленно открыл глаза. В темноте салона, подхваченные лишь миганием приборной панели, они казались абсолютно чёрными, лишёнными отражения, как обсидиановые шары.
— Имя. Ключевое.
— Основная фигура, за которой тянется этот след — Александр Маре. Местный. Не из самых громких в федеральных сводках, но, как говорят, с очень глубокими карманами и ещё более глубокими связями в этом регионе. Формально у него строительный бизнес, судоремонт, немного логистики. Неформально… его считают «серым кардиналом» всего, что происходит в порту и за его пределами. Прошлое у него стёрто. Появился здесь почти шесть лет назад и врос в местную почву с фантастической скоростью, как паразитическая лиана. Интересно, — Виктор сделал микро-паузу, — что никакой внятной информации о нём до этого периода нет. Вообще. Ни налогов, ни фотографий, ни следов в старых базах. Как будто человек материализовался из воздуха в возрасте под сорок.
— Маре, — повторил Марк, растягивая слово, будто пробуя его на вкус, на плотность, на скрытое значение. Оно было пустым, чужим. И в этой пустоте была главная опасность. Враги, которых ты знаешь в лицо, — это тактика. Враги, возникающие из ниоткуда, из тумана, — это уже стратегическая угроза, мина замедленного действия под фундаментом твоего мира.
И мысль о том, что где-то здесь, в этом сыром, туманном городе, кто-то спокойно и методично, без суеты, копал под фундамент его империи, пока он метался в бессильной, пожирающей всё ярости, разыскивая сбежавшую женщину, заставила его кровь похолодеть, а разум — проясниться до алмазной, режущей остроты. Одна бешеная проблема наложилась на другую, тихую и методичную. И в этом наложении уже не было места случайности. Сквозь хаос проступила зловещая, отчётливая логика.
— Где он?
— Его основной офис — в деловом центре «Вершина», на двадцатом этаже. Появляется он там нерегулярно, по настроению. Чаще делами заправляет его… жена. Лили Маре. Француженка, как гласит легенда. Появилась здесь на пару лет позже него. Красивая, холодная, умная. Говорят, именно она — мозг многих операций.
Но эту деталь — «красивая, холодная, умная» — Марк пропустил мимо ушей, как белый шум. В данный момент его интересовали только угрозы и точки приложения силы.
— Жена, — усмехнулся Марк без тени веселья, звук вышел сухим, как щелчок затвора. — Идеальное прикрытие. Или ширма. Ладно. Вези меня в отель. «Приморский дворец». И организуй мне на завтра… нет, сегодня же, вечером, встречу с этим господином Маре. Найди предлог. Элегантный. Скажем… я рассматриваю возможность крупных инвестиций в портовую инфраструктуру и хочу обсудить потенциальное, стратегическое партнёрство с ключевыми игроками региона. Вежливо, но неотвратимо. Мне нужно посмотреть ему в глаза. Узнать цвет его страха.
Виктор кивнул, его пальцы уже летали над экраном защищённого телефона, отыскивая нужные рычаги и строки кода. Машина, могучий чёрный зверь, неслась по извилистой дороге, огибая тёмные, спящие сопки. Марк смотрел в окно на мелькающие, расплывчатые в тумане здания, на редкие одинокие огни, чувствуя, как давно забытый азарт охотника, заглушённый месяцами отчаяния и гнева, начинает медленно, но верно подниматься со дна его души, как старая, испытанная субмарина. Он нашёл пока не Таю. Он наткнулся на нечто иное. На тень, которая, возможно, знала, где свет.
---
В это же время, в стандартном номере бюджетной, но чистой гостиницы «Владивосток», расположенной всего в двух кварталах от шикарного «Приморского дворца», двое мужчин распаковывали чемоданы с сосредоточенностью сапёров. Обстановка была спартанской, почти аскетичной: две узкие кровати с колючими одеялами, телевизор с потускневшим экраном, запотевший от вечной влажности мини-бар, от которого всё равно пахло плесенью.
— Ну и дыра, — флегматично констатировал Егор, аккуратно выкладывая на шаткий столик ноутбук в ударопрочном корпусе, два запасных аккумулятора, спутниковый модем и целый веер зарядных устройств. — Воздух, как в аквариуме, который чистили десять лет назад. Дышишь – и кажется, что внутри всё обрастает ракушками.
Димона, внешность обстановки интересовала куда меньше. Он обернулся, держа в руках странное устройство, похожее на рацию, но собранное явно в кустарных условиях, с торчащими проводами и парой лишних кнопок.
— Ладно, аквариум так аквариум. Ты по делу что нарыл? Что Марка, нашу раненую акулу, привело сюда, на край географии? И кто этот молчун, что под него тихо копает?
Егор, правая рука Марка, ответственный за всю операционную деятельность их великой, но сейчас шаткой империи, запустил ноутбук. Свет экрана выхватил из полумрака его лицо – обычно спокойное, сосредоточенное, сейчас оно было напряжено, в уголках губ залегли жёсткие складки.
— Нарыл, что тут вода мутная до самого дна. Марк не просто злится – он в ярости, и лезет на рожон с закрытыми глазами. Он мчится на встречу с каким-то местным царьком, Александром Маре. Нашёл Виктор ниточку, что этот самый Маре давно и очень пристально интересуется нашими делами. Не просто мониторит – анализирует, прощупывает слабые места. И делает это тихо, чисто, профессионально. Что Марку, понятное дело, в его состоянии, нравиться не может. Но это, Дим… это уже не поиски Таи. Это пахнет бизнес-войной на пороге дома. А Марк сейчас не в том состоянии, чтобы трезво риски оценивать. Он одержим. Он в ярости смешает всё в одну кровавую кучу, и потом нам расхлёбывать.
— Поэтому мы с тобой и здесь, в этом аквариуме, — напомнил Димон, щёлкая тумблером на своём устройстве. Оно тихо запищало, замигало зелёным светом. — Чтобы наш капитан, пока в атаку идёт, на минах не подорвался. И чтобы с его ценной, пусть и дурной, головой ничего не случилось, пока он эти мины ищет ногами. Этот Маре… если он действительно что-то против Марка затеял, то встреча один на один в его собственном логове – идея тупее некуда. Кто он такой, что имеет против Марка и насколько он опасен – нам это и предстоит выяснить. А заодно – беречь туловище этого балбеса от его же порывов.
— Да, будем на подхвате, как всегда, — вздохнул Егор, но в его глазах мелькнула твёрдость. — Ты со своей магией слежки и вскрытия всего, что закрыто – снаружи. Я буду координировать и копать дальше в цифрах по этому Маре. Если что-то запахнет совсем уж жареным, врываемся и вытаскиваем его за шкирку, даже если он потом нас обоих прибьёт за «вмешательство в стратегию».
Димон усмехнулся, и в его глазах, умных и быстрых, вспыхнул знакомый азарт. Он обожал такие задания. Профессиональный жулик с золотыми руками, а ныне – специалист по нестандартному, но эффективному решению проблем. Он мог вскрыть любой сейф, подделать любой пропуск и уследить за кем угодно, не оставив и тени своего присутствия. Охрана Марка была для него делом чести, делом братской, хоть и невысказанной, преданности.
— Договорились, — кивнул Димон, пряча устройство в походную сумку. — Завтра с утра начну круги нарезать вокруг этой «Вершины». Послушаю, чем там дышат стены, и кого в эти стены впускают. Узнаем, что за зверь такой – Александр Маре.
---
Предлог, который Виктор нашёл к вечеру, был элегантен в своей беспардонной простоте. От имени некой только что зарегистрированной на Кайманах инвестиционной компании, «проявляющей неподдельный интерес к созданию на Дальнем Востоке современного логистического хаба класса «А»», была направлена настойчивая просьба о срочной, неформальной встрече с господином Маре для обсуждения «широких горизонтов взаимовыгодного сотрудничества». Настойчивость, намёк на очень серьёзные, почти неограниченные финансовые потоки и легенда, подкреплённая парой реальных, но давно «спящих» счетов, сделали своё дело. Встреча была назначена на восемь вечера. Имя гостя — мистер Робертс.
Ровно в восемь, отбрасывая длинную, чёткую тень под светом холодных неоновых ламп, Марк Орлов входил в прохладный, выдержанный в стиле стерильного хай-тека атриум бизнес-центра «Вершина». Он был один. Виктор остался в машине, на связи, Егор и Димон занимались своим делом где-то в туманной дымке города.
Марк шёл твёрдой, неумолимой походкой, его чёрный костюм от Brioni сидел безупречно, подчёркивая мощь плеч и узость талии. Но ни мягкость кашемирового пальто, перекинутого через руку, ни тонкие, антимагнитные часы на запястье не могли смягчить того впечатления абсолютной, дикой, неконтролируемой силы и холодной решимости, которое он производил. Это была не энергия денег, а энергия воли, закалённой в боях и сломанная одним предательством. Его лицо было непроницаемой каменной маской, лишь в уголках плотно сжатых, почти бескровных губ залегло лёгкое, едва заметное напряжение – как трещина в граните.
Секретарша на ресепшене двадцатого этажа, молодая, привлекательная и, судя по всему, привыкшая к важным, но предсказуемым гостям, вначале попыталась сохранить профессиональную, сияющую улыбку.
— Добрый вечер. Вы к…?
— К Александру Маре, — голос Марка был тихим, низким, но обладал такой странной, вибрирующей плотностью, что у девушки на мгновение слетела улыбка, застыв где-то между вежливостью и испугом. Она посмотрела в монитор, будто ища там подсказку.
— Прошу прощения, господин Маре только что отбыл на срочные переговоры. Возможно, госпожа Лили Маре, его супруга, сможет вас принять, если тема не терпит отлагательств.
Марк несколько секунд молча смотрел на неё. Его взгляд, лишённый всякой человеческой теплоты, скользил по её лицу, как сканер, считывающий штрих-код. Он не злился. Он оценивал. Как бухгалтер оценивает актив на предмет ликвидности.
— Это не терпит, — наконец произнёс он, и в этих трёх словах прозвучал беззвучный гром приказа. — Ведите к госпоже Маре.
Не было сказано «пожалуйста». Не было вопросительной интонации. Это был ультиматум, отлитый из стали. Секретарша, побледнев, поспешно поднялась, задевая коленкой стол.
— Пройдемте… пожалуйста. Я предупрежу госпожу Маре…
— Не надо, — остановил её Марк ледяным лезвием голоса. — Пусть будет сюрприз.
В его тоне прозвучала такая тонкая, опасная насмешка, что у девушки похолодели пальцы, сжимавшие планшет. Она молча, почти кивнув, повела его по длинному, неестественно тихому коридору с мягким, поглощающим все звуки ковровым покрытием цвета пепла. Её каблучки отстукивали нервную, сбившуюся дрожь. Она остановилась у массивной двери из тёмного, почти чёрного дерева, робко постучала и, не дожидаясь ответа, распахнула её, словно открывая портал в иное измерение.
— Госпожа Маре, к вам… — она запнулась, замерла, не зная, как представить этого жуткого, неназванного гостя.
— Входите, — раздался из глубины кабинета спокойный, низкий женский голос с едва уловимым, изысканным акцентом. В нём не было ни вопроса, ни удивления. Только разрешение.
Марк переступил порог, и мир сузился до этой комнаты. Его взгляд, острый и всезамечающий, мгновенно, как луч радара, просканировал обстановку. Кабинет был не таким, каким он его ожидал увидеть. Здесь не было показной, агрессивной роскоши, холодного металла и стекла. Здесь было… тепло. Настоящие книги в деревянных стеллажах – не декоративные кожанные тома, а потрёпанные, живые, с загнутыми уголками. Картина на стене – не абстракция за миллионы, а зимний, меланхоличный пейзаж, вероятно, местный, с одинокой сосной на уступе скалы. И у панорамного окна, спиной к заливу, погружённому в вечерние, сизые сумерки, стояла женщина.
Свет последней полоски заката, пробиваясь сквозь рваный туман, окутывал её силуэт золотистым, нереальным нимбом. Она стояла, слегка склонив голову, изучая какую-то бумагу, и в этой позе была сосредоточенная грация.
Первое, что бросилось в глаза – волосы. Платина. Не просто блонд, не модное мелирование. Это был холодный, пепельно-платиновый водопад коротких, но невероятно густых, роскошных, вьющихся локонов. Они едва доставали до мочек ушей и обрамляли лицо с дерзкой, почти кукольной игривостью, которая тут же, мгновенно, опровергалась общим выражением – полной, ледяной бесстрастности.
Она подняла голову, и Марк увидел лицо.
Оно было ярким, театральным, и от этого – невероятно чужим. Тёмно-карие, почти чёрные глаза, подчёркнутые искусным, дымчатым макияжем «смоки айс», смотрели на него через тонкие, изящные очки в стальной, хирургически точной оправе. Очки не скрывали взгляд, а лишь добавляли ему холодной, интеллектуальной отстранённости, будто она рассматривала его через стёкла лабораторного микроскопа. Губы, полные, с чётким, безупречным контуром, были окрашены в насыщенный, классический красный – цвет абсолютной власти, строгого запрета и тихой опасности.
На ней был строгий костюм-двойка цвета антрацита, сидевший на её фигуре с таким безупречным шиком, что это уже было оружием. Пиджак, подчёркивающий линию узких плеч и пышную, округлую грудь. Юбка-карандаш, обрисовывающая бёдра и стройные ноги. Она была высока, около метра семидесяти без каблуков, а каблуки были. И эта высота, в сумме с идеальной, почти военной осанкой, создавала впечатление не просто уверенности в себе, а лёгкого, врождённого, надменного превосходства.
Она обернулась всем корпусом. Медленно. Тёмно-карие глаза за стёклами очков встретились с его взглядом без тени страха, без капли живого интереса – только с холодной, аналитической пустотой. Но в этом повороте, в этом едва уловимом движении плеча, в том, как она перенесла вес тела… что-то дрогнуло в самой глубине его памяти. Какая-то тень, отзвук, эхо. Другой поворот головы, когда длинные, чёрные волосы взметались вокруг лица лёгким веером. Нет. Бред. Наваждение. Сыграло воображение, измученное поисками. Он прогнал призрак.
Она сделала шаг навстречу, и всё это мимолётное, призрачное сходство – если оно и было – разбилось вдребезги о её реальность. О полную, презрительной уверенности осанку. О эти красные, как свежая рана, губы. О этот взгляд свысока, будто он был не незваным властелином, а неудобным пятном на дорогом ковре.
А в её голове, в ту самую, растянувшуюся в вечность микросекунду, когда дверь открылась и в проёме возникла его фигура, заполняя собой всё пространство, весь мир сузился до одной ослепительной, ужасной точки. Душа Таи ухнула в пятки, провалилась сквозь пол, оставив внутри ледяную, зияющую пустоту.
Сердце. Оно не заколотилось. Оно остановилось. Замерло, сжалось в комок ледяного ужаса где-то под рёбрами. Потом вырвалось из ледяного плена и забилось в самом горле, дико, глухо, бешено, заглушая свист в ушах, гул кондиционера, стук собственной крови.
И одна только мысль била в виски «Он нашёл...».
Он.
Здесь. Не на фотографиях в досье, не в ночных кошмарах, от которых она просыпалась в холодном поту. Во плоти. Пальто, галстук с едва заметным узором, эти глаза. Те самые. Он не меняется. Не стареет. Не смягчается. Его взгляд, как живой сканер, скользит по ней, по волосам, по лицу, по губам, разбирая её на составные части. Он нашёл. Нет. Не узнаёт. Не узнаёт.
Тот же ледник под тонкой кожей цивилизации. Та же сила, что давит на воздух в комнате, делая его густым, тяжёлым для дыхания. Он смотрит на неё не как на человека. Он смотрит как на вещь. Неузнаваемую, но раздражающую вещь.
Проходит. Платина волос проходит проверку. Очки – проходят. Красные губы, этот вымученный, поставленный до автоматизма голос с акцентом – проходит. Он видит маску. Видит Лили Маре. И уже в первом его взгляде, в микроскопическом сужении зрачков, она читает чистую, незамутнённую ненависть. К Лили.
Это хорошо. Это и есть план. Маска работает.
Но Боже… его запах. Тот же. Смесь дорогого мыла, морозного воздуха и чего-то сугубо его, животного, властного. Он в десяти шагах. Она могла бы протянуть руку и… НЕТ. Руку. Надо протянуть руку. Холодно. Спокойно. Француженка. Деловая акула. Он должен увидеть только Лили. Только ледяную, надменную Лили…
И в этот момент, сквозь панику, прорезалось странное, щемящее предчувствие. Что вот этот миг, эта тишина перед бурей – и есть та самая точка невозврата. Отсчёт пошёл.
Она сделала несколько шагов навстречу. Её движение было плавным, отточенным, но в нём не было ни капли приглашающей мягкости или женской уловки – только холодная, целесообразная эффективность.
— Добрый вечер, — её голос прозвучал ровно, с той самой лёгкой, приятной хрипотцой и отчётливым, изысканным французским акцентом, который накладывался на безупречный, почти академический русский. — Лили Маре. Мой супруг, к сожалению, был вынужден отлучиться. Чем могу быть полезной? — Она протянула руку. Руку с длинными, изящными пальцами и безупречным маникюром того же вызывающего, запретного красного цвета.
И Марк увидел не просто руку для ритуального рукопожатия. Его мозг, предательский, измученный, наложил на эту картину призрак: те же пальцы, только без лака, чуть потрескавшиеся от холода, сжимают его руку в темноте спальни цепко, доверчиво, с полной самоотдачей.
Отвращение, густое, тошнотворное, подкатило к горлу горячей волной. Он ненавидел эти ментальные галлюцинации, эту слабость. Ненавидел себя за то, что даже исчезнув, она продолжала преследовать его в случайных запахах, в смутных силуэтах, в абсурдных, ни на чём не основанных сходствах. Он ненавидел эту женщину перед собой за то, что её протянутая рука спровоцировала этот приступ.
Марк не двинулся с места. Не сделал ни малейшего движения навстречу. Он смотрел на её протянутую ладонь, на этот красный лак, будто на клеймо, потом медленно, очень медленно поднял глаза на её лицо. На эти губы. На этот вызывающе-холодный взгляд из-под стёкол очков. И в его собственных, ледяных глазах промелькнула искра не просто раздражения, а чего-то более глубокого, почти животного, инстинктивного неприятия.
Вся её персона – эта выстроенная, безупречная, едкая шикарность – резала его по оголённым нервам, привыкшим к другому. К простоте. К настоящему, пусть и горькому. Она казалась ему живой, дышащей обложкой дорогого, но абсолютно пустого глянцевого журнала. И её протянутая рука была не жестом приветствия, а проверкой. Границей, которую она ему немедленно и дерзко обозначила.
— Я не прикасаюсь к женщинам, — его голос прозвучал тише, чем он планировал, но в этой тишине сконцентрировалась вся его мощь, все стальные прутья воли, которыми он зажимал внутри поднимающуюся, удушливую дурноту. Это было не просто «деловая привычка». Это был санитарный кордон. Ритуальный отказ. Защита от прикосновения, которое могло — нет, не могло, не должно было — вызвать в нём хоть каплю того старого, ядовитого, сжигающего изнутри чувства.
В этот момент, пока её внешнее «я», вымуштрованное месяцами изнурительных тренировок перед зеркалом, вело эту безупречную, холодную партию, внутри Таи бушевала настоящая, сокрушительная буря.
Он здесь. Боже правый, он здесь. В этом кабинете, в трёх метрах. Он не изменился. Тот же взгляд, прожигающий насквозь, те же жестокие губы, та же аура холодной, беспощадной силы, что когда-то манила, а теперь лишь пугала до тошноты.
«Не прикасаюсь к женщинам». Ложь. Гнусная, наглая ложь. Он прикасался. Его руки, большие, сильные, с тонкими шрамами на костяшках, знали каждую клеточку её тела. И эти же руки в последнюю их ночь сжимали её горло, пока в его глазах кипела чёрная, безумная ярость. Он не узнал. Не узнал. Волосы, цвет глаз, макияж, осанка, этот голос, вырванный с корнем из прошлой жизни – всё работает. Он видит Лили Маре. Он видит холодную, напыщенную суку в дорогом костюме. И это его бесит. Это видно по каждой напряжённой жилке на его шее.
Это хорошо. Пусть злится. Пусть ненавидит Лили. Лили – его враг. Лишь бы никогда, ни за что не догадался, что Лили – это я. Что Тая Лебедева стоит перед ним и смотрит в глаза своему кошмару.
Он увидел, как в её тёмных, нечитаемых глазах, за стёклами очков, на долю секунды — один удар сердца — вспыхнула не обида, не смущение, а что-то вроде холодного, насмешливого понимания. Будто она лишь подтвердила какую-то свою внутреннюю, презрительную догадку о нём.
Она так же плавно, без тени суеты, опустила руку, ни на йоту не изменившись в лице, не позволив улыбке тронуть свои яркие, красные губы. Ни тени обиды. Лишь лёгкое, почти невесомое приподнятие одной идеально вычерченной брови, будто она прочитала в его отказе целый том дешёвого психоанализа и нашла его до смешного скучным и предсказуемым.
Сука. Наглая, холодная, самовлюблённая сука. — пронеслось у него в голове. И почему-то эта её наглая уверенность, эта бронированная холодность, тоже что-то задевало на самом дне памяти. Глубоко. Больно.
— Как вам удобно, — её голос не дрогнул, лишь французские нотки в нём стали чуть звонче, отчётливее. Чужая речь как барьер. — Тогда, может быть, предложу пройти к столу? Вы хотели обсудить вопросы инвестиций. Робертс, кажется?
Она двинулась к массивному дубовому столу, жестом, полным небрежной власти, приглашая его занять кресло напротив. Её сердце колотилось где-то в горле, пытаясь вырваться наружу, но её руки — эти самые руки, которые только что протягивались к нему — не дрожали ни на миллиметр, когда она разложила перед собой блокнот из тончайшей кожи и взяла серебряный карандаш. Холод металла в пальцах был якорем.
Марк сел, откинувшись на спинку кресла из черной кожи, но его поза не была расслабленной — каждая мышца, каждый сухожилие были под жёстким контролем, готовность к мгновенной атаке или обороне была замаскирована под показную, небрежную уверенность. Он не сводил с неё глаз, изучая каждую черту, каждый микрожест, ища трещину в этой идеальной эмали. Его взгляд, тяжёлый и аналитический, скользнул по её лицу, по платиновым волосам, по линии напряжённых плеч, надолго задержался на красных, как предупреждающий сигнал, губах. Это был не мужской взгляд восхищения или желания. Это был анализ потенциальной угрозы. Оценка противника.
Лили Маре молча ждала, глядя на него через тонкие, как лезвие, стёкла своих очков. Она не задавала вопросов. Не начинала первая. Она просто ждала, пока он заговорит, и в этом молчаливом, терпеливом ожидании была вся её власть — холодная, безразличная, заставляющая оправдываться, суетиться, раскрывать карты первым.
Марк почувствовал это давление. Это раздражало его больше всего на свете. Ему, привыкшему диктовать правила, задавать тон и смотреть, как другие подстраиваются, пришлось начинать этот танец. Ему пришлось просить внимания.
— Я хотел видеть Александра Маре, — начал он. Его голос был низким, монотонным, лишённым эмоций, но в этой монотонности чувствовалось напряжение туго натянутой до звона струны, вот-вот готовой лопнуть.
— Его нет, — ответила она просто, чётко, не предложив ни объяснений, ни извинений. Сухой констатацией факта, который её совершенно не касался. — Я — его заместитель. И партнёр.
Он уставился на неё. Молчание в кабинете затянулось, стало густым, вязким, как тот туман за окном. Было слышно лишь тихое, навязчивое гудение системы вентиляции — ровный звук, от которого начинала ныть голова. В её спокойном, абсолютном отпоре, в этой невозмутимой, ледяной холодности была такая сила, которая полностью противоречила его ожиданиям. Он привык, что люди — и мужчины, и женщины, и старые, и молодые — перед его давлением либо ломаются, либо начинают метаться, либо заискивают. Она же просто отгородилась от него стеной вежливого, но абсолютно непреодолимого безразличия.
И это его бесило. Бесило до черноты в глазах, потому что смутно, на уровне подсознания, напоминало ему кого-то… ту, что тоже умела замирать в таком же тихом, упрямом, абсолютном протесте. Молча уходить в себя, становясь неуязвимой.
— Я это понял, — сквозь зубы произнёс он. — Где он? И вы очень… уверены в себе, для простого заместителя, — наконец вырвалось у него, и в его голосе зазвучала опасная, шелковистая, ядовитая нотка. Провокация.
— Александр находится там, где в данный момент требуется его присутствие по делам, — парировала она, не моргнув глазом. — А я здесь, чтобы фильтровать потоки времени для тех, кто не удосужился назначить встречу заранее. Как я уже сказала, я не «просто заместитель». Я — его партнёр.
И в отсутствие Александра этот офис и все решения здесь — мои. Так что, если у вас есть конкретное деловое предложение, я вас выслушаю. Если же нет… — она сделала едва уловимый, изящный жест длинными пальцами в сторону дверей. Жест, полный такого немого, уничижительного презрения, что у Марка под столом похолодели и сжались в каменные кулаки пальцы.
Её ответы были похожи на удары маленького, но невероятно точного и тяжёлого молоточка, методично разбивающего его грубый напор в щебень. Он привык к поклонению, к страху, к немедленному, подобострастному вниманию. Она же обращалась с ним как с неинтересной, навязчивой помехой, которую нужно как можно быстрее и вежливее удалить из своего поля зрения.
В этой словесной перепалке, в этом поединке воль Марк совсем забыл ту легенду, с которой пришёл сюда. Весь тщательно подготовленный Виктором спектакль про инвестиции и логистические хабы разлетелся в прах при первом же соприкосновении с её ледяной броней. Разговор повернул не в то русло, сорвался с деловых рельсов. Тут началась битва на уничтожение, битва амбиций, битва, кто кого перетерпит, и уступать друг другу ни он, ни она не собирались. Но, подумал Марк с внутренней, злой усмешкой, так даже и лучше. Лучше сразу обозначить свою истинную позицию, показать клыки, чем устраивать дешёвый, прозрачный спектакль.
— Вы можете быть полезны, передав ему, что я был здесь, — сказал Марк, и в его тоне зазвучала та самая опасная, шелковистая ядовитость, предвещающая бурю. Он сделал паузу, пристально глядя на неё, изучая каждую микрореакцию, ища хоть малейший сбой. — И что мне категорически не нравится, когда меня заставляют ждать. И когда меня встречают не те люди.
Это была уже откровенная, неприкрытая грубость. Прямой переход на личности. Проверка на прочность. Вызов.
Она не дрогнула. — Вы не были назначены, господин…? — она нарочито сделала паузу, демонстративно забыв его псевдоним.
— Орлов. Марк Орлов, — выпалил он, и фамилия прозвучала не как представление, а как плевок, как вызов, как боевой клич. Пусть знает, с кем имеет дело.
— Господин Орлов, — повторила она, и в её устах его имя обрело странный, холодный, почти лабораторный оттенок. — Вы не были назначены. Вы вошли в частный офис, минуя все процедуры. Я с вами разговариваю. Этого более чем достаточно для незваного гостя. Что именно вы хотите передать моему мужу, кроме вашего недовольства собственным бесцеремонным поведением?
Она разбила его атаку в пух и прах. Не защищалась, а контратаковала, указывая на его же нарушение неписаных правил, на его грубость. И делала это с ледяным, убийственным, невероятным спокойствием. Её красные губы не дрогнули ни на миллиметр.
Марк ощутил, как по его спине, от копчика до самого затылка, пробежала долгая, леденящая волна чистой, беспримесной ярости. Эта женщина… эта вылизанная до блеска, наглая, холодная кукла… Она не боялась. Совсем. В её тёмных глазах, за стёклами очков, не было ни страха, ни подобострастия, ни даже обычного человеческого любопытства. Было лишь терпеливое, усталое презрение и желание поскорее закончить этот неприятный разговор.
— Я хочу передать ему, — прошипел Марк, делая резкий, неконтролируемый шаг вперёд, к самому краю стола, так что между ними осталось всего полметра воздуха, — что теперь он у меня на заметке. Что я буду интересоваться его делами. Очень, очень внимательно. И если в них найдётся что-то… неуместное, что-то, что мне не понравится, я узнаю об этом первым. Это не угроза. Это информация к размышлению. Поняли? Я с ним ещё встречусь. Обязательно. Но уже на своих условиях.
Он бросил это прямо, без прикрас, без ширм. Угроза чистейшей воды, лишь слегка замаскированная под «информацию». Он жаждал увидеть, как дрогнет наконец эта ледяная, безупречная маска. Хоть тень тревоги в глазах. Хоть намёк на страх.
Лили Маре не отклонилась назад, не отпрянула. Она, напротив, слегка, почти незаметно наклонилась вперёд, через стол. И в её глазах, за стёклами очков, вспыхнул не страх, а что-то вроде холодного, хищного, живого интереса. Как у учёного, увидевшего редкий, опасный, но невероятно занимательный экземпляр.
— Поняла, — сказала она чётко, отчеканивая каждое слово, будто вбивая гвозди. — Вы, Марк Орлов, явились сюда без приглашения, под чужим именем, и теперь пытаетесь запугать меня в моём же кабинете, чтобы через меня передать угрозы моему мужу, о визите к которому даже не потрудились предупредить. Я правильно резюмировала суть вашего послания?
Она свела все его действия, весь его гнев, всю его мощь — к примитивной, почти уличной, детской агрессии. И в этом простом, убийственном пересказе была своя страшная сила. Она лишала его мистики, его ауры, его власти. Превращала в обычного хама.
— Всё верно, — бросил он, принимая вызов. Его губы искривились в подобие улыбки, в которой не было ничего, кроме злобы. — Запомните это. И передайте.
— Непременно, — кивнула она, и в этом кивке была смертельная, ледяная учтивость. — Он будет в курсе. А теперь, если ваше послание исчерпано… — она сделала небольшую, театральную паузу, — дверь там, где вы вошли. Надеюсь, не заблудитесь.
Она указала взглядом, едва заметным движением головы, на выход. Как указывают на место провинившейся, непослушной собаке. Это был последний, совершенно невыносимый, унизительный жест.
Всё его могущество, его репутация, его ярость, его боль — всё разбилось вдребезги о её невозмутимое, холодное, высокомерное спокойствие, усиленное этой непроницаемой парой очков. Он проиграл этот раунд. С треском.
Это был ультиматум. Изумительно вежливый, безупречно сформулированный ультиматум, который ставил его, всемогущего Марка Орлова, в положение назойливого, неадекватного просителя, которого только что вежливо выпроводили за дверь.
Ярость, чёрная, густая, как мазут, хлынула в него, затопила всё. Он встал так резко, что тяжёлое кресло отъехало назад с глухим, протестующим стуком, ударившись о стену. Он развернулся и вышел, не сказав больше ни слова. Дверь захлопнулась за ним с такой силой, что стеклянная перегородка в одном из книжных шкафов звонко, жалобно задрожала, едва не разбившись.
Он не оглядывался. Он не видел, как её идеально ровное, размеренное дыхание на секунду прервалось, будто её ударили под дых. Он не видел, как её пальцы, тонкие и сильные, вцепились в полированный край стола так, что суставы побелели, а ногти, покрытые красным лаком, впились в дерево. Он не слышал, как через минуту абсолютной, гробовой тишины, когда в кабинете остался только запах его духов и её отчаяния, она прошептала в пустоту, глядя на ту дверь, что только что поглотила его ярость:
— Передам… обязательно передам, Марк.
Дверь за ним закрылась, отсекая звук его тяжёлых, яростных шагов. И только когда этот звук полностью растворился в гуле лифтовых шахт, Лили Маре медленно, будто снимая капюшон кобры, сняла очки. Её руки тряслись так, что стёкла звенели о поверхность стола. Она зажмурилась, пытаясь справиться с накатившим приступом головокружения, с темнотой, поплывшей перед глазами. Комната закружилась.
Он не знает. Александр пока не знает, что он был здесь. Что он приходил. Что он стоял в трёх метрах от меня. Дышал тем же воздухом. Смотрел на меня и не видел.
Лили Маре продолжала сидеть неподвижно, уставившись в одну точку на столе перед собой, но ничего не видя. Потом медленно, очень медленно, будто каждое движение давалось невероятным усилием, подняла дрожащую, предательски дрожащую руку и прикоснулась кончиками пальцев к своему лицу. К уголку глаза, где, благодаря мастерству визажиста и непроницаемым цветным линзам, не проступила ни одна предательская, живая слеза. Её пальцы были ледяными. Она провела ими по вискам, где стучала, отдаваясь болью, кровь, и сделала глубокий, судорожный, шумный вдох, затем ещё один, пытаясь загнать обратно в лёгкие вырвавшийся оттуда крик.
Орлов. Он назвал имя. Специально. Чтобы донести. Чтобы напугать. Чтобы показать, что он не боится. Он бросил его как вызов. Он знает, что это дойдёт. Идиот. Наглый, жестокий, слепой идиот. Он здесь. Он рядом. И он не узнал. Спасибо, Александр. Спасибо за эту маску, за эти волосы, за этот голос. Но Боже… как долго я смогу её носить, чувствуя, как его ненависть, его энергия, знакомые до боли, до каждой клетки, бьются о меня, как волны о скалу?
Она снова надела очки. Ей отчаянно нужен был этот барьер, эта защитная стена перед глазами, даже находясь в полном одиночестве. В их холодных стёклах отразилось её бледное, почти прозрачное лицо с ярким, чужеродным красным ртом.
Он уже не просто ищет потерянную вещь. Он объявил войну. Александру. А я… я теперь на самой линии огня. Я — мишень, которую он видит, и тайна, которую не может разгадать.
Она посмотрела на своё отражение в тёмном, как бездна, стекле окна — на бледное маской лицо, на яркие, как кровь на снегу, губы, на чужую, холодную платиновую шапку волос. Маска выдержала первое, самое страшное испытание. Выдержала взгляд.
Но какой ценой? Сколько ещё таких встреч, таких взглядов, таких леденящих душу проверок она сможет пережить, не расколовшись, не выдав себя ни криком, ни дрожью в голосе?
Потом, собрав всю волну в кулак, она взяла свой телефон — не рабочий, а личный, чистый, без следов. Её пальцы уже почти не дрожали, когда она набрала единственный номер, который имел значение сейчас.
— Он был здесь. Только что. В кабинете, — её голос в трубке был ровным, но тихим, безжизненным. — Он пришёл без предупреждения, под предлогом. Да, я… справилась. Он ушёл. Но он передал «привет». Очень личный. И очень громкий. Да. Я жду тебя.
Она положила трубку, не дожидаясь ответа, и обхватила себя руками, скрестив ладони на локтях, втянув голову в плечи. Её тело, только что бывшее монолитом, статуей из льда, теперь предательски дрожало мелкой, частой дрожью, как в лихорадке. От нервного озноба, от шока, от страха, от невыносимого, пьянящего облегчения.
Маска выдержала.
Но какой ценой?
— Домой… — прошептала она в пустоту, уже не как Лили Маре, а как Тая, напуганная, измождённая Тая. — Срочно домой! К Тимофею… Боже, только бы успеть…
---
А внизу, садясь в чёрную, бездушную машину, Марк Орлов, бледный от невысказанной, сдавленной ярости, отдавал Виктору приказ. И каждое его слово было обточенным осколком льда, летящим в цель со свистом.
— Всё. Каждую мелочь. Про него. И про неё. ГДЕ его можно найти в следующий раз? Кто они такие, откуда взялись? Я хочу знать, какое право эта… эта стерва имела так со мной разговаривать. И найти его. Маре. Немедленно. Я больше не буду играть в их игры, в послания. Следующая встреча будет на моей территории. И на моих условиях. Без всяких там жён. Без ширм.
---
В своей гостинице «Владивосток», наблюдая на экране ноутбука за зелёной точкой-маячком (тихой программы, установленной Егором в телефон Марка ещё в Питере, пока тот бухал в клубе от бессилия — узнай Марк, снёс бы ему голову), Димон тихо свистнул.
— Егор, он уже выехал оттуда, с «Вершины». Температура, судя по скорости перемещения точки, зашкаливает за все разумные пределы. Не едет, а летит. Что-то его там, в том офисе, сильно, по самые помидоры, задело. Или… кого-то конкретно.
Егор, сидевший в своём кресле, уткнувшись в экран, смотрел на свежие, только что пришедшие от его цифровых шакалов данные. Он щёлкнул языком, проводя рукой по щетине на щеках.
— Неспроста… что-то здесь нечисто.
Телефон Егора раздался резким, неумолимым звуком. На экране — «Марк». Егор перевёл взгляд на Димона, и в его глазах мелькнуло что-то вроде ухмылки и тревоги одновременно.
— Димон, наше солнышко объявилось, — сказал он, принимая вызов. — Дело времени было. Без нашей подстраховки ему в этой пасти не справиться.
Егор воодушевлённо принял звонок и своим самым спокойным, почти сонным голосом, чтобы не вызвать лишних подозрений, первым начал диалог.
— О-о-о! Дружище! Ну наконец-то! Где пропадал? Обживаешь номера в «дворцах»?
— Егор, твою мать! Не до соплей сейчас! — в трубке рычал голос, в котором кипела лава. — Нужна твоя помощь. Не завтра. Сейчас. Нарой мне всё про Лили Маре. Всё, что есть. Всё, что можно найти, купить, выбить, выпросить.
Егор, пытаясь вывести его на эмоции, чтобы узнать больше, завёл диалог в своей коронной манере.
— О, Марк! Неужто заинтересовался какой-то тёлкой? На краю света роман закрутил? — Захохотал он в трубку, но смех был напряжённым.
В трубке что-то хрустнуло, будто Марк сжал телефон так, что треснул корпус.
— Какая нахуй тёлка? Эта сука сейчас меня довела. В её же кабинете! Даю тебе два часа. Не больше. И чтобы информация была у меня. Полная. Откуда она? Откуда этот ёбаный, наигранный акцент? Семья, родители, образование, дети. Каждую деталь. Где она покупает эту вульгарную, ёбаную помаду. Где стрижётся. С кем спит, в конце концов! Это уже не деловая разведка. Это личное. Я хочу знать, с кем я имею дело. И почему она смотрит на меня так, будто я что-то, что она давно и тщательно соскребла с подошвы своей туфли.
Егор мгновенно принял серьёзность тона. Вся наигранная весёлость слетела с его лица.
— Понял, Марк. Чисто, быстро, глубоко. Сейчас всё запускаю. До связи, брат! — И положил трубку, не дожидаясь прощания.
Он поднял взгляд на Димона. Его лицо было строгим.
— Димон, пиздец начинается по-настоящему. Что-то там произошло, и это что-то перевернуло всё с ног на голову. Ему теперь нужна не Тая в первую очередь. Ему нужна Лили Маре. Что-то мне подсказывает, что именно она, эта ледяная королева, теперь в самом эпицентре. И нашей бури, и чужой. Она — ключ.
Димон напрягся, его поза из расслабленной стала собранной, готовой к прыжку.
— Давай, Ёж, ты про эту тёлку в цифрах копай, — сказал он, уже натягивая тёмную, неброскую куртку. — А я к «корешам» в город схожу. Подышу этим влажным воздухом, послушаю, что на улицах шепчут. Буду добывать правдивую информацию о её муженьке на месте. Из достоверных, так сказать, источников. Узнаем, что он за фрукт и почему наш Марк так вспыхнул.
---
Вернувшись в свою квартиру — крепость, скрытую в частном секторе, — Тая почти бежала по коридору, сбрасывая на ходу туфли-лодочки. Она бросилась в детскую. Тимофей ещё не спал, тихо сидя в кроватке с книжкой-раскладушкой.
— Лисичка, ну как вы тут? — её голос дрогнул, и она сделала над собой усилие, чтобы выровнять его. — Мне пришлось немного задержаться, как у Тимы сегодня прошёл день? — она обратилась к рыжеволосой девушке, сидевшей в кресле у окна.
— Всё хорошо, Лили, мы играли, погуляли немного на закрытой террасе, — приветливо, но с лёгкой озабоченностью в глазах ответила девушка. — Не волнуйся, нас никто не видел. Всё тихо.
— Спасибо тебе огромное, Лисичка, — Тая коснулась её плеча, и в этом прикосновении была и благодарность, и тревога. — Знаешь, у меня… нехорошее предчувствие. Наступают очень неспокойные времена. Тёмные. С завтрашнего дня — на улицу ни ногой. Ни тебе, ни ему. А сейчас иди отдыхай, ты заслужила. Дальше я сама справлюсь.
Когда дверь в детскую закрылась, оставив её наедине с сыном, Тая опустилась на колени рядом с кроваткой. Она взяла его маленькую, тёплую ручку в свои и прижала к щеке.
— Мамочка, слёзки? — тихо спросил Тимофей, его большие, умные глаза смотрели на неё с беспокойством.
— Тебе больно?
— Всё хорошо, мой самый хороший мальчик на свете, — прошептала она, и голос её наконец сорвался, стал тёплым, родным, без всякого акцента. — Меня никто не обидел. Я плачу потому что… потому что песенка, которую я тебе спою, очень грустная. И очень красивая.
Она запела. Очень-очень тихо, почти беззвучно, только губами, прижимаясь к его маленькой ладони. Старую французскую колыбельную, ту, что она пела ему всегда, когда было особенно страшно.
А внутри, под этот беззвучный шёпот, бушевала буря. Встреча с Марком, его взгляд, его ненависть, его невольная слепота — всё это лишь доказало ей одну страшную истину. Ничто не закончилось. Ничто не ушло. Он здесь. И ярость его не остыла, а лишь наросла, как сталактит в пещере.
«Господи, — прошептала она уже только губами, глядя на сонные ресницы сына, — пожалуйста… сбереги моё маленькое, единственное сердечко. Сбереги его от этой тьмы».
---
Марк же в своём люксе «Приморского дворца», в окружении безмолвной роскоши, найти покоя себе не мог. Он метался по комнате как зверь в клетке, не в своём уме. Беспорядочные круги от бара к окну, от окна к двери. В стекле, отражающем городские огни, мелькало его собственное, искажённое яростью лицо.
— Кто они такие? — шипел он в пустоту. — Откуда? Зачем? Кто ты, Лили Маре, и почему ты смотришь на меня так, будто знаешь то, чего не должна знать?
Он подошёл к окну, упёрся ладонями в холодное стекло. Где-то там, в этой туманной мгле, была она. И тот, другой. Маре.
— Я распутаю этот клубок, — пообещал он своему отражению и ночному городу. — Я разберу вашу игру по винтикам. И найду её. Найду всё. Чего бы мне это ни стоило. Чего бы это ни стоило вам.
---
В соседних номерах той же гостиницы тоже не спали. Здесь, в комнатах, заставленных гаджетами, сидели на изготовке, прислушиваясь к тишине, Лёха, Кирилл, Тёма и Макс — молодые парни, которых Марк взял с собой «на подхват», чтобы смотрели, как что делается. Формально — стажёры. По факту — ещё один, внутренний круг, чья преданность была вне обсуждений.
За дверями самого Марка, в коридоре, недвижимо дежурили трое профессионалов в тёмных костюмах — его основная, видимая охрана. А эти четверо были резервом, второй линией, «своими пацанами» в соседних номерах. Они не следили в подзорные трубы и не мониторили сложные схемы — за этим были Димон и Егор. Их задача была проще и сложнее: быть рядом. Чуять сбои в атмосфере. И в случае малейшей искры тревоги — мгновенно и тихо поднять по цепочке: Димону, Егору, всем.
Они не суетились, просто сидели в полумраке, настороже. Но их присутствие, эта тихая готовность в двух шагах, означала главное: Марк в этой туманной чужбине был не один. За холодными стенами отеля, за его собственной яростью, существовал непроницаемый и преданный периметр.
Туман за окнами сгущался, поглощая огни, стирая границы между морем, небом и городом. Владивосток затягивал рану ночи. Но под этим молочным покровом, в дорогих люксах и скромных гостиничных номерах, уже ползли, как подземная лава, страсти: ярость, страх, ненависть, отчаяние и холодная, железная решимость. И тихая, бдительная тень защиты, окружавшая того, кто эту бурю и вызвал.
Глава 6. ХИЩНИК ПРОСЫПАЕТСЯ
Александр Маре
Кабинет в особняке, вмурованном в склон самой высокой сопки за городом, не был просто комнатой. Это была раковина. Бетонно-стеклянная раковина, в которую заточил себя моллюск по имени Александр Маре. Рассвет здесь был не светом, а медленным отравлением — свинцово-серый, густой, он просачивался сквозь бронированное стекло не лучами, а сизой сыростью, оседающей на коже холодным, липким потом. Александр не сидел. Он скрывался. Лёг на дно, как подбитая подлодка с повреждёнными балластными цистернами, и эта вынужденная неподвижность, эта пауза в его собственном наступлении, грызла его изнутри острее любого нерва. План требовал выдержки. До рокового, предопределённого момента. Но выдержка была не его коньком. Его коньком была ярость, холодная и выверенная, а сейчас её приходилось замораживать, запирать в сейф собственной воли, и леденистый холод этого сейфа пробирал до костей.
Он резко откинулся в кресле, и скрип дорогой кожи прозвучал как предсмертный хрип в гробовой тишине. Пальцы, сжатые в тугой, бессильный узел, врезались в стеклянную столешницу с таким давлением, что та затрещала.
— Вадим, этот щенок Орлов объявился, — голос его был низким, но в нём звенела стальная струна, готовая лопнуть. — Лично. Приперся в мой офис, в самое святилище, где пахнет моими деньгами и моей силой. Он дышал там, Вадим. Вдыхал воздух, который ему не принадлежит. И он… он смотрел на мою жену. Смотрел так, будто разглядывал не женщину, а фундамент, под который можно заложить динамит. Запугивал. Давил. Но она… — здесь тон его дрогнул, в нём вспыхнула странная, почти болезненная гордость, тут же задавленная досадой, — она выстояла. Не дрогнула ни мускулом. Но это ничего не меняет, Вадим. Ни-че-го. Торопиться надо. Каждая секунда теперь — не песчинка в часах. Каждая секунда — это пороховая бочка, на которой я сижу, а он уже чиркает спичкой где-то внизу.
Голос из телефона, лежавшего плашмя на столе, как свидетель, был спокойным, устало-смиренным, голосом человека, который слишком долго плавал в мутных водах, чтобы бояться шторма.
— Руслан, я делаю всё. Всё, что можно сделать руками, мозгами, деньгами, угрозами. Я не бог. Ты сам прекрасно понимаешь, что он сколотил. Его цифровая крепость — это не просто стены и башни. Это живой организм, параноидальный и умный, который откусывает головы любым червям, пытающимся в него влезть. Найти лазейку, живую, дышащую щель в этой хромированной броне… это не вопрос ресурсов. Это вопрос времени и удачи. А времени, друг мой, у нас, увы, в обрез.
— Да знаю я, чёрт побери, знаю до тошноты! — Александр сорвался с места, как ракета со сбитой траекторией. Он зашагал по кабинету, его тень, искажённая и огромная, металась по стенам, сшибая с полок невидимых демонов. — Но я не могу прятаться вечно! Не для этого я вытаскивал себя с того света! Не для этого годами плел эту паутину! У меня есть… есть козырь. Туз. План «Б», который пахнет жжёной плотью и пеплом. Но его, Вадим, я берегу как зеницу ока! На тот случай, если наша основная атака споткнётся. Он слишком ценен, чтобы разменивать его сейчас, на разведке! Поэтому давай, старый чёрт! Подкупи! Запугай до седых волос и недержания! Сломай пальцы, выбей зубы, но чтобы дело сдвинулось с мёртвой точки! Время уже не на дни идёт! На часы! Сам Орлов здесь, в моём городе! Он дышит мне в затылок, я чувствую его дыхание на своей шее! Главный поединок… он уже начался, Вадим! Мы просто не услышали ещё первого выстрела, но я уже чувствую запах пороха!
— Понял, Руслан. Работаем. Не забывай — он не выстроил бы свою империю из пепла, не выстоял бы тогда, если бы вокруг него не были лучшие. Самые жадные, самые умные, самые слепые в своей преданности. Всё решится. Дай мне сутки. Не больше.
Александр подошёл вплотную к окну,упёрся лбом в холодное, непробиваемое стекло. Где-то там, внизу, в этом брюхе тумана и стали, жил и дышал Орлов. Этот наглый, одержимый, недобитый щенок.
— Он ответит, — прошипел он так тихо и с такой концентрированной ненавистью, что слова казались не звуком, а ядом, сочащимся сквозь зубы. — Ответит за всё. За все унижения, за все эти годы вынужденного сидения в тени, в ожидании. Я или похороню всё, что он когда-либо любил, растопчу, превращу в пыль… или заставлю его отдать это мне. Добровольно. На коленях. А я знаю, что он любит. Я знаю, что он ищет сейчас по всей этой грёбаной стране, сходя с ума от бессилия. И это «что-то»… оно у меня. Прямо здесь, под этой самой крышей. И он даже не представляет, какая бездна разверзнется у него под ногами. Какое падение его ждёт.
Дикий,беззвучный, удушливый смех вырвался из его груди, сотрясая плечи. В этом смехе не было ни капли радости — только лёд вековой ненависти, горечь старого поражения и сладострастное, звериное предвкушение близкой, окончательной расплаты.
Марк Орлов
Ночь в президентском люксе не была временем суток. Это был саморазрушительный ритуал, растянутый на несколько часов агонии. Марк не пил алкоголь — он вливал в себя коньяк, дорогой и беспощадный, как жидкий огонь, пытаясь сжечь им что-то внутри, какую-то тварь, которая грызла его изнутри. Он не курил — он травил себя, затягиваясь сигаретой за сигаретой, пока комната не превратилась в сизую, едкую пелену удушья, сквозь которую с трудом проступали контуры дивана, кресла, мини-бара — предметов роскоши, ставших свидетелями его падения.
Он метался. От массивного камина, где тлели угли былого огня, к панорамному окну, за которым властвовал туман, поглотивший город. От окна — к стене, в которую он впивался взглядом, пытаясь найти в узорах обоев хоть какой-то смысл. В руке то сжимался хрустальный бокал, то тяжеленная бутылка арманьяка. Потом, в приступе немой ярости, и бокал, и бутылка летели в камин с душераздирающим, сладострастным звоном, разбиваясь в бриллиантовую пыль о холодный мрамор.
Под утро, когда за окном началась мучительная, серая борьба света с влажной тьмой, силы окончательно, категорически покинули его. Не сознание — сознание было затуманено, но пылало, как головня, в нём бушевало адское, безысходное пламя. Покинуло тело. Он рухнул на персидский ковёр лицом вниз, не в силах сделать ещё два шага до дивана, и погрузился не в сон, а в тяжёлое, токсичное забытьё, где границы между реальностью и кошмаром стёрлись, и обе плясали перед ним в диком, непристойном хороводе.
Всю ночь он ждал. Ждал, как голодный зверь ждёт пищи. Ждал звонка от Егора, ждал информации, цифр, фактов — холодного, стального лекарства для своей горячечной, воспалённой ярости. Но Егор лишь коротко, обрывисто бросил в трубку: «Жди до утра. Копаем глубоко». И это ожидание, эта беспомощность, эта невозможность действовать прямо сейчас, сию секунду, сводили его с ума, превращая в зверя в тесной клетке.
Образы в его горячечном мозгу не просто плясали — они сражались, сливались в чудовищные гибриды, расходились, снова сталкивались с оглушительным грохотом. Тая. Её лицо в ту последнюю, проклятую ночь — искажённое не болью, а ненавистью и страхом, которые он тогда принял за предательство. Он желал её здесь. Сильнее, чем воздуха. Сильнее, чем мести. Не чтобы обнять. Чтобы вцепиться ей в горло своими пальцами. Чтобы пригвоздить к этой самой стене и затрахать до полного, окончательного, абсолютного уничтожения, до той самой чёрной черты, где боль стирает личность, разум, память, и всё, что остаётся — это животный, предсмертный стон. Чтобы она сама, захлёбываясь, выпросила у него смерть как единственную милость. А потом… потом лицо Таи начинало плавиться, расплываться, как восковое, и на его месте возникало, кристаллизуясь из дыма и боли, другое. Холодное, отточенное, безупречное. С платиновыми волосами, ледяным взглядом из-под стёкол и губами, окрашенными в красный цвет вызова. Лили Маре.
Её образ вызывал не просто ярость. Вызывал смущение разума. Глухое, подспудное, отвратительное сходство. Не в чертах лица — в чём-то неуловимом, что било ниже пояса, в самое нутро. В едва уловимом изгибе шеи, когда она отворачивалась? В тени, которую отбрасывали её длинные ресницы? В том, как она, казалось, втягивала голову в плечи на долю секунды, прежде чем ответить ударом на удар? Его бесило это до чёрта, до физической тошноты, скручивающей желудок. Он не желал Лили. Его тело, измождённое алкоголем и выжженное ненавистью, отзывалось на её призрак какой-то чужой, предательской волной возбуждения, от которой ему хотелось рвать. И это смешение — яростной, пожирающей тоски по одной и необъяснимого, инстинктивного внимания к другой — разрывало его на части, ставя под сомнение всё: его память, его чувства, его право на эту ярость.
Егор и Димон
Егор начал названивать с шести утра. Трезвый, собранный, с мозгом, нагруженным до предела тревожными данными, которые складывались в уродливую, пугающую мозаику. Но телефон в роскошном люксе молчал, как могила. Марк, добитый собственными демонами, провалился в беспамятство несколько часов назад.
Димон, почуяв неладное ещё с вечера, позвонил на прямую трём профессионалам, дежурившим в коридоре за дверью. «Всё в норме, — ответили ему без эмоций. — Работает над стрессом. Бухал. Бился. Теперь спит». Но в этом казённом «в норме» сквозила такая плотная, невысказанная тревога, что Димон стиснул челюсти до хруста.
Пацаны — Леха, Кирилл, Тёма и Макс — в своих смежных номерах не сомкнули глаз вовсе. Они, как натянутые струны, ловили каждый приглушённый стук, каждый сдавленный крик из-за стены, каждый эхо его личного ада. Они были на взводе, как молодые сторожевые псы, чувствующие приближение невидимого врага, слышащие его шаги за дверью, но не имеющие команды рвать глотку. Это ожидание сводило с ума.
После десятого непрочитанного вызова, когда на экране вновь вспыхнуло «Абонент недоступен», Егор не выдержал. Он швырнул телефон на кровать так, что тот отскочил и упал на пол. Он уставился на Димона, который молча, методично допивал третью чашку чёрного кофе, уставясь в белую стену, будто пытался увидеть сквозь неё.
— Димон, короче, хуй его знает в сраку, — начал Егор, с силой выдыхая струю едкого дыма. — Ему эта инфа не понравится. Точнее, понравится ещё меньше, чем обычно. Потому что сказать-то, по сути, нехуя. Конкретики — ноль. Тень наводит на тень, призрак пугает призрака. Пора, блядь, вмешиваться. Хватит уже в этой сырой, вонючей дыре шифроваться, как два долбоёба на шпионской хате! Пора объявляться, пока наш полевой командир себе не только печень, но и все остальные внутренности в фарш не превратил от этого благородного бухла.
Димон медленно, очень медленно повернул голову. В его глазах, обычно подсмеивающихся над всем миром, сейчас была та же калёная сталь, что и в голосе.
— Согласен на все тысячу. Короче, так и будет. Тыкать больше некуда. Собираем манатки за пять минут, выезжаем, заселяемся к нему в этот золотой дворец. Будем координировать с места, как последние лохи, которые не могут своего же шефа в узде держать. Даём ему час, максимум. Насрать, что он спит. А потом — врываемся без стука, без предупреждения. Он и так, сука, в таком состоянии, что весь город в щепки разнесёт с такой-то похмельной башкой. Нам его потом из-под обломков выковыривать.
Тая
Прощание с Тимофеем утром было не ритуалом, а мучительным отрывом плоти от плоти. Она прижала его, тёплого, пахнущего молоком и сном, к груди так крепко, что он крякнул во сне. Вдыхала его запах, как единственный чистый воздух в отравленном мире. Рыжеволосая Алиса, её «Лисичка» — та самая девочка, которую она нашла три года назад — стояла рядом, скрестив руки на груди. В её зелёных глазах читалось не просто понимание — знание. Знание всей цены этой игры. «Лисичка» никогда не предаст.
В этом Тая была уверена, как в том, что земля вертится, даже если всё кажется неподвижным.
Утром, когда серый свет ещё не успел стать днём, зазвонил отдельный, зашифрованный телефон. Александр. Голос в трубке был ровным, дистанционно-хирургическим, без единой живой ноты. Инструкции на день, чёткие, как строчки кода: сидеть в офисе. Исполнять рутинные обязанности. Никуда не выезжать. Он в отъезде. Больше — ни слова, ни объяснения, ни намёка на зачем. Просто приказ, отлитый из холодного железа.
Тая положила трубку, и ярость, горячая, беспомощная, детская, накатила на неё такой волной, что она с силой швырнула телефон в мягкую спинку кресла. Он отскочил, упал на ковёр беззвучно. Пешка. Он считал её пешкой. И она ею была. Она ходила по тончайшему, уже трескающемуся со страшным скрежетом льду, и здесь, прямо под её ногами, в чёрной, ледяной воде уже клубилось, поднималось, готовое прорваться наружу нечто огромное, слепое и страшное. Она боялась. Не просто тревожилась — она трепетала мелкой, неконтролируемой дрожью, которая начиналась где-то в глубине таза, холодной волной поднималась по позвоночнику, сковывала плечи и раскачивала всё её существо, как лист на ветру.
Всю ночь она пролежала без единой минуты сна, уставившись в темноту потолка, в которой мерещились лица. Глаза горели сухим, болезненным жаром, веки были налиты свинцовой усталостью, но мозг, её предательский, самоистязающий мозг, работал на запредельных оборотах, грозящих спалить все нейронные связи. Марк. Марк. Марк. Только это имя. Оно било в висках, как глухой барабанный бой, монотонный и неумолимый. Оно выжигало все другие мысли, как кислотой. Его жаждало не сердце — сердце было сжато в ледяной, колючий ком страха и давней боли. Его жаждало её проклятое, предательское, живое тело, которое вчера, в его кабинете, при одном его взгляде, отозвалось таким знакомым, таким запретным, сладким током, что у неё подкосились ноги и похолодели ладони. Тело, которое помнило каждое его прикосновение — и ласковое, и жестокое. Помнило каждый его вздох у себя на шее. И теперь, спустя три года лжи, побега, новой жизни, вновь предавало её. Она ненавидела себя за это. Ненавидела до физической тошноты, до желания вцепиться ногтями в собственную кожу на животе, на бёдрах, на груди и содрать её, чтобы избавиться от этой памяти плоти, от этих нервных окончаний, которые его помнили.
Ненависть и желание. Два полюса, между которыми её разрывало на части, как на дыбе средневекового застенка. Это сводило с ума. Лишало рассудка. Как ей выстоять? Как дышать, когда каждый вдох напоминает о его запахе? Как сохранить маску Лили, когда под ней живёт, кричит, бьётся и рвётся наружу Тая, измученная, запуганная, но всё ещё… чего? Что в ней ещё осталось? Любви? Нет. Не может быть. Это невозможно. Только страх. И эта чёртова, неистребимая, животная тяга, против которой бессильны все разумные доводы.
В очередной раз, как и каждое утро последних трёх лет, она нанесла свою маску-броню. Слой за слоем, с методичностью палача, готовящего жертву к казни. Грунтовка, скрывающая смертельную бледность и синяки под глазами. Тональный крем, создающий иллюзию безупречного, фарфорового безразличия. Тени, подчёркивающие разрез чужих, карих глаз, делающие взгляд непроницаемым. Стрелки, острые и чёткие, как лезвия скальпеля. И, наконец, помада. Алый, властный, бескомпромиссный красный — цвет крови, власти и абсолютного запрета. Цвет Лили Маре. Последний штрих, последний гвоздь в крышку гроба, где была заживо погребена, связана по рукам и ногам, Тая Лебедева.
И она двинулась в бой. На лифте вниз, по подземному паркингу, к машине. В офис.
Но офис в этот день стал не рабочим пространством, а камерой пыток ожидания. Пространством для бесцельного, сумасшедшего метания. Она не могла усидеть на месте и пяти минут. Вскакивала, как ужаленная, подходила к панорамному окну, впивалась пальцами в холодный алюминиевый профиль подоконника до боли, смотрела на туман, который, как живой хищник, пожирал город клочок за клочком.
Возвращалась к столу из чёрного дерева, пыталась открыть финансовый отчёт — цифры плыли перед глазами, не складываясь ни в какую картину, превращаясь в абстрактные, угрожающие иероглифы. Снова вскакивала, заходила в пустой, сияющий холодным светом конференц-зал, стояла там посреди этого стерильного блеска, чувствуя себя призраком, забредшим не в свой мир.
— Всё подождёт, — выдохнула она голосу секретарши, отменяя встречи одним махом, не слушая возражений. — Всё подождёт.
А я не подожду. Не могу. Не вынесу.
Мысль созревала в её воспалённом мозгу, набухая, как гнойник, который вот-вот прорвётся. Острая, болезненная, невыносимая.
«
Хочу взглянуть на него. Хоть краем глаза. Один миг. Одно мгновение. Чтобы убедиться, что он жив. Что он цел. Что он… здесь. Близко.»
— Господи, — прошептала она в пустоту кабинета, прижимая ладони к вискам, чувствуя, как кровь стучит в пальцах. — Что же ты со мной делаешь? В какую адскую игру ты меня втянул? Или это я сама… сама всё затеяла?
И она сорвалась. Резко, импульсивно, как в лихорадке, потеряв последние крупицы самообладания. Вылетела из офиса на подземную парковку, не отвечая на удивлённые, испуганные взгляды сотрудников, которые видели всегда безупречную госпожу Маре белой как смерть и с трясущимися руками. Сев в машину — огромный чёрный внедорожник, рычаг автоматической коробки передач драматично щёлкнул, двигатель взревел низким, угрожающим рёвом, и она выехала со скрипом шин о бетон, оставляя позади запах горящей резины и собственной, неприкрытой паники.
Она ехала, не видя дороги. Руки судорожно сжимали руль, глаза, прикованные к лобовому стеклу, не видели ничего, кроме внутренних, проносящихся с бешеной скоростью образов-вспышек. Улицы, здания, светофоры, люди — всё сливалось в серую, быструю, безликую реку. Пока она не оказалась там. Возле «Приморского дворца». Отеля, который она знала, как знают место возможной, неминуемой катастрофы.
Припарковалась в полутора кварталах, за разлапистым, старым клёном. Выключила двигатель. Тишина, нарушаемая лишь бешеным, гулким стуком её сердца о внутреннюю поверхность рёбер, будто оно пыталось вырваться наружу.
— Я постою, — сказала она себе вслух, пытаясь говорить голосом Лили, но слыша лишь дрожь и срыв Таи. — Десять минут. Не больше. Вдруг он выйдет. Случайно. Я только… одним глазком. Увижу и уеду. Навсегда. Забуду. Затопчу это чувство. Чёртов Орлов. Чёртово, не знающее покоя, предательское сердце.
Прошло десять минут. Двадцать. Тридцать. Тая не уезжала. Она впивалась взглядом в роскошный, отделанный полированным гранитом подъезд, в подъезжающие такси и чёрные седаны, в выходящих понурых, важных бизнесменов и сияющих, беззаботных женщин. Её глаза, жадно, отчаянно, с голодом раненого зверя сканировали каждую фигуру, каждый силуэт, каждый поворот головы. Но они не находили ЕГО. Не находили ту самую, сокрушительную, знакомую до боли походку, ту осанку, которая, казалось, ломала пространство вокруг себя, отталкивая воздух. Не находили его лицо.
Руки на руле начали трястись. Сначала мелкой, едва заметной дрожью, потом сильнее, так что её стало подбрасывать на месте. Костяшки пальцев побелели от напряжения. Чтобы успокоиться, она сжала кожаную оплётку руля с такой звериной силой, что кожа затрещала, угрожая порваться, а сухожилия на запястьях выступили, как тросы. Дышать стало тяжело, воздух в салоне стал густым, спёртым, удушающим. Она открыла дверь, чуть не упала, выпрямилась. Прислонилась к холодному, мокрому от влаги металлу машины, потом, почувствовав себя слишком открытой, уязвимой, перебежала, прижавшись спиной к шершавому, влажному стволу старого клёна.
И тогда она увидела. Сначала подъехала машина. Не броская, но дорогая, правильная, с тёмными, почти чёрными стёклами. Из неё вышли двое. Высокие, в кожаных куртках, несмотря на всю влажную и холодную погоду. На головах — капюшоны, надвинутые низко, скрывая лица. В руках — несколько огромных, тяжёлых на вид, бесформенных спортивных сумок.
Движения — быстрые, экономные, профессиональные до автоматизма.
Сердце Таи ёкнуло, замерло, провалилось куда-то в ледяную пустоту под желудком.
А следом,плавно, бесшумно, как тень большого хищника, подкатил тёмный, матовый минивэн без опознавательных знаков. Боковые двери распахнулись. И вышли… не люди. Вышли силы. Семеро. Все как на подбор — огромные, широкоплечие, с шеями быков, с лицами, на которых жизнь и профессия оставили печать безэмоциональной, практической жестокости. Они встали полукругом, молча, неподвижно, как каменные идолы, ожидающе глядя на двоих в капюшонах.
Ледяная, пронизывающая волна прокатилась по спине Таи, от копчика до самого затылка. В горле пересохло, язык прилип к нёбу.
— Как тогда… — вырвалось у неё сдавленным, хриплым шёпотом, и по спине, под одеждой, пробежали мурашки. Та же картина, тот же сценарий, те же приготовления. Подготовка к войне. Она заострила всё своё внимание, всю свою отчаянную надежду и страх на тех двоих из первой машины. Они стояли, слегка в стороне, оценивая обстановку, и на мгновение, когда один из них обернулся, чтобы что-то сказать другому, порыв влажного ветра отогнул край его капюшона.
И она увидела. Увидела знакомый, усталый, чуть осунувшийся профиль Егора. И чуть дальше — характерный, чуть сутулый, но собранный силуэт Димона, который поправлял лямку тяжёлой сумки на плече, и на миг его лицо, с напряжённым, сосредоточенным выражением, повернулось в её сторону.
— Димка. Егор.
Имена сорвались с её губ беззвучно, но внутри, в самой глубине, всё залило тёплой, дикой, запретной, сладкой волной. Это были родные. Часть того мира, от которого она отрезала себя навсегда, которым принесла в жертву свою прежнюю жизнь. Часть его мира. Мира Марка. На её лице, против её воли, вопреки всем инстинктам самосохранения, растянулась улыбка. Настоящая, беззащитная, сияющая, та самая, которую она не позволяла себе уже три долгих года. Улыбка Таи. Улыбка счастья от просто того, что они живы, что они здесь.
Но она не удержалась. Не проконтролировала микродвижение, едва заметный вздох облегчения, поворот головы. И в этот миг они, как по команде, синхронно, повернулись в её сторону. То самое шестое чувство, обострённое годами жизни на лезвии ножа, в мире, где невнимательность стоит жизни.
Тая инстинктивно, как загнанный, прижатый к скале зверь, пригнулась, втянув голову в плечи, и проскользнула обратно в салон. Руки тряслись так, что она с третьей попытки вставила ключ в замок зажигания. Завела машину. Рванула с места так, что резина взвыла пронзительным, предательским визгом, и чёрный внедорожник рванулся вперёд, как выпущенная из лука стрела. В зеркале заднего вида, в искажённом каплевидном отражении, она увидела, как две фигуры в капюшонах метнулись к месту, где она только что стояла, но было уже поздно. Расстояние, несколько секунд — всё было против них. Они не успели разглядеть лицо.
Но номера. Блекло-синие цифры на чёрном фоне. Их цепкие, натренированные, фотографические глаза отсканировали мгновенно, за долю секунды, прежде чем машина скрылась за поворотом.
— Бляяядь! Сука! — вырвалось у Егора не криком, а сдавленным, яростным рыком, когда чёрный внедорожник исчез из виду. Он сорвал капюшон, лицо его было искажено смесью чистой, неподдельной ярости и полного, абсолютного непонимания. — Димон, ты это, блять, видел?! Что за хуета?! Кто это был? Он, она, оно — явно не просто так тут околачивалось! На нас пялилось, как на экспонаты в музее, а потом — рвануло, как ошпаренное! Чуть-чуть, блять, чуть-чуть не успели! Сука, сука, сука!
Димон стоял неподвижно, медленно, с преувеличенной аккуратностью снимая свой капюшон. Его глаза, холодные, аналитические, как у хирурга перед сложной операцией, были прикованы к точке, где только что растворилась чёрная машина. В них не было ярости. Была сосредоточенная, ледяная внимательность.
— Не психуй, Егор, — сказал он тихо, но так, что каждое слово падало, как гиря. — Номер у нас есть. Это уже не хухры-мухры, это уже полдела. Щас пробьём за пять минут. Только… — он повернул голову, глядя прямо в глаза Егору, — нашему местному психу, который там, наверху, себя в хлам превращает, пока говорить не торопись. Он и так на взводе, как граната без чеки. Дай ему очухаться хоть немного, прийти в себя. А то в таком состоянии он нас всех тут к чёртовой матери разнесёт, прежде чем мы что-то поймём.
Егор фыркнул, с силой вытирая пот со лба ладонью, хотя на улице было сыро и холодно.
— Лады, чёрт с тобой, — пробурчал он, но уже спокойнее. — Пошли его, конченого, будить. Заебал уже, сука, харю свою плющить в одиночку, пока мы тут реальные, чёрные дела делаем. Пора в строй вставать!
Тая
Она мчалась назад в офис, не замечая светофоров, подрезая машины, её сердце колотилось где-то в горле, громко, глухо, перекрывая собой все звуки мира. В ушах стоял непрерывный, высокий звон, как после взрыва.
— Дура! — шипела она себе, с силой, до боли бьющая ладонью по рулю. — Дура ты, Лебедева! Какая же ты беспросветная, безнадёжная, конченная дура! «Посмотреть захотелось»! Посмотрела? Натешилась? Идиотка! Конченная, безмозглая, самоубийственная идиотка! Они меня видели! Они могли узнать! Всё, что я строила три долгих, мучительных года, всю эту хлипкую, тонкую, стеклянную стену лжи, я сама, своими собственными, дрожащими руками, сейчас взяла и ткнула в неё пальцем! Она рухнет! Она уже рушится, и я слышу этот треск!
Её трясло мелкой, неудержимой, как при малярии, дрожью, будто всё тело било в лихорадочном ознобе. Холодок, острый, противный, как прикосновение мёртвой рыбы, гулял по позвоночнику, сковывая мышцы, заставляя зубы стучать.
Но сквозь этот всепоглощающий ужас, как первые лучи сквозь грозовую тучу, пробивалось другое чувство. Тёплое. Светлое. Ядовитое. Радость. Дикая, неконтролируемая, предательская радость от того, что она их видела. Родные лица. Димка с его вечной трёхдневной щетиной и умными, всё понимающими глазами. Егор с его сосредоточенной, вечно уставшей, но не сломленной гримасой. Они были живы. Они были здесь. Рядом с ним. Значит, и он… он был цел. Он был там, за этими стенами.
— Они ведь не сделают мне ничего плохого… — вырвался шёпот, слабый, как дыхание, вопрос, обращённый в пустоту салона, к призракам прошлого. — Правда? Они же… свои. Они же меня… знали.
Но тут же настроение, словно на американских горках, достигнув головокружительной высоты, рухнуло вниз, в ледяную, чёрную бездну трезвого, панического ужаса.
— Столько охраны. Егор. Димка. Сумки. Капюшоны. Эти… типы. Это не визит вежливости. Это не «навестить старого друга». Это… что-то большое. Опасное. Что-то затевается.
Паника, холодная, рациональная, леденящая душу, сжала её горло стальным обручем.
— Надо бежать. Срочно бежать. Забирать Тиму. Лисичку. И бежать. Прямо сейчас. Сию секунду. Куда? Не знаю… подальше. На самый край света. Только бы они… только бы они были в безопасности. Все.
А потом, сквозь слёзы, которые она давила, с силой сжимая веки, просочилась мольба, обращённая к тем двоим, к этим стенам, к несправедливому небу, ко всему миру:
— Мальчики… пожалуйста… берегите себя. Берегите его. Я ненавижу его… я ненавижу, ненавижу, ненавижу…
Она прокручивала это слово в голове без конца, без начала, как заезженную, заскрипевшую пластинку. Уговаривала. Убеждала. Или просто жестоко, беспощадно, цинично обманывала саму себя, зная, что это — ложь, и от этой лжи становится только больнее.
Дверь в номер Марка распахнулась с такой силой, что её массивная ручка врезалась в гипсокартонную стену с глухим, сокрушительным стуком, оставив после себя глубокую, бесформенную вмятину. Егор и Димон переступили порог, и их взорам предстала картина тотального разрушения: пустые и разбитые бутылки из-под дорогого алкоголя, валяющиеся на персидском ковре, как павшие солдаты; окурки, разбросанные не только в хрустальной пепельнице, но и на полу, на столе, на подоконнике; смятая, скомканная одежда, следы от мокрых стаканов на полированной поверхности мебели. И в центре этого хаоса, этого алтаря самоистязания, на полу возле дивана, в неестественной позе, — спящий Марк, похожий на поверженного, израненного титана, которого наконец скрутили его же собственные демоны.
Они переглянулись. Слов не нужно было. Взгляд был красноречивее любого рапорта.
— Пока он в отрубе, — тихо, но чётко произнёс Димон, — пробиваем номер. Чтобы, когда очухается, уже иметь на руках что сказать. А не выслушивать его вопли про «недоделанную работу» и «разгильдяйство».
Егор молча кивнул,его лицо было каменным. Он достал из сумки тонкий, но мощный, зачёркнутый царапинами ноутбук, сел в глубокое кожаное кресло. Его пальцы залетали по клавиатуре с такой скоростью и точностью, что казалось, это работает не человек, а машина. Тишину в номере нарушало только его размеренное, чуть учащённое дыхание и тихие, отчётливые щелчки клавиш. Прошла минута. Две. Потом лицо Егора, обычно непроницаемое, как маска, стало меняться. Краска, будто подчиняясь какому-то внутреннему, паническому приказу, медленно отхлынула от кожи, оставив её серовато-бледной, землистой. Он замер, уставившись на экран, будто увидел там не строки кода, а призрак.
— Чего там, блядь, Егор? — Димон не выдержал этой тягостной паузы. Он подошёл ближе. — Не томи, чёрт возьми, говори! Что нарыл?
Егор медленно,очень медленно поднял на него глаза. В них было что-то, чего Димон не видел у него очень давно — полное, абсолютное недоумение, смешанное с глубокой, леденящей тревогой.
— Лили Маре, — произнёс Егор отчётливо, разделяя слоги, будто проверяя звучание, реальность этих слов. — Автомобиль. Зарегистрирован на неё.
Тишина в номере стала густой, тяжёлой, как сироп. Они уставились друг на друга, мысленно примеряя этот сухой, бюрократический факт к вчерашней сцене в офисе, к её ледяному, высокомерному поведению, к её паническому, животному бегству сегодня.
— Твою ж мать, — выдохнул Егор, с силой захлопывая ноутбук. Звук был громким, как выстрел. — Совпадение? Или нет?
Димон медленно,отрицательно покачал головой. Его взгляд стал ещё холоднее, ещё острее.
— Не думаю. Её поспешное бегство, эта паника… это не поведение случайного зеваки, любопытствующего прохожего. Это поведение того, кого узнали. Или того, кто боится быть узнанным. До чёрта.
— Короче, — Егор резко поднялся, отшвырнув ноутбук в сторону на диван, — хватит тут гадать, как два школьника на измене. Пошли будить нашего красавца. Пора вводить его в курс дела. А то проспит, сука, самое интересное.
Они подошли к лежащему на полу Марку. Егор наклонился к его уху так близко, что почувствовал запах перегара.
— Вставай, спящая красавица, ёб твою мать! — гаркнул он так, что даже Димон, стоящий в стороне, вздрогнул от неожиданности, и для верности ткнул Марка костяшками пальцев в плечо, не жалея силы.
Марк что-то невнятно, хрипло пробурчал, похожее на многоэтажное ругательство, перевернулся с живота на спину, закинул руку на лоб, закрывая глаза от невидимого света, и продолжил храпеть с каким-то угрожающим, булькающим присвистом.
Димону тоже надоело этоунылое, депрессивное зрелище. Он огляделся, нашёл на мини-баре недопитую бутылку дорогой французской воды с пузырьками. Без лишних церемоний, без тени сомнения он взял её, подошёл и плеснул Марку прямо в лицо, не жалея ни капли.
Эффект был мгновенным и сокрушительным.
— СУКА! — рёв, нечеловеческий, хриплый, полный такой первобытной, животной ярости, вырвался из груди Марка. Он взметнулся, как на спущенной пружине, смахнул с лица воду резким, сокрушительным движением, глаза, налитые кровью и бешенством, дико забегали по комнате, выискивая цель. — Что за хуйня?! Кто бы ты ни был, я тебе кишки на глобус намотаю, я тебя живьём…
Он видел их. Сперва не поверил. Проморгался, протёр лицо ладонью, снова посмотрел. Сознание, затуманенное алкоголем и яростью, с трудом проталкивало картинку в мозг.
— Пиздец, — выдохнул он уже тише, но с той же концентрированной, готовой взорваться яростью. — Вы… какого хуя вы здесь припёрлись? Я же просил отстать! Я вам сосунок, что ли, с которым нянькаться надо? Не в таких, блять, передрягах бывал! — он заорал, поднимаясь на ноги, покачиваясь, но уже собранный, как зверь, почуявший опасность. В его позе, в напряжённых мышцах шеи и плеч, в сумрачном, горящем взгляде читалась не похмельная слабость, а готовая к атаке мощь хищника, которого разбудили в его логове.
— Слушай сюда, Орлов, и слушай внимательно, зубы сцепив! — Димон перехватил инициативу, его голос был низким, резким, как удар тупым лезвием по кости. — Ты тут остынь и рот закрой нахуй. Мы не с Луны свалились, тебе не показалось. Мы следом за тобой летели и сидели в какой-то «дыре». И сидели бы дальше, ковыряя в носу, если бы не началась какая-то непонятная, но явно нехорошая хуйня прямо с прошлого вечера. Пиздуй, блять, быстрее мыться, жрать, приходить в человеческое состояние! Разговор не терпит отлагательств! И он будет, предупреждаю, не сахарный.
Марк, всё ещё тяжко дыша, смерил их взглядом, в котором ярость боролась с проблесками холодного, хищного понимания: если они здесь, и в таком, напряжённом до предела состоянии, — значит, дело серьёзнее, чем его личная агония. Он буркнул что-то неразборчивое, махнул рукой в сторону ванной, жест был отрывистым, полным скрытой угрозы.
— Встаю, чёрт вас побери… Ёб вашу душу. Заебали в конец…
И, всё ещё пошатываясь, но уже с проступающей сквозь слабость железной волей, поплёлся в сторону ванной комнаты, ругаясь под нос такими многоэтажными, изощрённым матом, что даже бывалые Егор и Димон бровью повели.
Егор тем временем набрал номер, прижав телефон к уху.
— Макс, — сказал он коротко, без предисловий. — Пацаны, через полчаса, не позже, в номер к Марку. Мы тут. Начинается движуха. Будьте готовы ко всему. Не расслабляться.
Глава 7. АТАКА
Приведя себя в порядок, с лицом, застывшим в каменной, непроницаемой маске, скрывающей ураган из усталости, остаточного алкоголя и тлеющей, как фитиль подрывного заряда, ярости, Марк тяжело опустился в глубокое кожаное кресло напротив своих людей. Комната, несмотря на свои размеры, казалась тесной от сгустившейся в ней напряженной тишины. Малые уже подтянулись, рассевшись по диванам и креслам, все в сборе, и эта тишина стояла такая густая, звенящая, что сквозь нее пробивался лишь отдаленный, приглушенный гул лифтовой шахты где-то за стеной. И все они, эти верные, проверенные в огне и в ледяной воде пацаны, смотрели сейчас не на Марка, а на Димона и Егора. Смотрели как на двух оракулов, которые должны были выложить на полированный столик не просто новости, а отпиленные куски какой-то страшной, говорящей правды, после которой уже нельзя будет жить по-прежнему. Воздух был густой, плотный, пропитанный едким сизым дымом и тяжёлым, животным ожиданием неминуемого пиздеца. Марк чувствовал этот вкус на языке — вкус страха и предстоящей борьбы.
«
Ну давайте, блять, не тяните резину
», — пронеслось в его голове, пока он сжимал и разжимал кулаки, чувствуя, как по ним бегут мурашки от переизбытка адреналина, который некуда было деть. «
Выкладывайте всё, что у вас есть. Пусть это будет дерьмо, пусть это будет ложь, но только не эта ебучая тишина».
Нервы его горели, как оголённые, перекрученные провода, залитые бензином. Он не выдержал, сорвался.
— Блядь, долго мы в ёбаные гляделки будем играть, а?! — Его голос, хриплый и срывающийся, прорвал тишину, как нож ржавую ткань. — Егор, сука, я тебя по-хорошему спрашиваю в последний раз! Говори, что накопал про эту стерву! Кто она такая, эта Лили, откуда, из какой щели вылезла, и нахуя она мне всю малину с её загадочным муженьком портит?! Я из-за неё ночь глаз не сомкнул, как последний псих!
Егор, не отрывая взгляда от экрана одного из ноутбуков, где безостановочно бежали зелёные строки какого-то лога, медленно, будто через силу, вздохнул. Вздох был тяжёлым, многословным, как у человека, которому предстоит нести чужой, неподъёмный гроб. — Марк, ты знаешь, я редко когда ошибаюсь. В этом моя работа. Так вот, слушай и вникай: тебе не понравится то, что я накопал. А не понравится тебе это не потому, что там грязь, компромат или что-то пикантное. А потому что там — нихуя. Совершенно чистый, вылизанный, отполированный до зеркального блеска, биографический нихуя. Ни одного шва. Ни одной зацепки. Ни намёка на ложь. Это идеальная, с юридической точки зрения, биография.
«
Идеальная? Нет, блять, не бывает идеального. Идеальное — это всегда липа, всегда искусственная конструкция»
, — молнией пронеслось в мозгу у Марка, и от этой мысли его бешенство только подпитывалось, становясь холоднее и острее.
— Так может, ты не там копал, умник ёбаный?! — психанул Марк, с силой ударив ладонью по стеклянной поверхности стола. Звонкий, сухой хлопок, похожий на выстрел, заставил вздрогнуть одного из малых. — Не может быть, чтобы у человека, особенно у такой вылизанно-неестественной, пахнущей фальшью со всех щелей стервы, было всё чище, чем у новорождённого младенца! Все мы грешные, все где-то говном перемазались, ногу сломали, в милицию за хулиганство попадали, налоговую обманули! Все!
— Копал там, куда дотягиваются наши связи, — ответил Егор своим ужасно спокойным, методичным, лекторским тоном, который в данной ситуации бесил Марка сильнее любой истерики. — Законные каналы. Через легальные базы данных, через платные сервисы Due Diligence, через знакомых в миграционной службе, в МВД, даже через одну контору в Париже, которая занимается проверкой бэкграундов. На незаконные, на взломы частных медицинских архивов, глубинное погружение в то, что не светится ни в одном, даже самом тёмном углу интернета, требуется ещё время. И этим как раз занимается Димон. Его руки длиннее в этой, скажем так, «физической» области. Я даю тебе факты, Марк. А факты — они такие, блять, упрямые суки. Их не переспоришь.
«
Факты. Да, факты упрямы. Но они же могут быть слепы. Они могут не видеть того, что спрятано за ними»,
— думал Марк, чувствуя, как внутри у него всё сжимается в один твёрдый, ледяной и невероятно тяжёлый ком. Ком подозрения и необъяснимого страха.
— Говори уже, что есть по этим твоим «законным» каналам, — буркнул он, откидываясь на спинку кресла и зажмуриваясь, пытаясь отгородиться от надвигающейся информации, которую он так жаждал и так боялся услышать. — Вываливай всё. От начала и до конца.
Егор перевёл на него свой взгляд, усталый, но невероятно сосредоточенный. И в этих глазах Марк прочитал не обнадёживающую ясность, а скорее тревожную определённость.
— Лили Маре. Урождённая Лили Берри. Родом из Лиона. Чистокровная француженка, предки по всем линиям — французы. Её семейная линия прослеживается, блять, до Наполеоновских войн, если не дальше. Задокументирована, проверена, подтверждена архивными записями, налоговыми декларациями, школьными альбомами. Люди настоящие, фотографии есть, дома до сих пор стоят, могилы на кладбищах ухожены. Она училась в обычной муниципальной школе в Лионе, потом поступила в Сорбонну, факультет искусствоведения. Диплом есть, с отличием. Однокурсники, преподаватели — живые люди. На каждое её значимое действие в этой жизни, от покупки первого велосипеда в шестнадцать лет до получения официального вида на жительство в Российской Федерации, есть законная, заверенная бумажка или цифровая запись в какой-нибудь базе. Тут, Марк, не докопаться. Это не липа, не легенда. Это… реальный человек с реальной, подробной биографией. Она прожила всю свою жизнь, все свои тридцать с хвостиком лет, во Франции. И только три года назад переехала к мужу, Александру Маре, в Россию. Как они познакомились, где, при каких обстоятельствах — официальных, задокументированных источников нет. Это тёмная, ничем не освещённая история. Этим, как я уже сказал, и занимается Димон со своими особыми методами.
Марк вскочил и начал метаться по комнате, его шаги были тяжёлыми, нервными. Мысли в голове неслись с бешеной скоростью, сталкиваясь, опровергая друг друга, не находя выхода. — Откуда у неё, блять, такой идеальный русский?! — выкрикнул он, обращаясь больше к самому себе, чем к остальным. — Она говорит на нём… не просто без ошибок, не как иностранец, вызубривший фразы. Она говорит на нём тоньше, живее! Она играет словами, иронию ловит на лету, сленг понимает и даже иногда ввернёт что-то такое, что даже мы не всегда с ходу раскусим! Так не учат с мужем в постели, даже если этот муж — гений-полиглот! И этот её ебучий, наигранный акцент! Этот макияж, густой, как штукатурка, как у дорогой, но уже уставшей от жизни и клиентов проститутки! Эти очки на пол-лица, эти огромные стёкла… Что она под ними прячет, а?! Что она маскирует?! Глаза? Выражение? Шрамы?!
«
Глаза. В глазах всегда всё видно. Она прячет глаза. Почему? Потому что глаза её выдадут? Выдадут кого?»
— этот вопрос застрял у Марка в мозгу, как заноза.
— Русских корней, связей, упоминаний — нет, — продолжил Егор, не обращая внимания на его хождение туда-сюда. — Согласно всем доступным источникам. Русский язык она официально не изучала — ни курсов, ни репетиторов, ни записей в учебных заведениях. Русских друзей, подруг, знакомых до переезда — ноль. Это загадка, да. Но куда большая загадка, Марк, — её муж. Александр Маре. Он появился на горизонте этого города, да и, по сути, страны, шесть лет назад. Как чёрт из табакерки. Никто не видел его молодым. Он как будто родился сразу в сорок с лишним лет, с уже готовым паспортом, солидным капиталом, имиджем успешного инвестора-отшельника и именем, которое нигде раньше не всплывало. Ни школы, ни института, ни записей в военкомате, ни родственников, ни старых фотографий в соцсетях или на жёстких дисках каких-нибудь бывших одноклассников. Ноль. Абсолютный, оглушительный ноль. Такой человек в современном цифровом мире, где каждый чих фиксируется, не значится.
Он… материализовался из воздуха. И она появилась вслед за ним, три года спустя. Три года назад.
Марк резко остановился, словно наткнувшись на невидимую стену. Всё внутри него похолодело и сжалось. Его лицо, обычно такое контролируемое, исказила судорога медленного, мучительного, леденящего понимания.
— Три? — переспросил он шёпотом, но в тишине комнаты это прозвучало громко. — Ты сказал — три? — Голос его стал тихим, сиплым, будто пересохло в горле. — Бляяяядь… Бляяядь, ты понимаешь, что ты сейчас сказал? — Он обернулся к Егору, и в его глазах был не вопрос, а подтверждение какого-то внутреннего кошмара. — Лебедева… Исчезла. Пропала без вести. Ровно. Три. Года. Назад. Но… — Он провёл ладонью по лицу, пытаясь стереть навязчивый, всплывающий из глубин памяти образ. — Но это не она. Внешне — не она. Та была… другой. Иной породы. Резче. Злее. Жёстче. У той во взгляде была сталь и ненависть. Та не стала бы играть в изящную, утончённую светскую львицу, та бы мне… та бы мне уже при встрече глаза выколола куском разбитой бутылки, не разговаривая. Сука… что за ёбаный цирк-шапито здесь разворачивается? Что они затеяли?
В комнате все замерли. Воздух сгустился до состояния железа. Малые переглянулись, и в их взглядах промелькнуло одно и то же: они знали историю с Лебедевой. Знать — знали, но в подробности не лезли. И теперь эта история материализовалась в виде призрака, наложившегося на образ холодной француженки. Напряжение возросло на несколько порядков, стало осязаемым, как запах озона перед грозой.
— Успокойся, Марк, — встрял Димон. Его низкий, хриплый от многолетнего курения и недосыпа голос прозвучал резко, как удар обухом по пню. — Не забегай вперёд. Сейчас есть дела пострашнее и поважнее твоих старых призраков. Призраки подождут. А вот что касается Лили Маре… Да, есть ещё кое-какая информация, крохи, но я не стал бы тебе её сейчас выкладывать. Голова у тебя и так перегрета, как процессор во время хакерской атаки. Решим первостепенный вопрос — вопрос с нашей компанией, со всем ебучем состоянием, с нашей общей безопасностью — тогда и займёмся этой куклой подробно, со всеми потрохами. А сейчас — ни одного лишнего слова про неё. Понял? Или, клянусь, свяжу тебя, как барана на убой, и рот скотчем замотаю так, что ты носом будешь дышать. И будешь сидеть и слушать. Ясно?
Тем временем Егор уже развернул к себе три ноутбука, подключил к ним портативные мониторы, вставил в уши наушники с активным шумоподавлением и полностью погрузился в свою стихию. На экранах замелькали зелёные, красные, жёлтые строки кода, графики нагрузки, мигающие предупреждения о попытках несанкционированного доступа. Его пальцы застучали по клавиатурам с такой пулемётной, слепой скоростью, что это было похоже на игру виртуоза на странном, цифровом инструменте. Он отгородился от них всем своим существом.
— Что, ёб твою мать, ещё случилось? — Марк обернулся к нему, чувствуя, как по спине, под майкой, ползёт холодный, липкий пот, а в желудке сводит спазм. — Ты чего там, вторую «Матрицу» создаёшь или что? Говори!
Егор, не снимая наушников, но приподняв одно ухо, чтобы слышать комнату, продолжил своим ровным, но теперь звучавшим зловеще-спокойным тоном. — То, мой дорогой друг, что прямо сейчас, в эту самую секунду, на твою компанию, на «Триаком», идёт скоординированная, многоуровневая, идеально спланированная кибератака такого масштаба, с каким мы ещё не сталкивались. Это не школьники. Это не конкуренты. Это профессиональная, хорошо оплаченная работа. Прямо сейчас. Со всех возможных векторов, видимых и тех, о которых мы даже не подозревали. Наши ребята в питерском офисе, лучшие из лучших, те, что обычно спят в спальниках под серверными стойками, выжимают по максимуму всё, что могут. Они уже вторые сутки на сухом пайке и энергетиках. По регионам атаки послабее, видимо, наняли студентов-энтузиастов или мелкие, жадные до лёгких денег группировки — мы отразили ещё вчера. Там сопли зелёные, нахрап, но не более.
Но главный удар, самый мощный, умный, изощрённый и безжалостный, бьёт из Москвы. И вся эта ебучая хуйня, Марк, решится в ближайшие двадцать четыре часа. Или — в нашу пользу. Или — в пользу тех, кто сидит по ту сторону экрана и методично, как мясник, разделывает нашу защиту. Я сейчас — здесь. Я на прямой, шифрованной связи с Питером. Я координирую, я руковожу обороной, я вставляю палки в колёса там, где это ещё возможно. И ты, наш герой и причина всего этого веселья, сидишь на жопе ровно, не дёргаешься и не выёбываешься со своими догадками, пока мы не подавим эту атаку. Потому что если, не приведи каких-то высших, насмешливых сил, мы её не подавим… ты останешься без компании. Ты. И мы все, кто с тобой. И начнём мы тогда с того же самого, с чего начинали десять, блять, лет назад: с пустых, вывернутых карманов, с голодного, злого взгляда, с ржавого ствола в пояснице и с необходимостью выживать в мире, который нас уже давно забыл. Понимаешь теперь масштаб пиздеца? Это не просто вандализм, не просто хакерская выходка с требованием выкупа. Это — целенаправленное, тотальное поглощение. Полное, подчистую, присвоение всех активов, всех баз данных, всех клиентских портфелей, всех наработок, всего, что имеет хоть какую-то цифровую тень. И этот масштабный, дорогой пиздец пахнет не обычным бизнес-рейдерством. Нет. Он пахнет личной, выстраданной, выношенной годами местью. Кто-то хочет не просто разорить тебя, Марк. Кто-то хочет забрать всё, что ты построил своими руками, своими мозгами, своими, прости господи, нервами, и заставить тебя смотреть, как твоё же детище, твоя империя, работает на него. Как твои же алгоритмы приносят ему деньги. И ты должен, блять, ОЧЕНЬ хорошо подумать, кому ты наступил на такую больную, гниющую, смердящую мозоль, что он готов выложить миллионы, нанять лучших киллеров от клавиатуры и пойти на такое. И почему, интересный вопрос, эта атака стартовала именно сейчас? Именно в тот момент, когда ты, после долгого отсутствия, объявился в городе и начал активно, как бульдозер, рыскать вокруг семьи Маре? Запахло жареным, Марк. Они почуяли, что ты вышел на след, что ты близко. И они начали торопиться. Бить на опережение, пытаясь уничтожить тебя в зародыше, лишить тебя ресурсов, прежде чем ты успеешь что-то понять. Это война. Настоящая, цифровая, безликая, но оттого не менее смертоносная война. И это, — тут голос Егора на секунду дрогнул, в нём прозвучала не привычная ирония, а стальная, холодная нота профессиональной ярости, — дело моей личной, ебаной, профессиональной чести. Потому что не зря тот выживший из ума уёбок-профессор до сих пор на парах меня в пример студентам ставит. Лёха, — он кивнул одному из малых, юноше с лихорадочно блестящими глазами и пальцами, уже летали над клавиатурой другого ноута, — следи за вторым каналом, щас пойдёт новая волна, похлеще предыдущей. Готовь «Огненную стену», активируй по моей команде.
«
Война. Личная месть. Ресурсы. Маре. Лебедева. Всё сплетается в один тугой, удушающий узел. И я сижу здесь, беспомощный, как ребёнок, пока другие за меня воюют»,
— пронеслось в голове у Марка, и это чувство беспомощности было для него хуже любого прямого удара. Он ненавидел это. Ненавидел всем своим существом.
— Егор, мы топили всех, кто вставал на пути! — выдохнул он, снова падая в кресло, чувствуя, как усталость наваливается на него тяжёлым, влажным покрывалом. Внутри была пустота, холод и чувство глубочайшей несправедливости. — Всем и каждому, у кого хватало наглости или глупости нам перечить, мы переходили дорогу. И не по-детски. Думать можно на десятки, если не сотни людей — бывших партнёров, обиженных поставщиков, обманутых конкурентов. Но это — бизнес. Там свои правила, там — не пристрелили в подворотне, а просто разорили, вытеснили с рынка, купили долги. А личное… — Он зажмурился. — Личное, пацаны, вы сами знаете, у меня было только одно. Одно-единственное, тёмное дело. И с ним, как мы все считали, уже покончено. Зарыто. Но у той… у той не было никого. Ни родни, ни связей, ни денег, ни ресурсов для такой мести. Если только… если только она не продалась кому-то.
Не встала на колени перед кем-то посильнее. Не стала орудием. Как первая ебучая жёнушка.
Малые сидели, затаив дыхание, вжимаясь в спинки кресел. Эта тихая, невидимая война, где враг был абстракцией, а поле боя — мерцающими экранами, пугала их по-новому, по-особенному. Они ловили каждое слово, каждый взгляд, впитывая информацию, которая в будущем могла стоить им жизни или свободы. Они переглядывались краешком глаза, и в этом мимолётном контакте читалось полное, безоговорочное понимание: пришла большая, чёрная буря, другого масштаба, и сейчас от того, как они себя поведут в ближайшие часы, зависит, устоят ли они в ней всем скопом или их сметёт, как щепки, разбросав по тюрьмам, больницам и могилам.
— Короче, все сидят тихо, как мыши под веником, — голос Егора снова стал ровным, сосредоточенным, отстранённым. Он уже был там, в цифровом окопе. — Не дёргаются, не пиздят, не задают глупых вопросов. Мне не мешаем. Одно лишнее слово, один чих, один слишком громкий вздох — и я ебану каждому, кто шелохнётся и отвлекёт меня, этой самой клавиатурой по башке. Всем понятно? Без обид.
Все замерли. Движения стали плавными, замедленными. Никто не пил, только курили, сигарета за сигаретой, наполняя комнату едким, сизым, многослойным маревом, сквозь которое мерцали экраны ноутбуков, как костры в тумане. Охрана, десять проверенных, с каменными лицами и быстрыми, точными руками ребят, дежурила в соседних номерах и в коридоре, по двое возле каждой двери, включая служебные. Все были предупреждены, что уровень угрозы — максимальный. Все были на взводе, нервы натянуты до предела. Персонал отеля и постояльцы в ужасе жались к стенам, проходя мимо люкса Орлова, у дверей которого стояли непроницаемые, как истуканы, типы в чёрных костюмах, от которых так и веяло холодным металлом и немой, абсолютной готовностью к любому развитию событий. Никто в этой глухой, провинциальной дыре не видел такого никогда. Это был срез какого-то другого, страшного мира, проступившего сквозь тонкую плёнку обыденности. Кто сидит за этими дверьми — они не могли даже вообразить. Горничные и дежурные администраторы не решались даже постучать для уборки.
И так они сидели часами, втянув головы в плечи, уставившись в экраны ноутбуков Егора и Лёхи. На тех экранах плясали, мерцали, рождались и умирали зелёные и красные строки кода, мелькали резко взлетающие и падающие графики сетевой нагрузки, ползли, как ядовитые грибы, проценты загрузки серверов, вспыхивали тревожные предупреждения о попытках внедрения, подбора паролей, SQL-инъекций. Егор временами нагнетал обстановку до абсолютного, невыносимого предела. Сидя в наушниках, полностью уйдя в цифровое пространство, он вдруг вырывался оттуда с диким, нечеловеческим рёвом, обращаясь к невидимым бойцам на другом конце страны: — Блядь! Держитесь, щас рванёт, суки! Олег, на канале DDoS, идёт лавина, уровень уже за 300 гигабит! Перенаправляй всё на резервные «облака», сейчас дам адреса! Костя, вторая волна шифровальщика, вижу сигнатуру «Феникс-2», это уже модифицированная версия, бей по ней нашим кастомным антивирусом, запускай скрипт «Возмездие»! Не пускать! Я сказал, НИ ХЕРА НЕ ПУСКАТЬ! Цепляйтесь зубами за край пропасти, пацаны! — Эти выкрики, отрывистые, хриплые, полные чистого, неразбавленного адреналина и ярости, заставляли сердца всех присутствующих в комнате буквально замирать, пропуская несколько ударов, а потом приниматься биться с такой бешеной, болезненной частотой, что в ушах начинало звенеть. Он сыпал в эфир сложнейшие команды, названия уязвимостей нулевого дня, IP-адреса ботнетов, координаты прокси-серверов. Его пальцы летали по клавиатурам трёх ноутбуков одновременно, переключаясь между ними с такой скоростью, что это было похоже на работу пианиста-виртуоза, играющего на трёх роялях в кромешной тьме. Но при этом сам он, его тело, было спокойно, как у удава, замершего перед решающим броском.
Что отвечали из Питера, какие крики, ругань или слова ободрения доносились из его наушников — никто не слышал. И от этой односторонности коммуникации было одновременно и страшнее, потому что не было полной картины, и легче, потому что не слышно было паники или боли в голосах тех, кто был на передовой. В своей стихии, в этом море битов и байтов, Егор был не просто специалистом. Он был богом, демиургом, капитаном, ведущим свой цифровой крейсер сквозь абсолютный, бешеный шторм из враждебного кода.
«
Он сражается за меня. За нас. А я… я ничего не могу сделать. Только сидеть и ждать. Как последнее бесполезное хуйло»
, — грызла Марка мысль, от которой хотелось рвать и метать. Он ловил себя на том, что беспрестанно грызёт ногти, привычка, от которой он, казалось, отучился ещё в детстве. Сигареты не брали, кофе стоял нетронутый и остывший.
Никто не спал. Сон был предательством, слабостью, которую сейчас нельзя было себе позволить. Цикл был прост, примитивен и бесконечен: закурить, сделать две-три затяжки, потупить взгляд в ближайшую стену или в мерцающий экран, сделать глоток холодного, горького, уже давно остывшего кофе из смятого бумажного стаканчика, затушить окурок, через минуту — снова закурить. Как игрушечный поезд на замкнутых, бесконечно повторяющихся рельсах, движущийся в никуда. Ближе к четырём утра, когда за окном абсолютная чёрная тьма начала потихоньку разбавляться грязно-серым, унылым цветом предрассветья, символизирующим не надежду, а лишь продолжение того же самого кошмара, Егор совершил резкое, отрывистое движение. Он сорвал наушники с головы и швырнул их на стол. Они звякнули о стекло, отскочили и повисли на краю. Звук в тишине был оглушительным. Он откинулся в кресле, запрокинул голову, и все увидели, как он впервые за много часов закрыл глаза. Его лицо было серым от усталости, под глазами — глубокие, чёрные тени. Он потянулся, и его позвоночник хрустнул так громко, что аж вздрогнул Димон. Потом Егор хрипло, почти беззвучно, произнёс одно слово:
— Водки. Стакан. Сейчас же.
Лёха, будто только этого и ждал, подскочил, словно на пружине, и налил из стоящей на столе полупустой бутылки «Хортицы» полный гранёный стакан. Рука у парня слегка дрожала. Егор взял стакан, посмотрел сквозь кристально-чистую жидкость на искажённый свет лампы, секунду помедлил, а потом, не меняя выражения лица, выпил залпом, одним долгим, жгучим, решительным глотком. Поставил стакан на стол с таким звонким стуком, будто забивал последний гвоздь. Выдохнул, и из его груди вырвался долгий, свистящий звук, как из проколотого шины. И только тогда, подняв голову и открыв глаза, в которых на мгновение вспыхнул огонь абсолютной, первобытной усталости и — победной, хищной, почти безумной ухмылки, он произнёс одно-единственное слово, от которого душа и у Марка, и у Димона, и у всех, кто ещё сохранял сознание, мгновенно ушла в пятки, застряв где-то в районе ледяных, нечувствительных подошв:
— Всё.
— Что ВСЁ, Егор?! — в один голос, хрипло, срывающесь, с нотками животного ужаса и ярости, рявкнули Марк и Димон, вскакивая на ноги так резко, что кресло Марка отъехало назад и ударилось о стену. — Отвечай, блядь, немедленно! Что всё?! Кончилось? Проиграли? Что?!
Егор медленно, будто через силу, повернул голову в их сторону. И в его глазах, красных от напряжения, но невероятно ясных, промелькнула та самая усталая, но победная, хищная улыбка, которую Марк видел у него лишь пару раз в жизни, когда они выходили победителями из абсолютно безнадёжных ситуаций. — Всё, это значит — ВСЁ. Закончилось. Мы их, блять, уделали. Нахуй отправили. В цифровое небытие. Там были… — он качнул головой, оценивая, — неплохие парни. Если не сказать — одни из лучших наёмных команд на московском, да и, пожалуй, на международном черном рынке. Очень, очень хорошие. Практически гении. Но мы… — он сделал паузу, и в этой паузе был весь его характер, — мы лучше. Мы не просто отразили атаку. Мы показали им, блять, где их настоящее место. А их место — возле параши, облизывать наши цифровые, виртуальные сапоги и сожалеть о том дне, когда они согласились взяться за этот заказ.
Теперь они будут знать цену себе. И, что важнее, теперь мы знаем, откуда тянутся ниточки. Уже проясняется картина, уже вырисовывается силуэт заказчика. Осталось понять, как теперь взять за яйца, прижать к стенке и заставить говорить этого самого Александра Маре, который, я ставлю свою левую почку, стоит за всем этим цирком.
Марк и Димон только сейчас, будто вспомнив, что нужно дышать, смогли вдохнуть полной, глубокой грудью. Воздух, который последние несколько часов казался спёртым, отравленным страхом и потом, внезапно стал сладким, чистым, живительным. Они молча переглянулись, и в этом взгляде было больше, чем в тысяче слов. Подошли к столу. Молча налили себе по стопке из той же бутылки. Молча, без тоста, без стука, просто подняли и выпили. Огонь, растёкшийся по пищеводу и разлившийся в желудке жаркой волной, был самым приятным, самым долгожданным чувством за эти бесконечные, адские сутки.
— Хуй его знает, как мы будем теперь работать, — первым нарушил тишину Марк, с силой вытирая губы тыльной стороной ладони. — Но будем. Будем, потому что другого выхода нет. Ближайшие дни будут ещё теми, я это чую нутром. Малые, — он обвёл взглядом оставшихся в комнате ребят, таких же измождённых и серых, — вы короче валите спать, отсыпайтесь по-человечески. Хоть три часа, но вырубитесь. Завтра, вернее уже сегодня, будет не сладко, ещё одна битва, и нам понадобятся свежие силы. Спасибо, что держались, пацаны. Не подвели.
Малые, чьи лица были землисто-серыми от усталости, нервного перенапряжения и никотина, молча, кивками ответили на благодарность и стали неспешно, как после долгого, изматывающего боя, расходиться по своим комнатам. Они шли сосредоточенно, но немного несогласованно, движения были замедленными, будто через сопротивление воды. Они были молоды, но сейчас выглядели на все свои годы и даже больше.
Егор потянулся к центральному ноутбуку, ткнул в несколько клавиш, вызвав на экран итоговый отчёт. — Марк, мы не просто отбили атаку. Мы провели контрудар. И пока они отходили, мы установили на все ключевые узлы новую, кастомную, написанную здесь, в этом номере, на коленке, но от этого не менее гениальную систему защиты. Такую, что пока мы сами, добровольно, её не отключим… Никто, слышишь, НИКТО и никогда больше не сунется к твоим серверам. Не то что не сможет — не потянет технически, не найдёт таких ресурсов, не осилит финансово. Мы их, этих уёбков, разорили на эту атаку, а теперь ещё и стены вокруг крепости нарастили в три раза, да так, что они снаружи теперь вообще ничего не увидят, кроме белого шума. Теперь у всех, кто в теме, в этой тёмной, цифровой вселенной, будут трястись поджилки и сжиматься анусы при одном только упоминании «Триакома» и имени Марка Орлова. Это не хвастовство. Это факт. Я его обеспечил.
Они снова налили. И пили уже по-чёрному, без церемоний, без тостов, большими, жгучими глотками, пытаясь смыть, выжечь калёным железом из себя весь этот ужасный, бесконечный день и ночь, в которые они могли потерять всё, что имело для них ценность: компанию, деньги, власть, влияние, имя и, что важнее всего остального, — честь. Они начинали смеяться, хрипло, с надрывом, от дикого, всепоглощающего облегчения, от сброшенного груза. Потом смех стихал, и они снова хмурились, вспоминая детали, анализируя, копаясь в мелочах, которые могли стоить жизни. Весь спектр человеческих эмоций, от животного, всепоглощающего страха до дикой, неконтролируемой радости, выплёскивался в этом прокуренном, заваленном пустыми стаканчиками и пепельницами номере люкс-класса, превратившемся в блиндаж, в штаб, в последний оплот.
И тут Марк не выдержал. Он не мог больше терпеть. Он поставил свой стакан на стол так резко и сильно, что тонкое стекло треснуло с печальным звоном, и водка стала сочиться на полированную поверхность. — Короче, пацаны. Я терпел. — Его голос был тихим, но в нём звучала сталь. — Как вы и хотели. Молчал. Сидел смирно. Не лез. Слушал про атаки, про защиту, про вашу ебучую профессиональную честь. Но! Время пришло. Хуй с ним, с компанией, с атаками. Теперь — моя очередь. Выкладывай, Димон. Всё, что у тебя есть.
Что там ещё по этой суке Маре? Что ты нашёл своими длинными, цепкими руками, пока мы тут с цифровыми демонами и призраками боролись?
Димон хмыкнул, потирая переносицу большим и указательным пальцами, будто пытаясь выдавить из себя усталость. — Пиздец, Орлов. Прям пиздец. Всё ты помнишь, всё тебе надо, всё в копилку… Ну, слушай, раз уж припёрло. Пока ты тут в пьяном, беспамятном угаре после вчерашней встречи с этой парой спал, мы с Егором, обсудив всё, решили двинуться к тебе в отель, чтобы быть рядом, если что. Подъезжаем на моей машине к главному въезду, огляделись по привычке — вроде чисто, тишина, ни души, только фонари горят. И тут… — Димон сделал паузу, и его глаза сузились, вспоминая те секунды. — Как ёбнуло разрядом по затылку. По шее. Чувство, блять, дикое, первобытное, из тех, что спасало меня не раз. Кто-то смотрит. Не просто смотрит — впивается взглядом. Пристально, целенаправленно, безжалостно, из темноты, из-за дерева, из ниоткуда. Мы обернулись практически синхронно — и видим только тень. Человеческую тень, мелькнувшую между двумя припаркованными внедорожниками. Он метнулся к чёрной «Ауди», стоявшей на обочине с потушенными фарами, но, видимо, с заведённым двигателем — я потом по пару вспомнил. Впрыгнул за руль, и со свистом шин, с визгом резины — наутёк. Это была не случайная машина, припаркованная на ночь. Это была слежка. Целенаправленная. Мы, естественно, рванули в ту сторону, попытались догнать, но было уже поздно, слишком далеко. Номера, правда, разглядели. Чисто рефлекторно.
— Нууу, блядь?! — заорал Марк, снова вскакивая, и его лицо мгновенно побагровело от прилива крови. Все мышцы напряглись, готовые к действию. — И чьи, мать вашу, номера?! Чьи, блять?! Говори!
— Лили Маре, — устало, будто делая огромное одолжение и предвидя эту реакцию, вздохнул Егор, оторвавшись от изучения итогового лога. — Машина зарегистрирована на неё. На её имя. Новенькая, дорогущая «Ауди». Откуда эта стерва знает в лицо меня и Димона, двух ничем не примечательных мужиков, которые к тому же впервые появляются в этом городе — хуй знает. Но она знала. Она нас узнала. И именно поэтому, как только поняла, что мы её засекли, что мы почуяли наблюдение, она дала дёру. Не стала рисковать. Значит, есть что скрывать. Значит, наша осведомлённость её пугает.
— ЧТОООО?! — Рёв Марка был таким громким, диким, полным чистой, неконтролируемой ярости, что, казалось, содрогнулись не только стены, но и сам воздух в комнате. — Что эта ебучая, наигранная шлюха здесь делала?! Зачем следила за вами?! Или за мной, за отелем?! Да кто она, блять, такая, что позволяет себе такие игры?! — Он метнулся к вешалке у входа, схватил свою чёрную кожаную куртку, натянул её на ходу на одну руку, стал искать взглядом свои кроссовки, которые скинул ещё в начале этого марафона. — Где мои кроссы, блять?!
Его резко, с силой, почти что в броске, перехватил Димон, уперевшись ему в грудь ладонью, как столбом. — Куда ты, блять, собрался, Орлов? Ты в своём уме вообще? Ты из этого номера сейчас не выйдешь. Ты — главная цель. Ты — причина всего этого балагана. А если и выйдешь — то только с охраной. Со всей нашей десяткой. Плюс я, плюс Егор, если он отлипнет от своих компьютеров, плюс те пацаны, которые ещё на ногах. Ты теперь, прости за прямоту, не человек, а ценный, хрупкий и очень раздражительный груз под усиленной, круглосуточной охраной. Понял?
Егор, не вставая с кресла, но развернувшись к ним, присоединился, резко повысив голос: — Сядь и остынь, друг. Выдохни. Ты на ногах еле стоишь, у тебя в голове каша из усталости, остаточного алкоголя, адреналинового похмелья и паранойи, которая, может, и не совсем паранойя. Ты не знаешь, где она сейчас. На дворе светает, скоро начнётся утро, люди на работу побегут. И что ты ей, в случае внезапной встречи, предъявишь? Что «а зачем вы, сударыня, на моих друзей смотрели из темноты»? Она посмотрит на тебя своими стеклянными глазами и скажет, что это была случайность, что она ждала кого-то, что вы ошиблись. И всё. Ты будешь выглядеть идиотом.
Нет. Нужно дать ей время, позволить ей думать, что она в безопасности. А самим — наблюдать. И беречь свою чёртову, единственную и очень нужную нам всем шкуру. Для главной битвы. А она, я чую костями, не за горами. И будет не сладко, поверь. Объясни нам лучше, что она тебе так встряла, как заноза под ногтем? Почему ты на ней зациклен?
Марк сдался. Его пыл, его ярость внезапно угасли, сменившись ледяной, тошнотворной, всепоглощающей усталостью. Он грузно, как мешок с песком, опустился на край дивана, сгорбившись. — Я не знаю, пацаны. Честно, не знаю. Не могу объяснить. Но глядя на неё… у меня постоянное, навязчивое, ёбаное дежавю. Какое-то чёртово чувство, что я её знаю. Что я её видел. Не в этой упаковке, не с этим лицом, но… суть. Я не узнаю её лицо — там тонна косметики, эти чёртовы очки. Она выглядит на все свои сорок, холодная, выточенная, как манекен. Но что-то… цепляет. В уголках губ. В том, как она чуть наклоняет голову, слушая. В движении руки. Она что-то прячет за этой маской. Этот её фальшивый акцент, эти наигранные, театральные манеры — всё как из дешёвого, мыльного сериала про богатых уёбков и интриги. Она мне мерещится везде. Всю ночь, пока вы тут с этой цифровой атакой боролись, у меня перед глазами, под веками, плавало лицо… Лебедевой. Чёткое, ясное, с тем самым взглядом. И оно постепенно, медленно, как в кошмаре, превращалось в эту холодную, улыбающуюся, пустую маску Лили Маре. Одно наслаивалось на другое.
— У тебя на неё, случаем, хуй не стоит? — с искренним, почти клиническим интересом спросил Димон, прищурившись и изучающе глядя на Марка. — Ты же сам, после всей той истории с Таей, клялся, что кроме как на неё, ни на кого больше не встаёт. Что, мол, противно стало, омерзение, предательство. Может, это оно, омерзение, в такой извращённой форме?
— Да какой там, на хуй, стоит! — отрезал Марк, морщась, будто от внезапной боли. — На неё встанет только у ебаного некрофила или у поклонника восковых фигур. У неё лицо… не живое. Пугающее. Не страшное в классическом смысле, а пустое. Как у очень дорогой, качественной куклы. Холодная, как рыба из глубинных вод. Я сомневаюсь, что её вообще кто-то трахает и что на неё у кого-то что-то шевелится. Но она манит. Не телом, блять, не сексом. Где-то здесь, — он ткнул пальцем себе в висок, — в башке. Она лезет в голову, как червь. Короче, мне нужно распутать этот клубок. Я должен. Лебедева — это другая история. Это моя жизнь. Тёмная, грязная, кровавая, наша личная. И ничего не забыто, ни одна деталь. Я найду её и убью. Это вопрос времени и принципа. Но сначала эту суку Маре я выведу на чистую воду. Докопаюсь до самой сути, до дна. Потому что если они связаны… то это меняет всё.
В этот момент у Димона зазвонил телефон. Не обычный звонок, а особый, вибрирующий сигнал. Он отлистал взглядом экран, лицо его стало сосредоточенным, каменным. Поднял трубку. — Слушаю? … Ага. … Понял. Тут, да? В отеле. … Лады. Спасибо. Не обижу, передай… Давай. До связи. — Он положил телефон на стол и посмотрел на Марка долгим, оценивающим взглядом. — Ну что, Орлов? На этом, пожалуй, сегодняшний сеанс чёрной магии можно считать оконченным. Давай по люлькам расходимся, нужно хоть пару часов выспаться, а то мы все будем похожи на живых мертвецов. Потому что завтра… вернее, уже сегодня вечером, вот прям в главном банкетном зале этого самого отеля, в семь вечера, будет одно очень важное, пафосное мероприятие. Благотворительный аукцион в поддержку… детской онкологии, что ли. Не суть. Важно, что на него приглашены все сливки города, все, у кого есть деньги, статус и дикое желание себя показать на фоне чужих бед. И знаешь, кто там будет ОБЯЗАТЕЛЬНО, без кого этот аукцион просто не состоится по решению самих организаторов, которые, как я погляжу, у него в кармане? Александр Маре. Его благотворительный фонд — главный, заглавный спонсор всего этого действа. Он будет. Он не может не быть. А значит, будет и его дражайшая, загадочная половина, Лили.
И вот там, на нейтральной, светской, пафосной территории, у тебя наконец-то появится легальный, цивилизованный шанс увидеть его вблизи, поговорить, прощупать, посмотреть в глаза. Охрана и наши люди будут с тобой, в зале, среди гостей. Тем более такие люди, как Марк Орлов, в этой провинциальной дыре… они просто обоссутся от твоего неожиданного появления. Это будет шок. Мы с Егором будем на подхвате, в тени, но не станем светиться, будем как обычные, ничем не примечательные гости. Теперь все — пиздуем спать. А ты, Марк, приведи себя в порядок. Выспись, хоть немного. Побрейся. Надень тот свой чёрный, идеально сидящий костюм от Brioni, в котором ты похож на похороны мафиозного босса, а не на светское мероприятие. Будь красавчиком ёбаным, чтоб все бабы ахнули, а мужики обзавидовались. Там, на этом аукционе, и со своей загадочной Лили разберёшься, посмотришь вблизи. Но, Марк, — Димон посмотрел на него строго, без тени улыбки, — мой опыт, мой нюх и всё, что мы сегодня прошли, подсказывают, что завтра будет ещё одна битва. Продолжение сегодняшней. Возможно, не цифровая, а самая что ни на есть физическая. А пока мы с Егором продолжаем копать, выяснять, где, когда и как ты, сам того не зная, перешёл дорогу этому призраку, этой пустоте по имени Александр Маре. Будь завтра осторожен, как никогда. Не лезь на рожон, не провоцируй его на людях, не давай повода. Он не так прост, как кажется. Он опасен. И охраны у него, я гарантирую, по всему отелю будет не меньше, а то и больше, чем нашей. Если он до сих пор прятался от тебя, избегал прямой встречи — значит, у него на то были серьёзные причины. И значит, всё гораздо сложнее, запутаннее и опаснее, чем мы думаем. Но давай, друг. Мы с тобой. Всегда. Всю дорогу. Сквозь огонь и воду. Прорвёмся. Как прорвались сегодня.
Они встали, все трое — Марк, Димон и Егор. Сомкнулись в последний за этот бесконечный, выматывающий день крепкий, молчаливый, мужской объятия. Не было слов. Было лишь похлопывание по спинам, крепкое, братское рукопожатие, полное понимание, что сказано всё, что можно было сказать. И на этом, в тяжёлой, но уже не такой безысходной тишине, под аккомпанемент начавшегося за окном дождя, пацаны разошлись по своим комнатам, чтобы на пару часов забыться тяжёлым, прерывистым сном, полным цифровых кошмаров и всплывающих лиц, перед новым днём, который, они это знали точно, не будет и не может быть спокойным.
Глава 8. ТОЧКА НЕВОЗВРАТА
Тая
Предрассветный мрак, густой и непроглядный, словно вязкий деготь, заливавший спальню, не разорвался, а был грубо, с хрустом костей, разворочен изнутри внезапным и беззвучным падением в пустоту — сон, перестав быть убежищем, в последний миг обернулся ледяной бездной, вышвырнув ее на холодные просторы реальности с таким чудовищным усилием, что все внутренности, все нервы, каждая прожилка сжались в один тугой, болезненный, тошнотворный ком отчаяния. Тая метнулась на постели, как подкошенная, шелковистая простыня сползла с ее плеч, обнажив кожу, покрытую мелкими мурашками не от холода, а от первобытного, животного ужаса, что еще долго витал в комнате, не желая рассеиваться. Она прижала ладони к лицу, пытаясь вдавить обратно обрывки кошмара — алые, пульсирующие вспышки, давящую тесноту абсолютной темноты и собственный беззвучный крик, застрявший где-то глубоко в горле, превратившийся в ком и давивший теперь на легкие. Под пальцами влажная, липкая от холодного пота кожа казалась чужой. Сердце колотилось где-то в висках, в горле, под самой грудью — тяжело, беспорядочно, срывая ритм, предвещая не дурноту, а полное физическое уничтожение, растворение в этом паническом хаосе. Тишина опустевшей ночной квартиры была не отсутствием звука, а отдельной, густой и звенящей субстанцией, враждебной и давящей. Взгляд, скользнув к циферблату часов на прикроватной тумбочке, зацепился за цифры, светившиеся ядовито-зеленым: 6:17. Не время для хороших новостей, время — для похоронных звонков и неотвратимых визитов. Ее опутала тревога, липкая, как паутина, и беспричинная лишь на первый взгляд — на самом деле это был страх не перед конкретной угрозой, а перед самим воздухом, который, казалось, вот-вот сгустится, материализуется во что-то неминуемое, необратимое и окончательное, что пришло забирать свое.
На цыпочках, задерживая дыхание, будто боясь спугнуть хрупкое, иллюзорное спокойствие, царившее за тонкой дверью, она пробралась в соседнюю комнату. Тимофей спал, уткнувшись носом в потертого плюшевого лисенка, его ровное, безмятежное дыхание было единственной чистой, безгрешной молитвой в этом опустевшем, прогнившем мире. Она опустилась на край его кровати, не смея прикоснуться, и просидела там, казалось, целую вечность, просто впитывая глазами эту картину — как поднимается и опускается легкое одеяльце, как вздрагивают ресницы — впитывая как последнее противоядие, как святую воду перед смертным грехом. И в этот миг тишины, будто поймав ее на минутной слабости, на предательской надежде, на тумбочке завибрировал телефон, и экран вспыхнул холодным, бездушным синим светом, выхватив из мрака только одно скупое сообщение: «Через 30 минут буду». И подпись, от которой кровь стыла в жилах: «Муженёк».
В такой час? Ледяная игла, тонкая и острая, пронзила все внутренности, намертво пригвоздив ее к месту. «В такой час… Значит, конец. Значит, пришел за долгом. Боже, что теперь? Что он придумал? Помоги… нет, не мне, ему помоги, ему и сыну…» — бессвязные обрывки мыслей метались в черепной коробке, как пойманные в капкан птицы, разбиваясь о стены отчаяния.
Стук в дверь, когда он наконец раздался, был не звуком, а физическим ударом под дых — глухим, тяжелым, отдающимся тягостным эхом где-то глубоко под ребрами, в самой сердцевине страха. Рука, протянутая к замку, дрожала так мелко и часто, что металл ключа лязгал о личинку, высекая искры паники. Она впустила в дом не человека, а саму неизбежность, одетую в безупречное пальто цвета мокрого асфальта. Александр Маре вошел неспешно, с отточенной театральностью, не стряхивая с плеч вечернюю сырость, и его присутствие — тяжелое, как свинец — мгновенно заполнило собой гостиную, вытеснив из нее не только воздух, но и последние проблески надежды. Они опустились друг против друга на широкие кожаные диваны, будто главные действующие лица перед последним, решающим актом кровавой драмы. Александр откинулся, положив рядом изящную трость с набалдашником из черного оникса, и принял вид хозяина положения, хозяина этой жизни, этого жилья, этой женщины.
Тая же сжалась в комок, положив ледяные, нечувствительные ладони на колени, решив для начала просто слушать — слушать и выжидать, как загнанный зверь слушает приближение охотника, выбирая миг для отчаянного прыжка. Перечить сейчас — все равно что пытаться голыми руками остановить сходящую с гор лавину, которая уже набрала неумолимую скорость.
— Дорогая моя жёнушка, — начал он без предисловий, голос плоский, монотонный, лишенный каких-либо эмоций, как гудение высоковольтного трансформатора перед коротким замыканием. — Сейчас буду говорить я. Ты будешь слушать. И кивать. Помнишь наш невесёлый разговор три года назад? Я тогда сказал тебе предельно четко: всему в этом мире есть цена. За все нужно платить. И за ту… скажем так, комплексную услугу, которую я тебе оказал, взяв тебя, твоего незаконнорожденного сына и весь твой позор под свое крепкое, надежное крыло, рано или поздно придется расплатиться сполна. Ты же не думала, что я, Александр Маре, действую из простой человеческой доброты душевной? — Он усмехнулся, и эта усмешка не тронула его холодных глаз. — Это стоило мне связей, репутации и очень, очень больших денег. Огромных. День расплаты настал, Лили. — Имя «Лили» он произнес с особой, ядовитой, сладковатой интонацией, растягивая гласные, явно наслаждаясь тем, как все ее тело вздрогнуло, как побелели костяшки пальцев, вцепившихся в колени.
Тая сидела, не живая и не мертвая, чувствуя, как пол уходит из-под ног, а стены смыкаются, превращая комнату в изощренную ловушку. Тот самый день, страшный день, о котором она лишь смутно догадывалась в самые темные, бессонные ночи, день, который маячил на горизонте как призрак, теперь материализовался, принял форму этого немолодого, но все еще мощного человека на ее диване, опирающегося на трость — символ показной уязвимости, скрывающей стальную волю.
— Мне нужно было стереть с лица земли этого выскочку, этого наглого щенка по фамилии Орлов. На корню. Сжечь так, чтобы пепла не осталось, — продолжил Александр, рассеянно проводя ладонью по гладкой поверхности трости. — И я почти преуспел. Почти.
— Зачем? — сорвалось у Таи, голос прозвучал хрипло, разорвано, как порванная струна. — Почему именно он? Что он тебе, в конце концов, сделал? Что он мог сделать?
Взгляд Александра, холодный и острый, как скальпель, вонзился в нее, заставив внутренне сжаться. — Это, моя милая, тебя, твоего нежного женского ума, совершенно не касается. Старые, очень старые счеты, в которые тебе лучше не вникать. Двое суток, без перерыва, мои лучшие специалисты, которых я держу на золотом содержании, с разных концов этой прекрасной страны вели массированную, многоуровневую хакерскую атаку на его филиалы, на его периферию. А прошлой ночью… прошлой ночью мы обрушили всю мощь на главный офис. На самое сердце его кричаще-наглой империи. — Он сделал театральную паузу, давая ей прочувствовать весь вес своих слов. — И знаешь что самое обидное? Не получилось. Эти ублюдки, эта шайка гопников, возомнивших себя техногениями… они отразили всё. Каждую атаку. Забаррикадировались в своем цифровом замке так, что теперь к ним не подступиться ни с какой стороны. Надежно, черт возьми. Как в танке.
Внутри Таи что-то дрогнуло, пробился слабый, несмелый, но ослепительный луч света в кромешной тьме. Марк, Егор, Дима… Они выстояли. Они не дали себя сломать. Значит, не все еще потеряно? Значит, то зло, тот яд, что она невольно, по глупости и отчаянию, принесла в их жизнь, не достиг своей чудовищной цели? Миг ликования был ослепительным, пьянящим и до боли коротким. Как разрывная пуля — ослепительная вспышка, оглушительный грохот, а потом только дым, боль и развороченная плоть реальности.
— И теперь, Лили, дорогая моя неудачница, мы с тобой, как верные партнеры, переходим к плану «Б», — голос Александра, ледяной и неумолимый, вернул ее в промерзшую до костей действительность. — К единственному оставшемуся варианту.
— Кто… «мы»? — прошептала она, уже прекрасно зная ответ, но отчаянно пытаясь оттянуть неизбежное.
— Мы? — Он наклонился вперед, опираясь на трость, и его дыхание, пахнущее дорогим кофе, дорогим коньяком и легким, едва уловимым ментолом, достигло ее лица. — Мы — это я. Александр Маре. И ты. Лили Маре. Моя законная супруга. Ты сделаешь так, как я скажу. Без вопросов, без колебаний, без этих дурацких попыток сохранить лицо. Или… — он сделал еще паузу, смакуя следующий момент, — или я убью Тимофея и твоего милого, не в меру любопытного Орлова. Я — солдат. Я убивал, а убить во благо своей выгоды, для меня это как за хлебом сходить. Рискнешь проверить? А?! У меня не вышло взломать его цифровую крепость, его железобетонные сервера. Что ж. Значит, будем ломать по-старинке, через самую древнюю и надежную слабость мужчины — через плоть. Ты должна его соблазнить. Начать сегодня же. Сейчас. У тебя есть ровно сутки. Он на тебя повелся когда-то, глупец, поведётся и сейчас. Покрутишь перед ним своей натренированной, изящной попкой, сделаешь глаза, как у обиженной кошечки, он захочет тебя трахнуть, в этом я не сомневаюсь ни на йоту. Он дышит мне в затылок, и у меня, в отличие от него, кончилось и время, и терпение. План примитивный, грубый, даже вульгарный. Но других вариантов у меня для тебя нет. Ты — последний патрон в обойме.
Он ловким движением, не глядя, достал из внутреннего кармана пиджака маленькую прозрачную капсулу, наполненную бесцветной, как слеза, жидкостью, и небрежно, с пренебрежительной нежностью, швырнул ее на диван рядом с ней. Капсула мягко отскочила на бархатную обивку и замерла, сверкая, как капля яда.
— Тебе нужно будет кинуть это в его бокал. В любой момент вечера, но лучше — когда он будет уже достаточно пьян от твоего внимания. Не трясись, как осиновый лист, это не цианистый калий. Это… деликатный катализатор. Слегка затуманит рассудок, сделает его податливее, доверчивее. Уберёт последние барьеры. Чтобы ты могла без лишних проблем подсунуть ему на подпись кое-какие бумаги. — Почти одновременно с этими словами он швырнул на диван и плотную папку из темной кожи. Тая, с трудом заставляя слушаться онемевшие пальцы, раскрыла ее. Строки плыли и двоились перед глазами, но общий смысл врезался в сознание с четкостью татуировки: дарственная, безвозмездная передача прав, отказ от активов в пользу третьих лиц, фиктивное залоговое обязательство… Одной подписью, одной росчерком ручки Марк Орлов отдавал бы Александру Маре ВСЁ. Всё, что у него было. Карьеру, дело всей своей жизни, империю, построенную на крови и поте, свободу, достоинство, будущее. Всего за один миг слабости.
В голове забил набат, гулкий, неумолимый, раскалывающий черепную коробку изнутри: «Нет. Нет. Я не могу этого сделать. Я не предам. Не так. Не до конца. Я не его бывшая жена, я… я кто?» Мысль споткнулась, упала в бездну саморазрушения. А кто она, если не предательница? Та, что три года жила и дышала ложью, носила маску, спала под крышей врага? Тогда она уже предала. Да. Именно. И теперь этот изощренный монстр поставил ее перед самым бесчеловечным выбором: предать Марка окончательно, добить его, или поставить на кон жизнь собственного сына. Как вырваться из этой идеальной, смыкающейся со всех сторон ловушки? Как спасти их всех — его, яростного и ненавистного, себя, сломанную и запуганную, Тимофея, невинного и такого хрупкого? Отчаяние метало ее из стороны в сторону, как щепку в центре чудовищного шторма, не давая опоры, не давая точки отсчета. «Сегодня. Сегодня все и решится. Я должна что-то придумать. Должна найти слабину в этой броне. Должна…»
— Сегодня, дорогая моя грешница, — голос Александра звучал уже как похоронный звон, отмеряющий последние секунды перед казнью, — ты наконец-то сделаешь свой взрослый, осознанный выбор. Между Орловым, который, как ты сама мне с таким пафосом рассказывала, уничтожил, растоптал и выбросил тебя, как использованную тряпку, и твоим сыном, который, несмотря на свое позорное происхождение, все-таки заслуживает какой-никакой жизни. Нормальной, обеспеченной, безопасной жизни. Ты же понимаешь? — Он привстал, опираясь на трость, и его тень накрыла ее с головой. — А ты… если справишься, если не подведешь меня в последний момент, то получишь то, о чем мечтала. Исчезнешь. С мальчиком. Куда захочешь. Навсегда. Я сотру все следы. Всё теперь, целиком и полностью, в твоих таких хрупких и таких грязных ручках. Он или сын. Подумай об этом, собираясь на этот жалкий праздник нищих. До самого вечера с тобой останется пара моих глаз и ушей. Для твоей же безопасности, конечно. Завтра ровно в полдень я жду тебя у себя в доме. Жду только хороших, радостных новостей.
Он развернулся и, отстукивая тростью четкий, мерный ритм по паркету, ушел так же внезапно, как и появился, оставив после себя не просто пустоту, а выжженное, отравленное пространство, наполненное до краев леденящим страхом и тяжелым запахом его одеколона. Тая осталась сидеть одна, прислушиваясь к бешеному, неистовому стуку собственного сердца, который, казалось, вот-вот разорвет грудную клетку. Потом, движимая каким-то древним, рефлекторным инстинктом выживания, встала и, как лунатик, пошла на кухню. Мысли, холодные, острые, как осколки стекла, начали медленно, преодолевая панику, выстраиваться в хрупкую, но единственно возможную цепочку логики. Звено за звеном. План бегства. План спасения. Он должен был быть. Другого выхода не существовало.
— Лисичка, — голос ее прозвучал неожиданно твердо, даже жестко, заставив Алису, возившуюся у плиты, вздрогнуть и обернуться с лицом, полным тревоги. — Брось все. Слушай меня внимательно. Сегодня же, пока я буду готовиться, собери самые необходимые вещи. Себе в рюкзак. И Тимофею. Самый минимум. Только документы, паспорта, самые дорогие сердцу безделушки, смена одежды. Ручная кладь, которую можно схватить и бежать. Ты поняла? Ты готова? Ты поможешь мне в этом?
— Тая? Господи Иисусе… Что такое? Что ты такое говоришь? «Без тебя»? Как это может быть без тебя? Кто поможет? Кто защитит? — В широко раскрытых глазах Алисы читался неподдельный, животный ужас. — Я… я конечно, я сделаю всё, что скажешь. Я буду защищать, я буду драться, как зверь, вы же моя семья, моя единственная семья… но что происходит? Скажи мне!
— Завтра, Лисичка. Всё прояснится завтра. Я обещаю тебе, — Тая попыталась вложить в эти слова хоть каплю той уверенности, которой не чувствовала ни в одной клеточке своего тела. — С вами всё будет хорошо. А сейчас… сейчас мне нужно готовиться к вечеру. К последнему акту.
Она стояла перед распахнутой гардеробной, как перед краем пропасти, за которым — только свободное падение. Пальцы, будто помнящие свое предназначение лучше сознания, сами нашли то, что было нужно. Платье. Висело отдельно, как священная, но проклятая реликвия. Алое. Цвет свежей, неостановимо сочащейся раны, цвет предупреждения, цвет смертельного греха. Жесткий корсет, сковывающий тело в тесную, неудобную, но ослепительную броню из красного бархата и сотен мелких, холодно мерцающих стразов, каждый из которых казался насмешливым глазом. Пышная, воздушная юбка из слоев красного тюля и тяжелого шелка, ниспадающая до самого пола и разрезанная сбоку так высоко и дерзко, что обнажала при каждом шаге безупречную, длинную линию бедра, грациозный изгиб икры. Туфли на шпильке, тонкой, изящной и смертоносной, как жало скорпиона.
Она наносила макияж не как украшение, а как боевую раскраску, с хирургической, безжалостной точностью: густой, матовый тональный крем, скрывающий бледность и следы бессонницы, смоляные тени, растушеванные в дымку, подводка, делающая взгляд бездонным, таинственным и холодным, и, наконец, помада — того же оттенка, что и платье, вызывающе яркая, дерзкая, ядовитая. Потом — линзы, превращающие ее родные, синие глаза в чужие, карие, жгучие, но лишенные души, и укладка, где каждый локон лежал с безупречной, почти архитектурной точностью. Она ненавидела каждую деталь этого образа, эту маску Лили, эту тюремную униформу, этот костюм палача, который ей предстояло надеть. Капсулу, холодную и скользкую, она спрятала в складку корсета, у самого сердца, от прикосновения которого тошнило. «Если будет хоть малейшая возможность не использовать этот яд… если я смогу обмануть их, и выкинуть куда-то… а если нет? Если следят в каждую секунду? Если провал означает конец для Тимы? Тогда… тогда придется играть в самую страшную игру. Импровизировать на краю пропасти».
В отражении в зеркале смотрела не Тая, не живая женщина с израненной душой, а безупречная, ослепительная, дорогая кукла. Искусственное создание, в которое невозможно было не влюбиться с первого взгляда и которое невозможно было не возненавидеть при втором. «Господи, в какую бездну я свернула? Дай мне сил не сломаться в этот вечер. Дай мне мудрости, которой у меня никогда не было. И дай… дай хоть шанс на искупление. Помоги».
Марк
День для Марка тянулся мучительно долго, каждая минута отдавалась тупой, ноющей болью ожидания где-то в солнечном сплетении, сжимая внутренности в тугой, тревожный узел. Вечером, стоя перед зеркалом в просторной, минималистичной спальне, он облачился не в одежду, а в доспехи — идеально сидящий, сшитый на заказ чёрный костюм из тончайшей шерсти, подчеркивавший мощную ширину плеч, узкую талию и спортивную, подтянутую фигуру человека, не знающего пощады ни к себе, ни к другим. Глядя на свое отражение, он видел не успешного, влиятельного бизнесмена, приглашенного на благотворительный вечер, а солдата, вернувшегося с войны и вновь вынужденного готовиться к битве, на этот раз — на извращенно-гламурном, чужом ему поле, где оружием были взгляды, улыбки и ядовитые комплименты.
Дверь в номер распахнулась без стука, и в просторное пространство, ввалились Егор с Димоном, с ходу, как таран, сокрушая своим напором любые попытки сохранить серьезный, сосредоточенный настрой.
— Ёб твою мать, Марк! — заорал Егор, присвистнув на весь номер. — Да ты сегодня просто пиздецкий, аццкий красавчик-мутант! В этом костюмчике-то, блядь, с иголочки! Смотри-ка на него, Димон! Прям картинка! Все тёлки на этой пьянке-благотвориловке штаны поснимают, лифчики порвут и потекут к тебе рекой кипящего гормонального дерьма!
— Ага, ага, — поддержал Димон, саркастически цокая языком и обходя Марка кругами, как покупатель дорогого скакуна. — Прям живая обложка для «Forbes: Секс-символы российского IT». Только портфель деловой, пидорский, забыл, для полного образа непрошибаемого уебана. И часы, часы какие-нибудь, на полмиллиона баксов.
— Очень блядь смешно, клоуны ебаные, — проворчал Марк, отряхивая несуществующую пылинку с лацкана, но уголок его жестко сжатого рта неодолимо дрогнул, выдав слабину. — Кончайте ржать, как кони на сене, дело есть, серьезнее ваших ебаных шуток. Малые собрались? Все на местах?
— Все на низком старте, ждут только кивка, — Егор выдохнул, становясь серьезным, его лицо тут же потеряло маску клоуна и обрело жесткие, решительные черты солдата. — Все в черном, как договаривались. Растворятся в толпе, как сахар в горячем чае. Тени, а не люди.
— Отлично. Пусть плавают по залу, глаза и уши на макушке. Каждый жест, каждый шепот, каждый взгляд в сторону нашего стола. А вы двое — в самой густой тени. Внимание — на семейку Маре. Особенно на него. Любое движение, любой знак, любой сигнал его охране. Я хочу знать, дышит он или нет, не говоря уже о чем-то большем.
— Марк, насчет Лили… — Димон замялся, переглянувшись с Егором быстрым, тревожным взглядом. — Кой-какая инфа всплыла.
Марк почувствовал, как по спине, под дорогой тканью рубашки, пробежала холодная, скользкая мурашка предчувствия. — Ну? Выкладывай, не тяни резину, блядь! Что там еще?
— Короче, сухая, но едкая выжимка по фактам: Лили с Маре под одной крышей не живут. Вот уже все три года, с самого начала этого цирка. Под одной крышей появляются только на светских тусовках, для фотографий, и в его офисе, для видимости законного брака. Дальше — расходятся по своим норам. У нее своя квартира в центре, шикарная, но… пустая. Адрес есть. А где сам Маре обитает — хер его знает, конспирация на уровне паранойи. Бункер, наверное, или подземный дворец. Ищут, но пока тихо, как в могиле. За стенами ее квартиры — полный информационный вакуум. Одна домработница, старуха, запуганная до усрачки, молчит как партизан на допросе. Сама Лили в городе — призрак, мираж. Маршрут «работа-дом-работа». Никаких связей, подруг, любовников, посиделок в кафе. Полная, тотальная социальная изоляция. Как в золотой, но абсолютно стерильной клетке.
В голове у Марка что-то щелкнуло, сдвинулось с места, и кусочки разрозненной, бессмысленной картины вдруг сложились в другую, чудовищно логичную, пугающую своей ясностью мозаику. — Я же блядь говорил вам! — вырвалось у него с каким-то злым, горьким, почти истерическим торжеством. — Говорил, что у нормального, адекватного мужика на такую стерву, на такую вылизанную куклу не встанет никогда! Даже у этого старого, изворотливого пидораса! Значит, никто ее не трахал все эти годы. Вообще. Ни одна живая душа. — Он жестко, беззвучно рассмеялся, но в этом смехе не было ни капли веселья, только желчь и лед. — Не удивлюсь, если она вообще до сих пор девственница, как стеклышко. А если и нет… то давно уже все там поросло быльем, паутиной и пылью забвения. Золотая рыбка в аквариуме. Ладно, хватит болтовни. Погнали. Пора глянуть этой сладкой семейной идиллии прямо в её фальшивые, накрашенные глаза.
Они двинулись кортежем, как похоронная процессия, несущая в себе заряд немой, но страшной агрессии. Впереди — Марк, его фигура излучала спокойную, хищную уверенность. За ним, плотным строем, шли его малые, его преданная гвардия: Леха, Макс, Тёма и Кирилл. Их окружал плотный, непроницаемый периметр из десяти человек личной охраны — люди с каменными лицами, короткими стрижками и скрытыми под черными пиджаками взглядами, готовые в любую секунду превратиться в смертоносный механизм. Егор и Димон отстали, растворившись среди гостей, их задача была стать тенями, невидимыми глазами и ушами, фиксирующими каждое движение цели. Шествие было безмолвным, грозным и неотвратимым, как движение лавины, которая вот-вот накроет беззаботную долину.
---
Тем временем в сияющем хрустальными люстрами, залитом золотым светом банкетном зале фешенебельного отеля, благотворительный аукцион уже набрал свои чинные, размеренные обороты. Расписной потолок, колонны, обвитые стилизованными гирляндами, длинные столы, ломящиеся от изысканных яств и дорогого хрусталя. Ведущий с бархатным, поставленным голосом распевно объявлял имена высокопоставленных гостей, и каждый входивший отвешивал легкие, дежурные поклоны в сторону избранного общества.
Шелковистый, приглушенный гул светских бесед, притворный смех, звон бокалов, смешивающийся с нежной музыкой струнного квартета, мерцание драгоценностей на шеях и запястьях светских львиц — все это создавало картину идеального, отлаженного мира, где не было места грязи, крови и настоящим страстям. Тая сидела рядом с Александром за одним из центральных столиков, ее алое платье было словно кровавым, кричащим пятном на фоне приглушенных пастельных, бежевых и золотых тонов зала, вызовом, брошенным в лицо этой благопристойности. Она чувствовала на себе десятки взглядов — мужских, восхищенных и похотливых, женских, завистливых и оценивающих. Каждый из них словно обжигал кожу сквозь ткань платья, напоминая, что она — экспонат, вещь, выведенная в свет для демонстрации. Она ловила себя на том, что ее глаза, против ее воли, скользят по толпе, выискивая в ней одно-единственное, знакомое до боли лицо, и тут же, с внутренней яростью, гнала эту мысль, эту слабость прочь, закусывая изнутри губу до крови.
И вот в этот выверенный, отлаженный, как швейцарские часы, мир светской благотворительности, в этот аквариум с дорогими, но безжизненными рыбками, ворвалась иная, дикая, первобытная энергия. Двери в дальнем конце зала, огромные, дубовые, инкрустированные бронзой, не открылись — их с глухим, властным, не терпящим возражений стуком распахнули изнутри, словно выбили совместным ударом плеч, и в образовавшемся проеме, озаренном ослепительным светом люстр, возник ОН. Марк Орлов. Он не вошел — он явился, заполнил собой пространство, стал его центром и его угрозой одновременно.
На мгновение, показавшееся вечностью, в зале воцарилась абсолютная, гробовая тишина. Даже оркестр, исполнявший легкий вальс, смолк на полуслове, смычок скрипача завис в воздухе, сбитый с такта этой внезапной, грубой силой. Потом, как цунами, прокатился приглушенный, полный священного трепета и первобытного страха шепот, шипящий и многоголосый: «Орлов… Это Орлов… Он здесь… Господи, смотрите…». Ведущий на небольшом возвышении замер, потеряв на секунду дар речи, его профессиональная улыбка сползла с лица, но через мгновение, заглушая нарастающий гул, загремел его усиленный динамиками, искусственно-восторженный голос, полный неподдельного подобострастия и страха: «Дамы и господа! Уважаемые гости! Прошу вас поприветствовать нашего особого, долгожданного гостя — Марка Орлова!»
Сердце Таи, которое все это время бешено колотилось где-то в горле, внезапно оборвалось и рухнуло в абсолютную бездну, отдаваясь на дне глухим, болезненным, разрывающим ударом где-то в висках. Кровь отхлынула от лица, оставив кожу под тональным кремом мертвенно-холодной. Она невольно, против всякой воли, подняла глаза и — врезалась взглядом прямо в него. Он стоял на пороге, слегка расставив ноги, руки в карманах брюк, и медленно, с хищной, неспешной уверенностью осматривал зал. Его цепкий, пронзительный, неумолимый взгляд, лишенный всякой светской вежливости, сканировал толпу, отбрасывая в сторону мелких сошек, и через секунду, будто нащупав магнитную аномалию, нашел ЕЁ. Вырвал из полумрака, из толпы нарядных манекенов. Замер. Остановился.
Мысли Таи в этот миг пронеслись вихрем, обжигающим и беспощадным: «Боже… Он… Он смотрит. Прямо на меня. Не отрываясь. Как же он… изменился. И не изменился вовсе. Стрижка короче на висках, жестче, воинственнее. Лицо… Бог ты мой, лицо стало каменным, высеченным из гранита, в уголках губ — не усмешка, а готовый оскал. В глазах… в этих знакомых до боли, ненавистных и таких незнакомых теперь глазах — не просто злость. Там буря. Там черная, кипящая ярость. И что-то еще… что-то дикое, голодное, ненасытное. Он ненавидит меня. Ненавидит так, что я чувствую это кожей, каждым нервом. И он… притягивает. Как пропасть притягивает. Как смерть. До какого ада ты меня довел, Марк Орлов? До какого немыслимого, бесчеловечного выбора! Из-за тебя я здесь. Из-за тебя мой сын — заложник. Из-за тебя мне сейчас предстоит стать монстром. И я… я все равно не могу оторвать взгляд. Проклятие. Мое вечное проклятие».
Мысли Марка, в тот же миг, ударили в ответ, жесткие, как удар клинка: «Вот ты где, сука. В своем алом, как кровь, платье. Сидишь рядом со своим хромым принцем. Смотришь такими глазами… ледяными, кукольными. Ненавижу эту маску. Ненавижу эти губы, накрашенные, как рана. Ненавижу то, как его старческая лапа лежит поверх твоей руки. Меня это бесит до потери пульса, до белого каления. Но больше всего… больше всего бесит, что я смотрю на тебя и чувствую не триумф охотника, нашедшего дичь. Чувствую… черт возьми, что? Неугасающую ярость, да. Желание стереть этот макияж, разорвать это платье, добраться до той, что прячется под ним… и задушить ее. Или… нет. Не задушить. Узнать. Докопаться. Добиться ответа. Кто ты? Кто ты на самом деле, Лили Маре? Тайна. Шифр. Раздражающая, самая опасная загадка. И сегодня вечером, клянусь всем, что мне дорого, я эту загадку взломаю. Разберу по косточкам. Узнаю каждую твою ложь. И тогда… тогда посмотрим, что от тебя останется».
— Перестань пялиться на него, как продажная девка на щедрого клиента, — шипящий, полный яда шепот Александра прозвучал у самого ее уха, его пальцы болезненно впились в ее запястье под столом. — Соберись. Веди себя прилично. Твое время еще не пришло. Но оно близко. Очень близко.
Марк, наконец, тронулся с места. Неспешно, с убийственным спокойствием человека, знающего, что зал будет ждать столько, сколько нужно, он направился к зарезервированному для него столику, но все его внимание, вся его хищная концентрация были прикованы к точке, где сидела она. К алой точке, которая пылала в его сознании ярче всех люстр, вместе взятых. Игра началась. И ставки в этой игре были выше, чем все лоты на этом жалком аукционе. Ставками были жизни, души и последние крупицы искупления.
Глава 9. ВЫХОДИ
Воздух в зале был не просто густым — он был тягучим, как патока, и ядовитым, как миазмы, поднимающиеся с болота; он был соткан из вздохов восхищения, шёпота зависти, лёгкого звона хрусталя, ударяющегося о хрусталь, и тяжёлого, сладковатого аромата тропических цветов, перемешанного с терпкими нотами выдержанного коньяка и сигарного дыма. Этот воздух обволакивал, давил на виски, заставлял сердце биться неровно, будто предчувствуя грозу. И в самом эпицентре этого искусственного рая, за столом, который напоминал не место для трапезы, а жертвенный алтарь, восседал он — Марк Орлов. Его поза была воплощением презрительной расслабленности, высшей степени власти, которой уже не нужно суетиться: откинувшись на спинку стула, он одной рукой медленно, с гипнотической монотонностью, выстукивал на полированной поверхности стола невидимый ритм, а в другой сжимал хрустальную стопку, где золотистая жидкость казалась не напитком, а расплавленным янтарём, единственной субстанцией в этом зале, достаточно едкой, чтобы хоть как-то отразить ледяную, абсолютную пустоту его глаз. Эти глаза, серые и бездонные, как предгрозовое небо над промёрзшим полем, медленно, с методичной жестокостью хирурга, вскрывающего тело без наркоза, резали пространство, выискивая свою цель. И цель эта была — она. Лили Маре. Каждый её волосок в безупречной укладке, каждый блеск на её платье, каждый миллиметр обнажённой над корсетом кожи он мысленно ощупывал, изучал, пытаясь найти изъян, слабину, ключ. «Кто ты, тварь? – вихрилось в его голове, и мысль эта была острой, как осколок стекла. – Откуда ты вылезла в этот мир, где правят такие, как я? На какой помойке выросла, чтобы научиться так искусно носить эту маску ледяной королевы? И почему, блядь, почему меня так дико, так иррационально тянет тебя разгладить? Сорвать с тебя всё это кружево и бархат, стереть эту штукатурку с твоего лица и посмотреть, что скрывается под ней? На что способна твоя душа, если она у тебя вообще есть?.. Ты напоминаешь ЕЁ. Этот призрак, эту тень, эту вечно ноющую рану в самой глубине моего существа. Но это — обман. Грязный, подлый обман чувств. Ты — не она. У неё были изгибы живой, тёплой реки, а у тебя — только холодные, острые грани сосульки. У неё лицо дышало, смеялось, плакало, а твоё — замороженная маска воскового муляжа. Она двигалась с грацией пламени, а ты скользишь, как змея по гладкому льду — бесшумно, опасно, но безжизненно».
В глубокой тени, отбрасываемой массивными, как надгробия, мраморными колоннами, за пышными, почти неестественно яркими кронами пальм и фикусов, стояли двое — Егор и Димон. Они были не частью этого праздника, они были его тёмной изнанкой, его бдительным скелетом. Их позы казались расслабленными, но это была расслабленность крупных хищников, отдыхающих в саванне, — каждый мускул был готов к мгновенному броску. Их глаза, узкие и проницательные, как щели прицела, сканировали зал, собирая информацию, анализируя угрозы. Взгляды их встретились, и в этой мгновенной, беззвучной вспышке пронесся целый диалог, понятный лишь им двоим.
— Димон? — прошипел Егор, не отводя глаз от стола, где, словно идол, сидел Марк. Звук вышел едва слышным, затерявшись в общем гуле. — Видал этих клоунов? Этот хромой пафосный уёбок с тростью и его… его ледяная статуя?
Димон сделал медленную, глубокую затяжку сигаретой, выпустил струйку дыма прямо в сердцевину пальмового листа, наблюдая, как клубы вьются среди жилок.
— Ебало этого хромого пидораса мне не знакомо, — тихо, растягивая слова, ответил он. — Но будь спокоен, мы раздобудем информацию о нём, начиная от имени первой училки до размера трусов. А вот его жена… — Димон прищурился, всматриваясь в профиль Лили с таким напряжённым вниманием, будто пытался разглядеть душу сквозь слои косметики. — Хуй её знает, Ёж. И чёрт побери, Марк, как всегда, оказался прав на тысячу процентов — от этой стервы глаз не оторвать. Не потому что красива — красивых, как говна за баней. А потому что в ней — загадка. Совершенно непонятно, что у неё внутри.
Абсолютная, звёздная пустота или же заминированное поле, готовое рвануть при первом неверном шаге.
— Чегооо? — Егор подавил короткий, хриплый смешок, больше похожий на приступ кашля. Его лицо искривилось в гримасе брезгливого недоумения. — И ты тоже, блядь, поддался? Тоже привстал на неё, как у этих пидарасов вокруг? Да посмотри на неё! Она же холоднее, чем дохлая медуза, выброшенная на полярный лёд! На неё смотреть — тошнота подкатывает, будто на море укачало!
Димон резко, с раздражением повернул голову к нему, его глаза сверкнули в полумраке.
— Ёж, блядь, ты заебешь своими сравнениями, плоскими, как твоё чувство юмора. Какой нахуй привстал? У меня, в отличие от многих здесь, мозги расположены строго в черепной коробке, а не в штанах. Марк был прав — на такую не встанет ни у одного адекватного мужика, в котором ещё теплится жизнь. Но почему-то, чёрт меня дери, дико любопытно залезть к ней под эту ледяную броню, под эту тонну штукатурки, и посмотреть, что же она такое там прячет? Какая там тайна? Какая боль? Какая ложь? И мы это выясним. Обязательно. Расколем этот гребаный орешек, будь он неладен.
А Тая — та, что вынуждена была играть роль Лили, — сидела в своём позолоченном кресле рядом с Александром, и её тело было сковано таким ледяным напряжением, что казалось, она вот-вот треснет, как переохлаждённый фарфор. Она не была ни живой, ни мёртвой — она была заложницей в клетке собственного страха и долга. Каждая секунда, отмеряемая тиканьем дорогих часов на запястьях гостей, приближала её к краю пропасти, к моменту, когда придётся сделать шаг. Она не имела права на ошибку — ни единой! Одна оплошность, один неверный взгляд — и всё рухнет. Погибнет Марк. Погибнет её сын, её малыш, этот невинный заложник в пасти зверя. Мысли её, острые и отчаянные, как кинжалы, метались в сознании, выстраивая и тут же сокрушая планы спасения. И сквозь этот хаос, сквозь ледяной ужас настоящего, прорывались воспоминания — яркие, жгучие, сладкие и губительные, как наркотик. Она вспомнила вечер. Не этот, пышный и враждебный, а тот, три года назад. Его руки. Руки Марка. Сначала — случайное, мимолётное касание, от которого по спине побежали мурашки. Потом — уже намеренное, настойчивое, когда его пальцы скользнули по её запястью, по нежной внутренней стороне бедра, и её тело отозвалось такой глубокой, животной дрожью, что в глазах потемнело. Их первый поцелуй… Это был не поцелуй. Это было взятие. Захват. Акт агрессии и абсолютной, безоговорочной капитуляции. Его губы, обжигающие и требовательные, на её шее, на трепещущих ключицах, на сосках, которые затвердевали и наливались болезненным, сладким желанием под его прикосновениями. Она горела тогда. Горела изнутри, как торфяник, — долго, глухо, неистово. И сейчас, глядя на него, на знакомую, тяжёлую кисть его руки, сжимающую бокал, её тело, её предательская плоть взбунтовалась. Между ног свело так резко, так влажно и невыносимо, что она едва сдержала низкий, глухой стон. В кружевных трусиках, тугих от корсета, стало тепло, мокро, огненно. Она ёрзала на стуле, пытаясь унять этот зуд, эту пульсацию, это дикое, животное воспоминание, которое жило в каждой клетке. «Чёрт! — пронеслось в её голове, отчаянно и яростно. — Проклятый Орлов! Что ты со мной делаешь даже на расстоянии? Что ты делаешь с той, настоящей мной, которая похоронена под этим маскарадом?»
Украдкой, из-под густых, накладных ресниц, она бросила на него взгляд. И снова столкнулась с его глазами. Его серые, холодные, безжалостные глаза, лишённые малейшего проблеска тепла, прожигали её насквозь, словно рентгеновские лучи, пытаясь разглядеть скелет, разглядеть ту, что скрывалась под личиной Лили. Она отвела взгляд, чувствуя, как по спине, под тканью платья, пробегает холодная испарина, смешиваясь с адским огнём, пылавшим под кожей.
Тем временем аукцион, эта изощрённая, мучительная пытка тщеславием, приближался к своей кульминации. Марк просто сидел и смотрел. Он впитывал атмосферу, слышал, как вокруг него шепчутся, как его имя произносят то с придыханием, то со страхом, как на него бросают быстрые, украдкой взгляды, полные недоумения и лести. «Зачем он здесь? Что ему нужно? Он же уже всё купил, всё поглотил, неужели ему мало? Неужели его алчность бездонна?» Эти шёпоты лишь забавляли его, как забавляет вид муравейника, потревоженного палкой, — мелкие, суетливые существа, не понимающие замыслов гиганта. Он ждал. Со спокойной, хищной, почти ленивой уверенностью тигра, притаившегося у водопоя, он ждал того самого, единственного момента, когда сможет не просто перебить ставку, а унизить Александра Маре. Унизить полностью, окончательно, демонстративно. Растоптать его гордость, его амбиции, его иллюзию власти. Показать ему, его жене, всему этому жеманному, разодетому залу, кто здесь настоящий хозяин, чьё слово — закон, чья воля — неоспорима. Прямо при ней. При ЕГО городе. При всех этих ничтожествах в смокингах и платьях, чьё мнение ничего не стоило.
И вот ведущий, маленький, вертлявый человечек с маслянистым, подхалимским голосом, взошёл на кафедру, чтобы объявить последний лот. Голос его дрожал не от волнения, а от подобострастного благоговения перед теми суммами, что вот-вот начнут звучать в эфире. «И наконец, дамы и господа, жемчужина нашей сегодняшней коллекции! Не просто лот, а путешествие во времени! Подлинный французский кулон последней трети восемнадцатого века! Это не украшение — это история, воплощённая в камне и металле! Великолепный цейлонский сапфир цвета самой глубокой ночи, цвета тайны, в форме совершенной, чистой капли, обрамлённый в белое золото высшей, девятой сотой пробы и усыпанный бриллиантами редчайшей огранки «роза», общим весом в пятнадцать с половиной карат! И цепочка — обратите внимание! — тончайшее, воздушное кружево ручной работы в стиле Рококо, творение великого, гениального мастера Жана-Батиста-Гюстава Буше, чьими творениями восхищались самые блистательные фаворитки Его Величества Людовика Пятнадцатого!»
Изображение кулона, увеличенное на гигантском, во всю стену экране, заставило Марка внутренне содрогнуться. Ледяные, невидимые клещи сжали его сердце, перехватив дыхание. «Тая…», — беззвучно, одними губами, прошептал он, и никто в этом зале, даже самые внимательные, не уловили этого мгновенного спазма, этой вспышки совершенно незащищённой, человеческой боли на его каменном лице. Сапфир, холодный и бесконечно глубокий, сиял на экране с тем же бездонным, живым блеском, что сияли глаза Таи, когда она смеялась ему в лицо, когда злилась, хмуря брови, когда смотрела на него в полумраке спальни, полная доверия и страсти. По его спине, под идеально сидящим дорогим сукном смокинга, пробежала волна леденящих, противных мурашек, а следом за ней хлынул прилив дикого, болезненного жара, странной, изматывающей дрожи, от которой свело челюсти. И в этот миг он увидел, как Александр, до этого момента сидевший в полудрёме, с видом пресыщенного ценителя, вдруг резко выпрямился, его пальцы судорожно, до побеления костяшек, сжали рукоять трости. В глазах хромого ублюдка мелькнул жадный, предвкушающий, почти животный блеск — блеск акулы, учуявшей кровь. Марк медленно, с невозмутимой грацией большого зверя, готовящегося к прыжку, растянулся в хищной улыбке, которая не обещала ничего хорошего. Эта улыбка, холодная и безжизненная, не ускользнула ни от кого. Ни от малых, чьи каменные лица остались непроницаемыми, но в их глазах, на долю секунды, промелькнуло понимание — игра началась. Ни от Егора с Димоном, переглянувшимися в тени с одновременным, едва заметным кивком. Ни, конечно же, от семьи Маре. Для Александра эта улыбка стала красной тряпкой, последней каплей, рычагом, сорвавшим в его душе все предохранители, все остатки рассудка.
— Начальная ставка — сто тысяч долларов! — прокричал ведущий, и его голос прозвучал в натянутой, как струна, тишине подобно выстрелу стартового пистолета.
— Сто пятьдесят! — немедленно, громко, с вызовом, бросил в пространство Александр. Он даже не стал пользоваться табличкой, его голос, полный самоуверенного презрения, прозвучал на весь зал. И он бросил взгляд на Марка — взгляд, полный немого, торжествующего глумления: «Ну что, выскочка? Осмелишься?»
Ведущий затараторил, ускоряя темп: «Сто пятьдесят тысяч долларов от господина Маре! Пятьдесят! Восемьдесят! Есть сто пятьдесят тысяч — раз! Сто пятьдесят тысяч — два!»
Марк не двигался. Он наслаждался этим спектаклем, как гурман изысканным блюдом. Он наблюдал, как на шее Александра надуваются и пульсируют жилы, как его жена, эта ледяная Лили, сидит, затаив дыхание, будто статуя. Он ждал. Смаковал ожидание. Ждал, когда этот напыщенный павлин распустит свой жалкий хвост по-настоящему, вложив в ставку всю свою гордыню и все свои возможности.
— Двести тысяч, — спокойно, ровно, без малейшей эмоциональной окраски произнёс Орлов. Его голос, низкий, бархатный и невероятно властный, накрыл собой всё — и шёпот зала, и музыку, и стук собственных сердец у присутствующих, — как тяжёлая, удушающая волна.
Тая замерла. Её пальцы вцепились в резной край стола с такой силой, что фаланги побелели, а под ногтями выступила краснота. Шёпот вокруг стал громче, гуще, недоумение смешалось с восторгом и жадным любопытством. Зал начинал понимать — это не просто аукцион, это дуэль.
— Двести пятьдесят! — выпалил Александр, и в его голосе уже прорывалась хрипотца, первое звоночек нетерпения и задетого самолюбия.
Марк молчал. Он считал про себя, представляя, как в голове у этого ничтожества, этого хромого пигмея, мелькают цифры, как он лихорадочно прикидывает свои счета, свою кредитную линию, стоимость своих активов. «На какой же цифре у Маре закончатся деньги? — думал он, и эта мысль была слаще самого выдержанного коньяка, острее самого тонкого лезвия. — На какой потолок способен этот жалкий червь? Как далеко он полезет, защищая свою мнимую честь?»
— Четыреста тысяч, — произнёс Марк, и в его голосе появилась лёгкая, почти шутливая, но оттого ещё более издевательская поволока. Он откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди, демонстрируя полное, абсолютное расслабление. Это был жест короля, наблюдающего за битвой гладиаторов.
В зале ахнули. Воздух содрогнулся от общего выдоха. Александр побледнел, его лицо приобрело землистый, нездоровый оттенок. Пальцы забегали по рукояти трости, сжимая и разжимая её, выдавая внутреннюю панику.
— Четыреста пятьдесят! — выкрикнул он уже почти грубо, срываясь, теряя изысканные манеры. Это был уже не светский лев, а загнанный зверь.
— Семьсот, — лениво, будто сквозь зубы, бросил Марк, словно называл цену за чашку утреннего эспрессо, а не за драгоценность в несколько миллионов.
— Семьсот пятьдесят! — просипел Александр, и в его голосе была уже откровенная, не скрываемая, животная злоба. Он обернулся к жене, к Тае, и в его взгляде было что-то безумное, искажённое, торжествующее и одновременно умоляющее. Он думал, что победил. Что загнал хищника в угол, что заставил его отступить. Эта иллюзия была написана у него на лице.
Марк замолчал. Наступила тишина. Но это была не просто тишина — это была могильная, давящая, вязкая пустота, в которой слышалось только свистящее, неровное дыхание Александра и собственное, гулко бьющееся сердце где-то глубоко внутри. Даже ведущий замер, открыв рот, потеряв дар речи, не решаясь нарушить этот сюрреалистический, напряжённый до предела момент. Александр в этой гробовой, невыносимой тишине почувствовал вкус победы. Кислый, пьянящий, головокружительный вкус. «Орлов сдался! — ликовал он про себя, и его губы растянулись в гримасе, похожей на улыбку, но больше напоминающей оскал. — Жадный щенок! Выскочка! Ублюдок! У меня больше прав, я хозяин этого города! Я — Маре! А ты — грязь под моими каблуками!»
Тая и Марк в этот миг смотрели друг на друга через весь зал, через толпу, через музыку и напряжение. Она видела его неподвижное, словно высеченное из гранита лицо, его пустые, холодные глаза, в которых не было ни страсти, ни азарта, только ледяное, безразличное вычисление. Он видел её маску, этот безупречный, бесстрастный фасад Лили, но за ним, в глубине её глаз, или ему это только чудилось, мелькнула тень… чего? Не страха. Нет. Что-то другое. Что-то до боли знакомое — вспышка боли, отчаяния, безысходности. То, что он когда-то видел в других глазах. Ведущий, сглотнув ком в горле, начал отсчёт, растягивая слова, давая — как ему казалось — Марку последний шанс одуматься:
— Семьсот пятьдесят тысяч долларов от господина Маре… Раз! Семьсот пятьдесят тысяч долларов… Два! Семьсот пятьдесят тысяч долларов…
— Пять миллионов, — ровным, монотонным, абсолютно лишённым каких бы то ни было эмоций, как диктор, зачитывающий сводку погоды, голосом произнёс Марк Орлов.
Зал взорвался. Гул изумления, восхищения, шока, чистой, неподдельной зависти прокатился волной, сметая всё на своём пути. Кто-то захлопал, не в силах сдержать восторг, кто-то вскрикнул, кто-то просто сидел, открыв рот, не в силах поверить в произошедшее. Ведущий, покраснев от экстаза и предвкушения своего процента, закричал в микрофон, перекрывая шум:
— Пять миллионов долларов! Пять миллионов от господина Орлова! Раз! Пять миллионов — два! Пять миллионов — три! Продано! Кулон с уникальным сапфиром продан господину Марку Орлову за пять миллионов долларов! Дамы и господа, прошу, поаплодируем этому решению и этой невероятной щедрости!
Александр Маре сидел, как громом поражённый. Его лицо, мгновение назад багровое от напряжения, стало землисто-серым, цвета мокрого пепла. Глаза, широко раскрытые, буквально вылезли из орбит, в них читался не просто шок, а надлом, крушение всего мира. Он что-то шипел себе под нос, слюнявя идеально подстриженные усы: «Как же я тебя ненавижу… Мерзкий, наглый выскочка… Паразит… Я тебя уничтожу… Сожру с потрохами, с костями перемолю…» Тая, слушая этот безумный, ядовитый шёпот, холодела от ужаса. Не за себя — за Марка. Она знала, на что способен её «муж», какое гнилое, мстительное существо скрывается под маской светского льва. Она знала его методы.
— Скоро, дорогая моя, твой выход, — вдруг тихо, но с чёткостью удара кинжала, прошипел он, наклонившись к ней так близко, что она почувствовала запах дорогого коньяка и чего-то кислого, желчного, исходящего от него самого. — Капсула! Не вздумай провалить. Я слежу за каждым твоим шагом, за каждым взглядом. Помни о последствиях. Завтра в полдень жду тебя у себя. С бумагами. С подписью. Или… — Он не договорил, но продолжение висело в воздухе, более страшное, чем любые слова.
Она не дала ему договорить, лишь едва заметно, почти механически кивнула, чувствуя, как пол уходит из-под ног, а мир превращается в размытое, нереальное пятно. В это же время она краем глаза заметила, как Марк что-то коротко, односложно сказал Максу. Тот лишь кивнул, почти не двигая головой, встал и бесшумно, как тень, растворился в толпе, направляясь туда, куда только что удалился ведущий с драгоценным лотом. Тая смотрела на этих молодых парней с каменными, ничего не выражающими лицами. Им было лет по двадцать, не больше. «Если они с Марком, значит, он им доверяет безгранично, — пронеслось в её голове. — Но где же Егор и Дима? Они должны быть здесь. Они никогда, ни при каких обстоятельствах не бросят Марка одного в такой змеиной яме. Они — его тень, его совесть, его броня и его меч». Она попыталась незаметно, под предлогом поправить выбившуюся прядь волос, окинуть зал беглым, осторожным взглядом, но знакомых, родных лиц не нашла. Только эти каменные, непроницаемые изваяния в тени колонн и у барной стойки.
Аукцион официально завершился. Заиграла томная, чувственная, медленная музыка, приглашающая к танцу. Пары, будто опомнившись после шока, начали медленно сливаться в едином движении, образуя на паркете живой, колышущийся, разноцветный ковёр из шёлка, атласа и дорогих тканей. Марк стоял в стороне, у высокой барной стойки из полированного чёрного дерева, слегка опираясь на неё локтем. Рядом, полукругом, застыли малые, образуя живую, непроницаемую стену. Он знал. Знал это нутром, знал, как старый волк чует кровь на ветру. Знал, что Маре сам подойдёт. Что он приползёт, побитый, униженный, истекающий ядом, но вынужденный сохранять лицо, делать вид, что всё в порядке, что это просто бизнес. И мысль об этом, о предстоящем коротком, унизительном для Александра разговоре, заставляла его кровь бежать быстрее, а в уголках жёстких губ играть едва уловимую, ледяную, совершенно безрадостную усмешку.
Александр, собрав в кулак последние остатки гордости и самообладания, решил действовать первым. Надо было сохранить лицо, выяснить напрямую намерения этого хама, этого грубияна, вломившегося в их утончённый мир. Он взял под руку Лили — и они медленно, с театральной, почти королевской неспешностью, двинулись сквозь толпу в сторону Марка. Тая шла на непослушных, ватных ногах, каждый шаг отдавался в висках глухим, тяжёлым стуком, будто она шла по собственному похоронному маршу. Александр шёл медленно, с преувеличенной важностью опираясь на трость, и этот жалкий, наигранный спектакль слабости и величия одновременно вызывал у Марка лишь усиливающееся, физическое омерзение, смешанное с брезгливым, холодным любопытством — как смотрят на насекомое под лупой.
— Господин Орлов, добрый вечер, — произнёс Александр, останавливаясь в двух шагах, на почтительной, но не подобострастной дистанции. Голос его звучал неестественно громко, фальшиво-вежливо, в каждой ноте сквозила заученная, светская любезность, под которой кипела ненависть. — Моя обворожительная супруга передала, что вы искали встречи со мной? Чем могу быть полезен?
— Да, — сухо, резко, без всяких прелюдий, вступлений и светских ужимок, бросил Марк. Он даже не кивнул, не сделал вида, что вежливость и правила приличия ему вообще знакомы. Он смотрел на Александра прямым, открытым, совершенно пустым взглядом, каким смотрят на говно, прилипшее к подошве дорогого ботинка. — Я буду ждать вас завтра. В восемнадцать ноль-ноль. Здесь же, в ресторане этого отеля. Попрошу не пытаться спрятаться, перенести или отменить встречу. Сегодня мне нечего более вам сказать. Прошу извинить.
Он выплюнул эти слова с таким леденящим, неподдельным отвращением, что у Александра нервно задёргался глаз, а тонкие губы искривились в мгновенной, неконтролируемой гримасе. Мысли в голове хромого ублюдка носились с бешеной скоростью, выстраивая и тут же отвергая планы мести, унижения, физической расправы. В его взгляде на секунду вспыхнуло что-то дикое, первобытное, но он тут же погасил это, натянув маску.
— Хорошо, господин Орлов, — скривил губы Маре, пытаясь изобразить что-то вроде снисходительной, деловой улыбки, но получился лишь хищный, жалкий, полный зубов оскал раненого зверя.
— И ещё, — Марк медленно, как будто нехотя, перевёл свой пустой, холодный, сканирующий взгляд на Таю. В его глазах не было ни капли интереса, только холодная оценка товара. — Прошу разрешения пригласить вашу супругу на танец.
Вопрос повис в воздухе, звуча не как просьба, а как приказ, как констатация неоспоримого факта, в котором мнение присутствующих не имело никакого значения.
— О! Ну конечно! С огромным удовольствием! — тут же, с неестественной, почти клоунской готовностью, воскликнул Александр, мгновенно переходя на панибратскую, заискивающую любезность. Он наклонился к уху Таи, и его шёпот, полный концентрированного яда и немой угрозы, достиг только её, ударив в барабанную перепонку, как игла: — Я слежу за каждым твоим движением. Помни о сыне. Танцуй красиво. Соблазни его.
Тая вздрогнула — мелко, почти незаметно, но это микроскопическое движение не ускользнуло от цепкого, недремлющего внимания Марка. Он медленно, с преувеличенной, почти пародийной галантностью, чуть касаясь кончиками пальцев, положил ей руку на поясницу, давая недвусмысленно понять, что нужно следовать за ним. Его пальцы, даже через плотную, дорогую ткань платья, казались раскалёнными прутьями, прожигающими кожу. Они вышли на середину зала, в самый круг света под центральной люстрой. Он продолжал удерживать её за талию, и его хватка была твёрдой, неоспоримой, властной. Она собрала всю свою волю, всю свою ненависть и весь свой страх в единый комок и заговорила, её голос прозвучал нарочито резко, почти дерзко, нарушая томную атмосферу танца:
— Господин Орлов, вы говорили, что вы… принципиально не прикасаетесь к женщинам. Вообще. Это ваше незыблемое правило. Ваша репутация.
Марк наклонился к ней чуть ближе, и его дыхание, пахнущее выдержанным коньяком, дорогой мятной пастилкой и чем-то сугубо мужским, опасным, коснулось её щеки, вызвав новый приступ мурашек.
— Сегодня, дорогая Лили, я сделаю исключение, — прохрипел он тихо, так, чтобы слышала только она, и в его шёпоте было что-то сладкое и ядовитое одновременно. — Только для вас. Возможно, вы того стоите. Или, может быть, нет. Посмотрим. Решим по ходу дела.
— Могли бы и не утруждаться, — она попыталась вложить в голос весь лёд, всю надменность, на какую была способна, но получилось лишь дрожаще, неровно, выдавая внутреннюю бурю. — Я прекрасно пережила бы этот вечер и без этого… танца. Без этого зрелища.
Он не ответил, лишь молча, с едва уловимой усмешкой, подал ей руку. Она посмотрела на его ладонь — широкую, сильную, с длинными, цепкими пальцами и едва заметными белыми шрамами на костяшках, говорящими о прошлом, далёком от балов и аукционов. Она медленно, будто преодолевая невидимое, но мощное сопротивление воздуха, протянула свою. В последний миг, когда их ладони почти соприкоснулись, он не выдержал — его пальцы сомкнулись вокруг её кисти резко, почти грубо, с силой, и её словно ударило током, разрядом в несколько тысяч вольт. Волна жара, смешанного с леденящим до костей ужасом и диким, запретным возбуждением, прокатилась от кончиков пальцев по руке, затопила грудь, ударила в темя. Она вздрогнула всем телом, мелкой, частой дрожью, и ноги на мгновение подкосились, став ватными. Мысли в голове закружились бешеным, сбивающим с толку вихрем: «Я прикасаюсь к нему… Боже правый… Я прикасаюсь к Марку… К его коже, к его теплу… Я сейчас умру. Сгорю на месте. Растворюсь в этом прикосновении, как сахар в кипятке. Как же я ненавижу тебя, Орлов! Как я ненавижу себя за эту дрожь, за этот предательский жар между ног, за то, что мое тело помнит тебя, хочет тебя, вопреки всему!»
Вторая его рука легла ей на спину, прямо на обнажённую, гладкую кожу над краем корсета. Контакт был полным, шокирующим в своей откровенности. Кожа к коже. Никаких преград. Его пальцы были на удивление прохладными, сухими, но там, где они касались, тут же вспыхивало маленькое, яростное пламя, разливающееся по всему телу. Мысли Марка, тяжёлые, пьяные, переполненные злостью и тоской, бились в такт медленной музыке, смешиваясь с ритмом сердца: «
Твою мать… Сука… Я прикоснулся к женщине. К чужой. Мне противно. Меня физически тошнит от этого прикосновения, от этого запаха чужих духов, от ощущения чужого тела под моей ладонью. Какая она… на удивление мягкая. Хрупкая. Чёрт. Прямо как ОНА. Такая же хрупкая косточка под ключицей, такой же изгиб… Бляяяядь! Хватит! Не надо! Я хочу только ТУ. Только ЕЁ. Больше никого не хочу и не могу хотеть».
Он наклонился к её шее, к тому месту, где под тонкой кожей отчаянно пульсировала жилка. Вдохнул полной грудью. Запах дорогих, тяжёлых, удушающе-сладких духов ударил в нос, вызвав почти рвотный спазм. «
Какие ёбаные духи… На них, блядь, повешаться можно. Пахнет публичным домом и фальшью
». Но он, заставив себя, вдохнул глубже, задержал дыхание, пытаясь уловить что-то под этой химической вонью.
И — о чудо или проклятие? — под ней, сквозь неё, едва-едва, тончайшей нитью, пробился другой запах. Едва уловимый, тёплый, живой, до боли знакомый и родной. Запах чистой женской кожи. Её запах. Тот самый, неповторимый, что когда-то сводил его с ума, по которому он мог узнать её из тысячи. Он прикрыл глаза, и память, коварная и неумолимая, нанесла сокрушительный удар. Не образ, а ощущение. Ощущение её горячего, податливого тела под своим, её цепких рук на его спине, её прерывистых, страстных вздохов прямо в ухо. Он вспомнил, как трахал Таю, яростно, до исступления, до слёз, до хрипоты, и его тело отозвалось мгновенно, без малейшей задержки. Член напрягся, налился кровью, стал твёрдым, как сталь, больно, бесцеремонно упёрся в ткань дорогих брюк, требуя выхода, требуя своего. Он увидел, как она это почувствовала — её веки дрогнули, а кожа на груди, плечах, шее покрылась мелкими, гусиными мурашками. На его лице, непроизвольно, расплылась похабная, довольная, животная ухмылка. «Ёбаная сука. Холодная, говоришь? Неприступная? Но я вижу, кое-что заставило тебя вздрогнуть. Заставило твоё тело отозваться. Не такой уж ты и айсберг, как пытаешься казаться». Он открыл глаза, посмотрел на её лицо вблизи — на плотный слой тонального крема, на искусственные, пушистые ресницы, на яркие, жёстко очерченные губы. Снова, намеренно, вдохнул этот парфюмерный смрад. И член его, словно обидевшись на такое предательство, на такой обман чувств, мгновенно сдулся, рухнул, оставив лишь тупую, неприятную тяжесть и чувство глубочайшего разочарования в самом себе. «
Игра разума. Пьяный глюк. Бред сивой кобылы. Выдать желаемое за действительное. Идиот».
Тая же ловила краем глаза взгляды Александра, который стоял у самого края танцпола и не сводил с неё своего тяжёлого, пронизывающего, контролирующего взора. Он стучал указательным пальцем по циферблату своих дорогих швейцарских часов. Раз. Два. Три. Ритмично, неумолимо. Терпение заканчивалось. Пора было действовать, переходить к сути. Ей было страшно до тошноты, до головокружения, но она заставила свой голос звучать, заставила губы шевельнуться. Голос прозвучал неестественно звонко, фальшиво-игриво:
— Господин Орлов, вы женаты? Или, может быть, у вас есть любимая женщина, та, что ждёт вас дома? Почему такой… яркий, неординарный, могущественный мужчина, как вы, один? Это кажется несправедливым. Расточительством.
Марка передёрнуло. Этот голос, этот фальшивый, слащавый, чуждый тембр, этот неестественный, наигранный акцент — всё это резало по его нервам, как тупой, ржавый нож, вызывая почти физическое раздражение.
— Чегооо, блядь? — протянул он сладко, нарочито медленно, наклоняясь так близко, что его губы почти касались её мочки уха, а горячее дыхание обжигало кожу. Он говорил шёпотом, но каждое слово было отточенным, отполированным лезвием, готовым резать.
— Вам какое, нахуй, дело, а? Вас это ебать не должно, моя дорогая, холодная Лили. Совсем. Абсолютно. Ни капли. Ваше дело — красиво улыбаться, сверкать бриллиантами и раздвигать ноги для своего хромого, старого мужа, когда он об этом попросит. Вот и вся ваша функция. Всё ваше предназначение.
В этот самый момент к нему бесшумно, как призрак, подошёл Макс, что-то коротко, односложно шепнул на ухо и сунул ему в свободную руку маленький, изящный бархатный футляр. Марк, даже не взглянув на него, чисто автоматическим движением сунул футляр во внутренний карман смокинга, не прерывая танца, не меняя ритма.
— Скажите лучше вы мне, Лили, — продолжил он, и его голос стал низким, интимным, откровенно похабным, таким, каким говорят в тёмном углу бара, а не на светском рауте. — Вам нравится, как вас трахает ваш муж? А? Искренне. Получаете от этого удовольствие? Испытываете хоть что-то? Сколько раз в неделю он пихает в вас свой, я уверен, уже давно вялый, нерабочий, ни на что не способный член? Раз в месяц? По большим церковным праздникам? Или только в день вашей свадьбы, для галочки? Ммм? Говорите. Мне интересно.
Тая почувствовала, как под слоем тонального крема горит всё лицо, заливается жарким, предательским румянцем. Внутри всё сжалось в тугой, болезненный комок от ярости, унижения и… чего-то ещё, тёмного, стыдного, что она отчаянно пыталась задавить. От возбуждения. От того, как его грязные, похабные слова били прямо в цель, раскачивая её и без того шаткое самообладание. «
Нет, только не это. Ты — Лили. Ты должна быть выше этого»
.
— Вы забываетесь, господин Орлов, — она попыталась ввернуть едкую, колкую шутку, парировать удар, но мысли путались, язык заплетался. — Мой муж… он гораздо тоньше, изощрённее в вопросах постели, чем вы, с вашими грубыми манерами, можете себе представить. Он знает, как найти ключик к сердцу и телу любой, даже самой… сложной женщины. Даже к такой, как я. Вам, судя по всему, знакомы лишь методы примитивной, грубой силы? Как в тех самых дешёвых борделях для черни, которые вы, я не сомневаюсь, регулярно посещаете, раз уж у вас такой богатый словарный запас на эту тему?
Она пыталась его задеть, уколоть, разозлить, отвлечь от себя, от своей паники. Но внутри всё разрывалось на части от противоречий. В прошлой, настоящей жизни она бы уже давно дала ему пощёчину, которая прогремела бы на весь зал, и гордо удалилась. Сейчас ей приходилось терпеть. Слушать эту грязь. И ненавидеть себя до слёз за то, что её тело, её память плоти, отзывается на каждое его похабное слово новым приступом влажного жара.
Марк даже не обратил внимания на её жалкую попытку парировать, как не обращают внимания на жужжание надоедливой мухи. Он решил добить, достать эту ледяную куклу из её панциря, увидеть хоть какую-то живую, настоящую эмоцию — ярость, слёзы, что угодно.
— Или, возможно, у него нихера уже не стоит, — продолжил он, его пальцы слегка, едва заметно двигались по её обнажённой спине, рисуя медленные, чувственные круги, от которых по коже бежали мурашки, — и у тебя есть ёбарь на стороне? Постоянный или почасовой? Расскажи, как он тебя ебёт? Нормально? Доводит до крика? До слёз? До кончины? Или ты кончаешь тихо, по-мышиному, и молчишь, как рыба об лёд, и думаешь в этот момент только о деньгах или о своих долгах?
Тая готова была провалиться сквозь этот начищенный паркет, сквозь все этажи отеля, прямо в ад. Ненависть к нему и к себе, к этой ситуации, достигла такого апогея, что в глазах потемнело. Его дыхание обжигало ухо, его руки, казалось, не просто касались, а прожигали ткань и кожу насквозь, а его слова… его грязные, откровенные, животные слова разжигали внутри тот самый, запретный, всепоглощающий пожар, который она так отчаянно пыталась потушить разумом. Она помнила. О, как она помнила! Каждый стон, каждый шёпот, каждый толчок. Как он её трахал. Его огромный, болезненно-большой, твёрдый член, заполнявший её до предела, до самой матки, до слёз, до исступления, до потери сознания от наслаждения.
— Или и ёбарь твой плохо справляется? – не унимался Марк, и его взгляд, тяжёлый, оценивающий, упал на её грудь, высоко приподнятую и подчёркнутую корсетом. Он похабно, медленно, с явным наслаждением провёл по ней взглядом, от одного твёрдого, выступающего соска до другого, и облизнул свою нижнюю губу, жестом, полным недвусмысленного желания. — Или тебе нужна помощь? Настоящая, мужская помощь? Давай я тебя оттрахаю. Прямо здесь, на этом полу, под эту музыку. Или в лифте — это быстро. Или в дамской комнате — это интимно. Так, что ты забудешь, как тебя зовут, забудешь, кто ты такая. Мой член достанет туда, куда надо. Туда, куда не достаёт ни твой муж, ни твой ёбарь. И я помну, хорошенько помну вот эти твои пышные сиськи. Они у тебя ничего такие, надо признать. Очень даже ничего. Настоящие?
Тая не выдержала. Её терпение, и без того висевшее на волоске, лопнуло. В кружевных трусиках был настоящий потоп, там всё горело, пульсировало и мокло, предательски выдавая её состояние. Но она — Лили. Она должна была его оттолкнуть, вызвать у него отвращение или злость, но никак не желание. Она выпалила, и её голос дрожал от чистой, неподдельной злости и отчаяния:
— Не беспокойтесь о моём удовольствии, господин Орлов! Мой муж справляется отлично, он даёт мне всё, что мне нужно. А ваша помощь, поверьте, была бы просто смешна, жалка, нелепа. Приберегите своё… достоинство, свою прыть для тех самых дешёвых, доступных девочек из ночных клубов, по которым вы, судя по всему, сильно тоскуете, раз так рвётесь продемонстрировать свою удаль!
Ох, как она его взбесила. Она ясно видела, как сузились его зрачки до булавочных головок, как напряглись и выступили скулы, как в его глазах вспыхнул холодный, опасный огонь чистой злобы. Она должна была соблазнять, а у неё получалось только злить, выводить из себя. И сделать с этим, исправить ситуацию, она сейчас ничего не могла — не было сил, не было умения, не было нужной роли.
— Ты чё, ахуела совсем? Окончательно? – прошипел он, и в его голосе впервые за весь вечер прорвалась настоящая, неконтролируемая, голая злоба. Его пальцы впились ей в спину не как в танце, а с настоящей, грубой силой, так что она ахнула от внезапной, острой боли. — Я тебя прямо сейчас, на этом самом паркете, при твоём хромом, нищем муженьке, при всех этих пи... этих господах, выебу. Наглухо. А он пусть смотрит. Пусть учится, как это делают настоящие мужики. Или пусть подрочит в сторонке, если у него вдруг что-то заведётся от такого зрелища.
Он заржал — низко, похабно, вызывающе, абсолютно не обращая внимания на окружающих. Несколько ближайших пар, услышав этот смех и почуяв неладное, поспешно отвернулись, делая вид, что увлечены беседой.
— Всё! – Тая вырвалась из его железной хватки, её дыхание сбилось, сердце колотилось где-то в горле. — С меня хватит! Благодарю за танец. Я устала и хочу домой. Сейчас же.
— Ммм… — он не отпускал её руку, тянул к себе, и в его глазах светился уже не азарт, а плохо скрываемая жестокость. — А в душе потом, одна, будешь дрочить, вспоминая мои слова? Представлять мой член? Его размер? Его твёрдость? Признавайся, сучка. Я по глазам вижу.
Тая рванула руку с такой силой, с какой только могла, что он на мгновение, от неожиданности, отпустил. Она сделала шаг назад, создавая между ними пространство.
— Ладно, ладно, Лили, — он поднял руки в смиренной, капитулянтской позе, но глаза его горели холодным, нестихающим огнём. — Отпускаю. Только ещё один вопрос. Всего один. Если позволите, конечно.
— Хорошо, — выдохнула она, чувствуя, как трясутся не только колени, а всё тело, каждая мышца. — Но отойдём в сторону. Здесь… слишком много ушей.
Она снова, в который уже раз, встретилась взглядом с Александром. Он стоял, прислонившись к колонне, и смотрел на неё, и его взгляд метал молнии, полные нетерпения, ярости и немой угрозы: «Кончай с этим! Действуй!» Она еле заметно, почти не двигая головой, кивнула.
Они отошли к высокой, массивной колонне из розового мрамора, в глубокую полутень, куда почти не доходил свет центральной люстры. И будто по волшебству, по незримой команде, к ним тут же подошёл официант в белоснежных перчатках, неся на серебряном подносе два высоких, узких бокала с игристым, золотистым шампанским. Тая видела, как Александр не сводит с неё глаз, следя за каждым движением, за каждым микрожестом. Она потянулась за дальним бокалом, её пальцы дрожали так, что хрусталь слегка звенел, касаясь подноса. В тот самый миг, когда её пальцы обхватили край бокала, крохотная, прозрачная, почти невесомая капсула, которую она всё это время, с момента выхода из-за стола, зажимала между указательным и средним пальцами, соскользнула и бесшумно, без единого всплеска, упала в игристую, золотистую жидкость. Она протянула этот бокал Марку. Себе взяла другой, стоящий ближе.
— Ну что ж, господин Орлов, — голос её звучал хрипло, сдавленно, будто её душили. — Давайте выпьем. За… за наше знакомство. Не самое приятное, не самое простое, но всё же. За знакомство.
Марк взял бокал, его пальцы на мгновение, на долю секунды, коснулись её. Он поднял бокал, посмотрел на вьющиеся вверх пузырьки, на игру света в хрустале, и одним решительным, крупным глотком выпил всё до дна, до последней капли. Тая сделала маленький, чисто символический глоток, чувствуя, как по горлу разливается холод, а в животе замирает ледяной, тяжёлый ком.
— Говорите, что хотели спросить? – прошептала она, едва слышно.
Он молчал. Секунду. Две. Десять. Просто смотрел на неё тем пронизывающим, разлагающим на молекулы, тяжёлым взглядом, в котором смешались усталость, ненависть, презрение и какая-то невыносимая, глубокая тоска. Потом медленно, с какой-то театральной, почти жуткой плавностью, будто замедленной съёмкой, достал из внутреннего кармана своего смокинга тот самый маленький, бархатный, тёмно-синий футляр. Щёлкнул миниатюрной золотой застёжкой. В тусклом свете ближайшей бра, в полумраке за колонной, призма бриллиантов и глубокая синева сапфира вспыхнули слепящим, холодным, почти неземным огнём, ослепив её на мгновение. Он не сказал ни слова, не произнёс ни одного объяснения, ни одной фразы. Просто взял тончайшую, почти невесомую цепочку, и его пальцы, большие, грубоватые, неловкие для такой ювелирной работы, с удивительной, неожиданной нежностью обошли её шею, найдя и застегнув крошечный, хитрый замок где-то сзади, у самого затылка. Камень, холодный, тяжёлый, чужой, упал на кожу, в самую ложбинку между ключицами, и лёг там, как клеймо, как обруч.
– И не надо сейчас, — прошипел он, когда её губы уже раскрылись для автоматического, светского, притворного протеста «Ой, что вы, я не могу принять…». Его голос был тихим, но в нём звучала та же сталь, что и в его взгляде, сталь, которую не перерубить. – Не надо никаких этих бабских, дежурных визгов. Не надо «ой, что вы, я не могу, это слишком дорого». Просто носи. Молча. Пусть болтается. Пусть напоминает. И не пизди. А теперь слушай меня. Очень внимательно. Запомни каждое слово.
Его лицо, его голос, вся его поза, его аура резко, кардинально изменились. Из развязного, пьяного, похабного хама, каким он был минуту назад, он в мгновение ока превратился в того самого Марка Орлова, которым пугали непослушных детей и перед которым в тишине собственных кабинетов трепетали седые банкиры. Его взгляд стал острым, сконцентрированным, жестоким и абсолютно трезвым. Он схватил её за плечи — не больно, но с такой силой, с такой неоспоримой властью, что она не могла пошевелиться, не могла сделать ни шага, превратившись в марионетку в его руках.
– Скажи мне, Лили, – он говорил отчётливо, отчеканивая каждое слово, и его дыхание теперь пахло не коньяком, а только мятой и холодным, чистым адреналином, запахом опасности. – Откуда ты знаешь моих друзей? Моих людей? За кем именно из них ты следила вчера у этого самого отеля? Ты думала, они не заметят? Думала, что у тебя такая хорошая маскировка, такой талант? Ты ошиблась. Отвечай, дрянь! Не молчи, сука! Что тебе от меня нужно? Чего хотите ты и твой жалкий, хромой муженёк? Какая ваша игра? Какой ваш план? Отвечай! Немедленно!
Он тряхнул её, не сильно, но достаточно резко, и её голова откинулась назад. Боль, резкая и неожиданная, пронзила плечо, где его пальцы впились в тело. В глазах потемнело, поплыли круги. Она попыталась вырваться, инстинктивно, но его хватка была железной, неумолимой. Она видела, как по его лицу, по его шее, под тонкой кожей, прошла мелкая, быстрая дрожь — не от страха, нет, от сдерживаемой, чистой, неразбавленной ярости, которую он больше не пытался скрывать за маской пьяного балагура.
Егор и Димон, наблюдавшие за этой сценой из своей тёмной засады, обменялись одним, коротким, но чрезвычайно содержательным взглядом. Этого было достаточно. Димон едва заметно мотнул головой в сторону Кирилла, который стоял ближе всех к колонне и чётко видел выражение лица босса. Тот, не меняя своего каменного, ничего не выражающего лица, сделал один бесшумный шаг вперёд и, будто случайно, оказался рядом с ними, наклонился к самому уху Орлова, закрыв губы ладонью.
Марк не сразу отреагировал. Его пальцы всё ещё впивались в плечи Таи, его взгляд всё ещё прожигал её насквозь. Потом он медленно, с невероятным, почти физически ощутимым усилием воли, разжал их. Пальцы, будто одеревеневшие, один за другим, оторвались от её тела. Он отступил на полшага. И его лицо начало меняться прямо на глазах, как под воздействием мощного наркотика. Напряжение, злость, концентрация — всё это спадало, как вода из лопнувшей плотины, уступая место чему-то другому. В глазах появился странный, мутный, пьяный блеск, стеклянный и пустой. Губы растянулись в той самой пошлой, идиотской, бессмысленной улыбке, которая была у него в начале вечера. Он неуверенно, покачиваясь, качнулся на ногах, будто его действительно развезло от алкоголя или усталости.
«Капсула, – пронеслось в голове Таи, холодной и ясной, как этот сапфир, теперь лежащий на её груди. – Она действует. Сработала. Что теперь будет?»
В этот самый момент к ним, почти подбежав, подскочил Александр. Он был бледен, как полотно, но на его лице играла масляная, деловая, совершенно фальшивая улыбка.
– Лили, дорогая, нам пора! У тебя же завтра раннее, очень важное совещание с инвесторами. Прошу прощения, господин Орлов, за беспокойство, за то, что оторвали от важных дел. До завтра, значит? В восемнадцать, здесь? – Он взял Таю под руку, и его пальцы сжали её локоть с такой силой, с такой немой угрозой, что она чуть не вскрикнула от новой боли.
Марк смотрел на них пустым, ничего не выражающим, словно затуманенным взглядом, его улыбка стала ещё шире, ещё глупее, ещё неадекватнее.
– А? Да… конечно… завтра… – он махнул рукой в воздухе, будто отмахиваясь от назойливой, надоедливой мухи, и его голос прозвучал глухо, невнятно. – Там… разберёмся…
Александр почти потащил её прочь, к выходу из зала, не оглядываясь. В коридоре, за тяжёлой, глухой, звукоизолирующей дверью, которая отгораживала этот мир лжи, золота и страха от обычной жизни, он резко остановился. Его лицо, только что улыбающееся, исказила гримаса торжествующей, злобной, неприкрытой ненависти. Он сунул руку в карман своего безупречного фрака и вытащил оттуда стандартную пластиковую ключ-карту от номера отеля.
– Вот, – он всучил её ей в ладонь. Её пальцы были ледяными, мокрыми от пота и совершенно не слушались. – Номер 3801. Президентский люкс на самом последнем, тридцать восьмом этаже. Это его номер. Охрана только что увела его, они думают, что он пьян и сейчас просто ляжет спать. У них уйдёт минут пять, не больше, на то, чтобы убедиться, что он вроде как в порядке. Ты войдёшь раньше. Опередишь их. Потом уже не получится — они выставят постоянный пост у двери, и тебя близко не подпустят. Ясно? Поняла?
Она кивнула, не в силах вымолвить ни слова, чувствуя, как комок в горле перекрывает дыхание.
– И будь хорошей девочкой, – прошипел он, наклоняясь так близко, что она видела каждый расширенный пор на его бледном носу, каждый капилляр в его глазах. – Ноги ему раздвинь, улыбайся, будь ласковой, делай всё, что он захочет, что он попросит. Он сейчас как шёлковый, эта дрянь в шампанском сделает его послушным, сговорчивым щенком. Но щенок с деньгами, с властью, с нужными бумагами. Он всё подпишет. Все документы уже лежат на столе в его номере. Хорошенько постарайся, Лили. Выложись на все сто. Муж даёт своё высочайшее благословение. – Он зло, тихо, беззвучно засмеялся, и этот смех был похож на скрип ржавой двери в заброшенном доме, вызывая леденящий ужас.
Затем он резко развернулся и пошёл прочь, не оглядываясь, его трость отстукивала чёткий, безжалостный, отмеряющий секунды ритм по зеркальному мрамору пола. Тая стояла на месте, сжимая в потной, дрожащей ладони холодный, скользкий пластик карты. Потом, будто очнувшись от кошмарного сна, резко, судорожно наклонилась, сдернула с ног убийственно высокие, неудобные шпильки, схватила их в одну руку и побежала.
Бежала по бесконечному, устланному толстым, глушащим шаги ковром коридору, мимо немых, отражающих её искажённое от страха лицо зеркал, в которых мелькало её отражение — растрёпанное, с безумными глазами, с синим, чужеродным камнем, прыгающим на обнажённой груди при каждом шаге. Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать, ноги подкашивались, но она бежала, подгоняемая животным страхом, жгучей ненавистью и отчаянной, дикой, почти безумной надеждой, что всё ещё можно исправить.
Лёха и Кирилл – взяли Марка под локти не грубо, но с такой непреклонной, железной твёрдостью, которая не оставляла места для сопротивления; они вели его не как охрана ведёт подчинённого, а как верные друзья ведут товарища, у которого ноги заплетаются на начищенных до зеркального блеска мраморных плитах пола, плитах, которые теперь казались скользкими, как лёд. Они вывели его из основного зала, из-под давящего, пьяного гула музыки и шёпота, в полупустой, прохладный, вытянутый как тоннель коридор, ведущий к лифтам. Воздух здесь был другим – не густым, удушающим, пропитанным запахами дорогих духов, женского пота, дорогого табака и общей, липкой нервозностью, а стерильным, холодным, пахнущим хлоркой, дорогой полиролью и, безошибочно, деньгами – большими, безликими, властными. Марк шёл, почти не сопротивляясь их направляющему движению, но его тело было тяжёлым, непослушным, будто налитым не кровью, а расплавленным свинцом, а его плечи, его широкая спина дёргались в такт какому-то немому, внутреннему, судорожному смеху, который не находил выхода наружу, оставаясь жуткой пародией на веселье. У роскошной, в человеческий рост, напольной вазы из синего стекла, где стояли живые, невероятно нежные и дорогие орхидеи белого и лилового цвета, их уже ждали Димон и Егор, вынырнувшие из глубокой тени, будто два мрачных, неотделимых от этой тьмы призрака, воплощённые в плоть. Их лица были вырезаны из того же тёмного, неподатливого гранита, что и у малых. В глазах Димон и Егора горела личная, яростная, почти болезненная тревога, смешанная с нарастающим раздражением.
— Ты чё, блядь, исполняешь, Марк? — психанул Егор, не выдержав и не сдержавшись, резко шагнув вперёд так, что их носы почти соприкоснулись, и Егора дыхание, пахнущее крепким кофе и сигаретами, ударило Марку в лицо. Его голос был не криком, а сдавленным, хриплым шипением, полным такой бешеной, накипевшей за весь вечер досады, что даже невозмутимый Лёха на мгновение, против воли, отвел глаза в сторону, не в силах выдержать накала этой эмоции. — Это что за паноптикум был, а? Ты её там чуть не съел живьём, при всём честном народе, при всех этих пидорах в смокингах! И эти пять лямов, блядь? Пять миллионов зелени на побрякушку для этой ледяной потаскушки? Ты с катушек съехал окончательно? У тебя крыша поехала набекрень?
Марк медленно, с преувеличенной, пьяной важностью поднял на него голову. Его лицо под скупым, холодным светом настенных бра было бледным, почти восковым, но глаза… глаза горели странным, лихорадочным, нездоровым блеском, в котором причудливо и уродливо смешались пьяная, нарочитая удаль, подлинная, тёмная злоба и что-то ещё – что-то глубоко сломанное, болезненное, уязвимое, чего Егор не видел у него уже очень давно. Марк фыркнул, и этот короткий, резкий звук тут же перешёл в долгий, идиотский, булькающий, захлёбывающийся хохот, который, казалось, рвался из самой глубины его груди, и от этого дикого, неестественного смеха по спине у Егора побежали противные, ледяные мурашки.
— Она, сука, меня бе-си-ит! — выдохнул Марк, растягивая слова, наделяя каждое слогом отдельной, хриплой, с придыханием интонацией, и его голос звучал хрипло, сипло, будто его горло было исцарапано изнутри. — Вы видели её? Видели, блядь, эту рыбу… эту… ледяную, пустотелую куклу! — Он рванулся вперёд, пытаясь высвободить руки, но малые, лишь крепче, молча, сжали его локти, не давая сделать и шага. — Я, блядь, когда с ней танцевал… опять этот чёртов глюк поймал.
Ну, понимаете? Опять! Мне показалось, что это… Лебедева. Чувствую её кожу – хрупкая, тонкая, пахнет так… до боли знакомо, до слёз. И у меня хуй, ёб твою мать, как по команде, встал! Чуть штаны не порвал, ей-богу! Каменный кол! Думал, щас прямо на паркете кончу, как сопливый пацан, только от одного прикосновения!
Он снова захохотал, запрокинув голову так, что обнажилась мощная напряжённая шея, и его смех был громким, неприличным, одиноким в этой пустой, звонкой от тишины галерее, где только их группа нарушала покой. Он смеялся до слёз, до хриплого кашля, и в этом смехе не было ни капли настоящего, здорового веселья – только горькая, пьяная, исступлённая истерика, смесь злости, отчаяния и глубочайшей усталости. Димон и Егор не смеялись. Они стояли и смотрели на него, и лица их были жёсткими, неподвижными, видящих, как на их глазах ломается, теряет контроль над собой человек, которого они знали железным.
— Потом, — продолжал Марк, всхлипывая и вытирая ладонью мокрые от слёз глаза, — потом я глаза открыл. По-настоящему открыл. Посмотрел на ЭТУ. На её крашеную, заштукатуренную харю, на эти стеклянные, пустые шарики вместо глаз, вдохнул полной грудью эту вонь её удушающих духов… и всё. Пиздец. Полный пиздец. Хуй мой, — он сделал паузу для драматизма, глядя им прямо в лица, ища в их глазах понимания или хотя бы отклика, — просто рухнул. Как подстреленная птица. Бум. И нету. Пизда-а-а! Испарился! Сдулся! Полный, окончательный пиздец!
Он опять закатился в этом страшном, дурацком, раздирающем душу смехе, трясясь всем телом, и его смех отдавался эхом по пустому коридору. Все переглянулись. Тёма не удержался – уголок его рта дёрнулся в едва уловимой, смущённой, нервной улыбке, но он тут же, поймав себя, снова нахмурился, вдав голову в плечи. Кирилл, стоявший как скала, лишь медленно, с каменным безразличием, повёл одной тёмной бровью, выразив этим движением всё своё отношение к происходящему. Лёха, стоявший чуть поодаль, в тени, просто упёрся взглядом в узор дорогого персидского ковра на полу, не желая участвовать в этом спектакле. Макс, подошедший в этот момент с бархатным футляром в руках, замер на месте с абсолютно каменным, ничего не выражающим лицом, став частью интерьера.
— Ебать тебя развезло, — тихо, но с такой концентрированной, холодной злостью произнёс Димон, что смех Марка на мгновение замер, будто наткнувшись на невидимую стену. Димон подошёл вплотную, его глаза сузились до опасных, узких щелей, в которых читалось не просто раздражение, а глубокая усталость и разочарование. — Нехуй было столько пить. Я же тебе говорил – хватит, остановись. Ну ты и еблан, Орлов. Конченый. Смотри на себя – трясёшься как осиновый лист на ветру, ржёшь как клинический дебил, которого выпустили из палаты. Короче, утром давай продолжим этот разговор. На трезвую, ясную голову. А сейчас – спать. Пиздуй в номер. На тебя, блядь, без слёз и смеха не взглянешь, одно расстройство.
В голосе Димона была не просто сердитость или укор – там была тяжёлая, гнетущая усталость, разочарование товарища и холодная, почти отстранённая злость человека, который видит, как его друг, его брат на глазах теряет берега, срывается в пропасть из-за призрака, из-за женщины, которая уже давно стала прахом и тенью.
— Пошли его до номера проведём, — пробурчал Егор, уже без прежней, взрывной ярости, но с тяжёлой, гнетущей, как похмелье, досадой и беспомощностью. Он коротко кивнул мальцам, Лёхе и Кириллу. — Доведём, пока он тут в эти орхидеи не нассал от избытка чувств или лифт не сломал, пытаясь в нём плясать. Иди, иди, царь горы, великий соблазнитель, — он толкнул Марка в сторону лифтов не грубо, но решительно, с силой, достаточной, чтобы задать направление.
Марк, всё ещё тихо хихикая про себя, бормоча какие-то обрывки невнятных фраз, позволил себя вести. Его плечи дёргались мелкими судорогами, и он что-то безостановочно бормотал себе под нос, но в его спине, в этом пьяном, сломанном, пошатывающемся каркасе, вдруг, на одно неуловимое мгновение, проступила знакомая, железная, негнущаяся прямая линия – та самая осанка хозяина, хозяина положения и своей судьбы, но это было лишь на секунду, и тут же его тело снова сникло, обмякло, вернувшись к состоянию беспомощной, пьяной тяжести. Они двинулись к лифтам, к блестящим, зеркальным дверям, оставив в роскошном, пустом, как склеп, коридоре лишь эхо недавнего похабного, истерического смеха и тяжёлое, густое, невысказанное напряжение, висевшее между ними всеми, как ядовитый, удушливый смог, который не рассеивался, а лишь сгущался с каждым их шагом.
----
Лифт. Тихий, плавный, почти неслышный подъём наверх. Этаж 38. Она выскочила в пустой, пахнущий свежими, дорогими цветами и деньгами, чистотой и властью коридор. 3801. Её пальцы дрожали так, что она с третьего раза, вслепую, сунула карту в щель считывателя. Зелёный свет, тихий, щелкающий звук. Она втолкнула тяжёлую дверь плечом и ввалилась в полную, благословенную темноту.
Полумрак. Только призрачный, синеватый свет ночного мегаполиса, проникающий сквозь огромную, панорамную, от пола до потолка, стеклянную стену, рисовал на полу призрачные, вытянутые квадраты. Она прислонилась спиной к холодной стене, медленно, бесшумно скользнула вниз и спряталась в глубокой, тёмной нише за тяжёлой, ворсистой портьерой из самого дорогого бархата. Дышать было нечем. Воздух казался спёртым, густым. Она зажмурилась, пытаясь унять тряску в руках, в коленях, во всём теле, которая не прекращалась, а лишь нарастала. «Нужно действовать. Сейчас. Но как? Что я скажу ему? Что я сделаю? Он не должен узнать. Он ни за что не должен догадаться, кто я. Иначе — смерть. Сыну — верная смерть. Марку… ему тоже не поздоровится». Мысли скакали, как бешеные обезьяны в клетке, не давая сосредоточиться. Она прислушивалась к тишине. Тишина была абсолютной, густой, звенящей, давящей на барабанные перепонки.
И тогда она услышала знакомые голоса. Сначала издалека, из-за двери, потом ближе, прямо в гостиной номера. Её сердце замерло, а потом заколотилось с такой силой, что она боялась, его стук услышат.
– Всё, блядь, герой, пиздуй спать, – это был голос Егора, усталый, раздражённый, но с привычной, грубоватой заботой. – Утром придём, голова будет как чугунный котёл, будь готов. Сам справишься? Дойти до кровати сможешь, или тебя туда донести?
Ответом был долгий, идиотский, пьяный, пустой хохот. Смех Марка. Такой же пустой и безрадостный, как его глаза в конце аукциона.
– Спр-равлюсь… уёбывайте все отсюда к чёртовой матери! – он проговорил, и слова его заплетались, сливались в невнятное месиво. Прозвучал шум, будто он махнул рукой в воздухе, пытаясь отогнать кого-то, и чуть не потерял равновесие.
– Бляяядь, ну ты и дебил, Орлов, – заржал Димон, но в его смехе, сквозь показную грубость, явственно слышалась тревога, усталость и какая-то бессильная злость. – Ладно, спи, богатырь. Выспись. Утром с свежей головой всё разберём, обсудим.
Тая слышала звук удаляющихся шагов, мягкий щелчок закрывающейся двери в коридор. Потом — тяжёлые, неуверенные, шаркающие шаги по ковру где-то в гостиной. Звяканье стекла. Марк пил прямо из горлышка, глотая крупно, с клокотанием в горле. Потом раздался глухой, короткий удар — пустая бутылка, брошенная в каминную решётку. И низкий, хриплый, полный бессильной злости и непонятной боли рык, больше похожий на стон раненого зверя:
– Сука-а-а!
Она вздрогнула всем телом, вжалась в стену, прикрыла рот ладонью, чтобы не вырвался случайный звук. Шаги приблизились. Он прошёл мимо её укрытия, так близко, что она почувствовала знакомый, горьковатый запах алкоголя, смешанный с запахом его кожи, его дорогого одеколона, его — Марка. Он рухнул на край огромной, царского размера кровати, спиной к окну, как раз напротив той самой шторы, за которой она пряталась. Сидел неподвижно, ссутулившись.
Минуту. Две. Пять. Она не дышала, замерла, как мышь, почуявшая кота.
Тишина стала невыносимой, давящей, живой и враждебной. Её мышцы затекли от неудобной позы, ноги онемели. Она не знала, как выйти, что сказать, как начать этот страшный, необходимый разговор. Её план, её миссия, её роль — всё это рассыпалось в прах перед лицом этого пьяного, опасного, несчастного, непредсказуемого зверя, в которого превратился человек, которого она когда-то любила больше жизни.
И тогда в этой гробовой, тяжёлой тишине раздался его голос. Низкий, хриплый, но абсолютно трезвый, ясный и невероятно, леденяще требовательный. В нём не было и тени той пьяной невнятицы, что звучала минуту назад.
– Выходи.
Глава 10. ИСКУШЕНИЕ ВО ТЬМЕ
— Выходи!
Одно-единственное слово, три отточенных, ледяных слога, повисло в насыщенном полумраке гостиничных апартаментов, где воздух был густ от аромата старинного паркета, выдержанного коньяка и едва уловимого, чужеродного, тревожащего душу шлейфа духов — навязчивых, призванных замаскировать истинную суть, но для его нюха, отточенного годами тоски, лишь подчеркивавших сладковатый, мучительный запах неё, запах, въевшийся в подкорку памяти и вспыхивавший в сознании костром в самые тихие, самые уязвимые мгновения между сном и явью. Произнесённое ровным, безжизненным, лишённым всякой эмоции тоном, это слово прозвучало не как приглашение или даже угроза, а как окончательный, бесповоротный приговор, вынесенный в абсолютной тишине, где даже собственное дыхание казалось ему изменой.
Тая замерла окончательно, превратившись в изваяние изо льда и первобытного страха; кровь мгновенно отхлынула от её лица, ударив тяжёлым, раскалённым молотом в виски и оставив на изящных скулах мертвенную, фарфоровую бледность, сквозь которую проступали синеватые прожилки тончайших вен. Он не мог знать. Не мог! Это совершеннейшая, математически выверенная невозможность, я всё просчитала до мелочей. Что выдало? Дыхание? Биение сердца, которое сейчас, кажется, вырвется из груди и упадёт к его ногам предательски громкой, живой дрожью?
– Я сказал, выходи, – повторил он, и теперь в его голосе, низком и густом, словно донный ил, проступило металлическое, нетерпеливое, абсолютно властное шипение — звук стального лезвия, проводящего по коже прежде, чем вонзиться в плоть, звук, от которого по её спине побежали ледяные, точечные мурашки, сковывая каждый мускул. – Я знаю, что ты здесь. Я почувствовал тебя, как только переступил порог, почувствовал кожей, нутром, этим проклятым, невыносимым чутьём, которое не обманешь никакими духами и гримом. Оно кричало на меня, как только я вошёл. Выходи из-за этой чёртовой шторы. Сейчас. Пока я не пришёл и не вытащил тебя оттуда сам. Силой.
И поверь, – он сделал едва уловимую паузу, насыщая тишину обещанием насилия, – мне это доставит особенное, почти сладострастное удовольствие.
Сердце Таи билось так, что, казалось, готово было вырваться из груди и разбиться о холодный пол, каждый удар отдавался болью в горле, но разум, холодный и аналитический, вопреки панике, продолжал работать, выстраивая шаткие линии защиты. Она аккуратно, беззвучно, как марионетка на невидимых нитях, отодвинула тяжёлую, бархатную портьеру и вышла на свет, всё ещё сжимая в дрожащих, побелевших пальцах туфли — жалкое, бесполезное оружие, символ её беспомощности. Марк сидел к ней спиной, неподвижный и монолитный, как скала, изъеденная ветрами и временем, и в этой абсолютной, угрожающей неподвижности клокотала страшная, собранная в тугую пружину энергия хищника, уже уловившего запах крови и готовящегося к последнему, сокрушительному прыжку. Она, затаив дыхание, будто переходя минное поле, обошла огромную, низкую кровать и встала перед ним на расстоянии вытянутой руки, чувствуя, как подкашиваются ноги, а в животе холодная, тягучая пустота. Он медленно, будто преодолевая невероятное внутреннее сопротивление или наслаждаясь моментом, поднял голову и упёрся в неё взглядом — взглядом мутным, затянутым дымкой химического тумана и чем-то ещё, чем-то диким, неспящим, первобытным, что таилось в глубине его серых, обычно таких пронзительных, а теперь расплывчатых глаз. Он молчал, изучая её лицо, эти ненавистные, безвкусные очки, которые злили его до белого каления, этот тщательно сооружённый маскарад, и в его тяжёлом, гробовом молчании клокотала целая буря — буря боли, ярости, невыносимой надежды и желания всё смести.
— Нам нужно поговорить, господин Орлов! — выдохнула она шёпотом, в котором, вопреки всем усилиям, дрожала и ломалась вся её наигранная, хлипкая уверенность. — Это очень важно!
— Господин Орлооов? Ммм… — протянул он, растягивая слово, наполняя его ядовитой, сладковатой, уничижительной насмешкой, и в следующее мгновение, с взрывной, почти неестественной кошачьей скоростью, вскочил с кровати. Тая инстинктивно, резко отшатнулась, ударившись спиной и затылком о прохладную стену, и этот удар отозвался в висках короткой, яркой болью. Он двинулся на неё не спеша, абсолютно владея пространством, и каждый его мерный, тяжёлый шаг отдавался в её измученном теле глухим, нарастающим стуком чистого, животного страха. Он подошёл вплотную, так что она ощутила жар его бёдер через тонкую шёлковую ткань платья, упёршихся в её живот, почувствовала волну исходящего от него напряжения, животного, первобытного возбуждения и той сокрушительной, магнитной силы, которая всегда притягивала и уничтожала её. Его затуманенные глаза смотрели сквозь неё, в какую-то свою, иную реальность, где, казалось, мелькали тени прошлого.
«
Он под наркотиками. Это видно по расширенным, почти чёрным зрачкам, по этому плавающему, не фокусирующемуся взгляду. Боже, как мне ему теперь что-то объяснить, зачем я здесь? Нужно начать говорить, выдать заученную речь о бумагах… Но зачем он подошёл так близко? Его дыхание, пахнущее коньяком, мятой и чем-то горьким, сжигает кожу на моей шее. Его тело… Я помню каждую его выпуклость, каждый шрам под этой рубашкой. Чёрт, чёрт, чёрт, я не смогу сопротивляться, если он… если он дотронется. Я сломаюсь. Я уже ломаюсь».
— Пожалуйста, выслушайте меня, я хочу помочь вам, и я сразу же, немедленно покину ваш номер, — продолжила она, выдавливая из себя слова, глотая подступивший к горлу ком паники и чего-то ещё, чего-то тёплого и предательского.
— Покинешь мой номер? — прошипел он, наклонившись так, что его губы почти коснулись мочки её уха, а горячее, влажное дыхание обожгло кожу, вызвав непроизвольную дрожь. — А тебе кто-то вообще во всём этом богом забытом мире, разрешал покидать мой номер без моего, личного разрешения?
«
Какие же всё-таки омерзительные, вульгарные у неё духи. Они перебивают всё, режут нос, но… но под ними. Чуть-чуть. Почти призрачно. Чувствуется запах её кожи.
Её настоящий запах — чистый, чуть сладковатый, как молоко после ванны, как тогда у Таи, в первую нашу ночь, когда она была мокрой от пота и страсти. И эти волосы, пахнущие чужим, магазинным шампунем, и эти проклятые очки, которые хочется не снять, а содрать вместе с этой фальшивой кожей, разбить и растоптать, чтобы докопаться до сути, до правды, которая, я чувствую кожей, нутром, этой вечной, ноющей раной, прячется здесь, в сантиметре от меня, дразня и обещая либо спасение, либо окончательную погибель…»
Он резко отстранился, чтобы видеть всё её лицо целиком, впился в него взглядом, пытаясь разгадать мучительную, сводящую с ума головоломку. — Кто ты такая, Лили Маре? Что ты прячешь под этой… этой маской? — Его рука, крупная, с длинными пальцами и выступающими костяшками, потянулась к очкам; большой и указательный палец взяли дужку с такой почти нежной предварительностью и стали медленно, с театральной, мучительной неспешностью, снимать их с её переносицы. Тая, охваченная слепой, животной паникой разоблачения, инстинктивно вцепилась в его запястье, пытаясь остановить, заморозить этот момент. Марк тут же зашипел, как разъярённая, загнанная в угол гадюка: — Чччшшш… Тише, мышь. Тише. Убери свои цепкие пальчики. Убери, а то я их по одному, с наслаждением, переломаю. Поняла?
Он легко, почти небрежно высвободил запястье из её слабых пальцев, снял очки и отправил их скользящим движением на полированную поверхность комода с таким видом, будто убирал со своего пути последнее, ничтожное препятствие. — Кто же ты? Зачем эта тонна дешёвой штукатурки на лице, скрывающая, я уверен, веснушки у носа? Зачем эти ненастоящие ресницы, жёсткие и неестественные, как метла? Эти губы, выкрашенные в цвет дешёвого вина… — Он провёл большим пальцем по её нижней губе, стирая помаду грубо, словно соскабливая краску, и его взгляд стал рассеянным, заинтересованным, почти детским в своём недоумении. Затем, не сводя с неё этих мутных, но невероятно интенсивных глаз, он начал медленно, с демонстративной, вызывающей небрежностью расстёгивать пуговицы на своей белоснежной, дорогой рубашке, одну за другой, обнажая треугольник смуглой груди.
Тая стояла как заворожённая, парализованная этим гипнотическим, почти ритуальным действом.
«
Тая, очнись. Сейчас или никогда. Смотри, что он делает. Он раздевается. Ты, полная, безнадёжная идиотка, стоишь и смотришь, как будто это порно, а не твоя жизнь, висящая на волоске. Беги! Хватайся за последние крохи разума и беги!
»
Но её тело, её предательское, помнящее каждое его прикосновение тело, не слушалось; оно горело, заливаясь постыдным, густым, сладким жаром, растекающимся от низа живота к самым кончикам пальцев. Она видела, как расходится ткань, обнажая знакомый до боли, выточенный из мрамора и стали рельеф его груди и пресса, как играют под золотистой кожей стальные, упругие мышцы при каждом его вдохе, при каждом движении. Она нервно, громко сглотнула, и этот звук показался ей невероятно непристойным в натянутой, как струна, тишине.
— Нравится? — усмехнулся Марк одним лишь уголком рта, снял рубашку и, не отрывая пронзительного, хотя и затуманенного взгляда, поднёс к её губам, вытирая остатки помады грубой, пахнущей им тканью с таким видом, будто очищал что-то ценное от скверны.
— Что вы делаете… — прохрипела она еле слышно, попытавшись отодвинуться, но у её спины была лишь холодная, неподвижная стена, а впереди — он, живая, дышащая стена плоти и желания. — Отпустите меня, прошу вас!
— А разве ты не за этим сюда пришла, маленькая, жалкая шпионка? — Его голос был сладок, как засахаренный яд, и невероятно тих. — Не для этого устраивала весь этот жалкий театр? Чтобы стоять здесь, дрожа, и смотреть, как я раздеваюсь? — Он бросил испачканную красным рубашку на тёмный паркет и снова приблизился, и теперь его обнажённый, излучающий почти физический жар торс был в сантиметре от неё, а запах его кожи ударил в нос, сметая все остальные ароматы.
Тая снова попыталась вырваться, слабый, бесполезный, почти ритуальный порыв. Он крепко, почти болезненно, до хруста в костях схватил её за плечи и впечатал в стену, тряхнув так, что её голова откинулась, ударившись о поверхность, и в ушах на мгновение зазвенел высокий, тонкий звон. — Ммм! — сдавленно, непроизвольно вырвалось у неё, и в этом коротком звуке было куда больше животного возбуждения, чем протеста или страха.
Марк грубо, властно взял её лицо в свои большие, тёплые, шершавые ладони, зафиксировал, лишив возможности отвести взгляд, заставил смотреть прямо в свои глаза-туманы. Его большие пальцы принялись водить по её губам, размазывая то, что осталось от помады, изучая форму, упругость, словно слепой, читающий брайлевский текст своей судьбы. — Эти губы… они как у… такие же пухлые, мягкие, извращённо, до боли соблазнительные, до боли знакомые, — шептал он, и его дыхание сбивалось, становясь прерывистым, горячим. Потом он вгляделся в её глаза, пытаясь проникнуть сквозь цветные линзы, сквозь всю эту фальшь, в самую глубь. — Глаза… чужие. Стеклянные. Мёртвые. Но за ними. Что-то есть. Говори, кто ты, чёрт тебя побери? Кто ты на самом деле?
Тая заметалась под его руками, пытаясь вывернуться, и он ответил на это движение яростно, прижав её к стене всем телом, своим твёрдым, готовым, отчётливо ощутимым даже через несколько слоёв ткани бедром, от которого у неё в животе ёкнуло, а между ног предательски дрогнуло и потеплело. Он наклонился, и его язык, грубый, шершавый и обжигающе горячий, провёл по её губам, собирая вкус, пробуя, как гурман пробует редкое вино. — Ммм, — вырвался у него низкий, глубокий, похотливый стон удовлетворения, узнавания. Он тяжело, прерывисто, с хрипотцой дышал прямо ей в лицо, и его дыхание пахло теперь не только коньяком, но и ею — её помадой, её страхом, её невозможным, предательским возбуждением. Тая, в парализующем, сладостном противоречии, одной рукой всё ещё держала его за запястье — жест защиты, жест связи, — а глаза были широко распахнуты, залиты ужасом, стыдом и немым, томительным ожиданием.
«
Тая, беги! Собери всю свою волю, всю свою ненависть к нему, все обиды и беги! Чёрт, чёрт, чёрт, он сейчас сделает это, и всё будет кончено, всё разрушится, все эти годы боли, борьбы, строительства новой жизни рассыпятся в прах! Он снова войдёт в тебя, снова станет твоим проклятием и твоим спасением, и ты позволишь, потому что ты — слабая, жалкая, вечно тоскующая по его рукам дура! Спасайся, пока не поздно!»
— неистово кричал внутри холодный, логичный голос, но её тело, её плоть, её изголодавшаяся по нему кожа уже сдались, предали её с потрохами, вспоминая, тоскуя, требуя своей доли боли и наслаждения.
Он просунул язык ей в рот. Грубо, властно, без просьбы, без предупреждения, просто захватив, заявив права, как на свою собственность. И она… она закрыла глаза, её веки сомкнулись, словно подрезанные, и её собственный стон, глубокий, низкий и бесконечно стыдный, вырвался наружу, смешавшись с его хриплым, победным выдохом. Она ответила на поцелуй, её язык, робкий сначала, потом всё более смелый, встретился с его, вступил в древний, знакомый танец, и на мгновение весь мир сузился до этой точки жара, влаги, солёного вкуса её слёз и его — горьковатого, мужского, единственного.
Он оторвался, будто получив удар током, и смотрел на её лицо, на котором маска Лили Маре трескалась, плавилась и сползала под напорством страсти, и сквозь неё, как сквозь туман, проступали черты… черты Таи. Его Таи. Ту, что смеялась, закинув голову, ту, что плакала у него на груди, ту, чьё лицо он искал в толпах, на фотографиях, в чертах каждой незнакомки. Запрокинув голову, напрягая могучую шею, он прорычал в потолок, из самой глубины души, полной невыносимой боли, ярости и ликования:
«Сукааа… Она здесь. Я её нашёл. Наконец-то, блядь, наконец-то».
И он накинулся на её губы с новой, яростной, всепоглощающей, животной жадностью, целуя так, будто хотел выпить её всю, вобрать в себя, сломать и поглотить, стереть с лица земли эту личину и добраться до сути, не жалея, не заботясь о синяках, о её мнимом комфорте, о чём-либо, кроме этой жажды, которая жгла его изнутри три долгих, пустых года. И Тая больше не сдерживалась. Между её ног уже было мокро, горячо, влага стекала по внутренней стороне бёдер, позоря, пьяня, освобождая, напоминая о той, первой ночи, когда она была такой же испуганной и жаждущей.
«
Пусть. Пусть это будет последняя наша с ним ночь. Ад или рай, но последняя. Я конченная дура, самоубийца, предательница самой себя, но я не могу… не могу иначе… не могу отказаться от этого, даже если завтра мне придётся заплатить самой страшной ценой…»
— пронеслось в голове, и эта мысль, горькая и решительная, стала окончательным разрешением, ключом, сбросившим все оковы разума и долга.
Его член, огромный, твёрдый, болезненно налитый кровью бугор под тонкой тканью дорогих брюк, упирался ей в лобок, давил, пульсировал, и она чувствовала каждую его пульсацию, каждый нервное подёргивание, каждый намёк на ту мощь, которая сейчас войдёт в неё и разорвет на части. Она сгорала, плавилась, превращалась в жидкость от желания, которое копилось, тлело и теперь вспыхнуло с такой силой, что затмило всё — страх, ненависть, материнство, самосохранение. Он, в своём наркотическом, любовном и яростном бреду, видел только её, истинную, чувствовал на языке её единственный, неповторимый вкус — вкус молодого вина, слёз и обещаний, — и сходил с ума, его рассудок, и так висевший на волоске, трещал по всем швам, не в силах и не желая отличать блаженное видение от шокирующей реальности, цепляясь за неё, как утопающий за соломинку.
Их пошлые, влажные, громкие стоны, прерываемые хриплыми вздохами и сдавленными всхлипами, заполнили гробовую тишину номера, эхом отражаясь от высоких стен, звуча непристойным, прекрасным, трагическим гимном падению, признанием поражения и победой плоти над духом. Его руки, сильные и ловкие, скользнули за её спину, нащупали крошечную, хитро спрятанную молнию на корсете платья, и он расстегнул её одним точным, сильным, умелым движением, как будто делал это тысячу раз. Платье, потеряв опору, соскользнуло с её груди с шелестящим, прощальным вздохом и упало к её ногам роскошным, красным, теперь уже ненужным облаком, оставив её в одном лишь белье — в кружевных, красных, откровенно соблазнительных трусиках, уже промокших насквозь и ставших прозрачными, ясно обрисовывая треугольник лобка, гладкого, бритого начисто, как тогда, в их первую ночь.
Марк рухнул на колени перед ней так стремительно и тяжело, что пол под ним содрогнулся. Он обхватил её голые, упругие бёдра своими огромными ладонями, прижался к ним щекой, потом уткнулся лицом в её живот, в нежную, трепещущую, чуть прохладную кожу, и издал звук, среднее между стоном и рыданием.
— Девочка моя… Господи, какая ты мягкая, тёплая, живая… — Его голос был приглушён её телом, полон невыносимой, детской нежности, которой в нём, казалось, не осталось и следа. Он вдыхал её запах, чистый, знакомый до слёз, пробивающийся сквозь всю мишуру парфюма, как подснежник сквозь снег. — Как же ты пахнешь, маленькая моя… этим… этим солнцем на простынях, молоком и мёдом, домом, который я потерял… — Он начал целовать её живот, оставляя горячие, влажные следы, пускаясь в медленный, почти религиозный путь вниз, к тому месту, откуда исходил самый сладкий, мучительный, сводящий с ума аромат — аромат её желания, её готовности, её прошлого и, возможно, её гибели.
Она запустила пальцы в его густые, вьющиеся, теперь влажные от пота волосы, сжимая и расправляя пряди, потом её ладони, дрожащие и нежные, опустились ниже, коснулись его лица, и подушечки пальцев нащупали мокрые, солёные дорожки слёз на его скулах.
Она вытерла их, и её собственные слёзы, горькие, как полынь, и очищающие, как дождь, потекли следом, капая ему на голову, смешиваясь с его волосами.
Марк шептал, бормотал, как в горячечном, исступлённом бреду, целуя её кожу между словами, между признаниями: — Тая, скажи, что это ты, умоляю тебя всеми святыми, которых нет, скажи, девочка, а то я сойду с ума окончательно, я умру нахуй прямо здесь, если ты исчезнешь снова, растворишься, окажешься миражом… Скажи, что это ты. Скажи! Скажи!
— Я, Марк… — шептала она в ответ, еле слышно, голосом, сорванным от слёз, страсти и непоправимости происходящего.
— Скажи, что ты не исчезнешь, обещай! Клянись чем угодно! Прости меня, маленькая, прости… прости за всё, за каждый крик, за каждую глупую, жестокую мысль, прости… прости… прости… — он твердил это, как заведённый, как самобичующую мантру, и каждое «прости» сопровождалось поцелуем, лизанием, движением вниз, к запретной зоне, к цели всех его мыслей и кошмаров. — Скажи, что будешь со мной всегда… что я не проснусь один в этой чёртовой, пустой постели ещё раз…
Тая лишь плакала тихими, прерывистыми, душащими её всхлипами и молчала, потому что слова, правдивые слова, застревали в горле комом лжи, боли и невозможности. Она знала. Знала сердцем и разумом, что никакого «всегда» у них нет и быть не может. Она не могла, не могла забыть ту обиду — его пальцы, сжимающие её горло в приступе безумной ревности, его глаза, полные ледяной, нечеловеческой ненависти, когда он узнал о беременности, его проклятия, брошенные их ребёнку, слова, которые жгли душу кислотой и годами не давали спать. А он… он, этот гордый, непреклонный, мстительный Марк, он никогда не простит её. Не простит этот многолетний, изощрённый обман, позорный побег, рождение их сына втайне, укрывательство у заклятого врага, этот сегодняшний визит с целью уничтожить его карьеру, его репутацию, его жизнь… Нет, им нет пути назад. Только этот ночной, воровской островок безумия, отрезанный от прошлого страхом, а от будущего — неумолимым долгом. Только эта иллюзия, купленная ценою предательства.
— Тая, маленькая… моя единственная… моя погибель и моё спасение… — Он шептал это, целуя её лобок через мокрую, ажурную, уже бессмысленную ткань трусиков. Потом его пальцы, сильные и нетерпеливые, вцепились в тонкое кружево у бёдер, и с резким, грубым, рвущим звуком, от которого она вздрогнула всем телом, он разорвал его, сбросил клочья в сторону, как ненужный хлам. Его ладонь, шершавая и огромная, легла плашмя на её лобок, на гладкую, бритую кожу, которая так безумно волновала его тогда и волновала сейчас, а затем скользнула ниже и нащупала саму суть её — горячее, трепещущее, набухшее и невероятно мокрое, уже готовое влагалище. Он провёл пальцами по всей длине, от заднего прохода до клитора, собрал обильный, липкий сок на пальцы, поднёс их к своему лицу, вдохнул, и низкий, хриплый, похотливый стон вырвался из его груди, сотрясая её. — Пиздец... Вся мокрая. Вся мокрая для меня, моя девочка… Ты ждала. Ждала этого. Как и я.
Тая вздрогнула всем телом, от макушки до пят, от этих слов, таких родных, таких далёких, таких желанных и таких запретных. Его язык, широкий, шершавый и обжигающе горячий, коснулся её клитора сначала осторожно, почти робко, вопросительно, потом сильнее, увереннее, настойчивее, и наконец он устремился к нему, как к источнику жизни в пустыне, стал сосать его, втягивать, лизать с яростной, ненасытной, отчаянной жадностью, словно пытался напиться после долгой, изнуряющей жажды, отведать нектара, о котором только мечтал в самых потаённых, самых стыдных снах. Он закинул одну её ногу себе на плечо, открыв её ещё больше, обнажив полностью бритый, розовый, сияющий влагой бугорок венеры и все её тайные, интимные складки, и принялся работать языком — неистово, дико, с упоением и благоговением одновременно, словно это было самое запретное, самое долгожданное и самое святое лакомство на свете.
— Какая же ты сладкая… бляяяядь, как же я скучал по этому вкусу, по этой сочности, по этому… по тебе… как я мечтал об этом, каждый чёртов день, каждую одинокую, пьяную ночь, мечтал и проклинал тебя за то, что лишила меня этого… — хрипел он, его слова терялись в её плоти, но смысл долетал до её сознания сквозь туман наслаждения.
Тая слушала его хриплый, прерывистый шёпот, его безумные признания, доносящиеся снизу, из-под её юбки плоти, и не верила своим ушам, своему разуму.
«
Как мечтал? О чём он говорит? Он же поклялся меня убить».
Но её тело, её предательское, тоскующее, живое тело верило. Оно отвечало ему судорожными, непроизвольными вздрагиваниями, внутренним жаром, хлёсткими, накатывающими одна за другой волнами наслаждения, которые начинали сводить живот. Он, не прекращая пить её соки, стонал, и эти стоны, глухие, похотливые и бесконечно одинокие, вибрировали прямо в её плоти, в её клиторе, отзываясь эхом в самой матке. Потом он просунул два пальца глубоко внутрь её влагалища, изогнул их, нащупывая ту самую, волшебную, чувствительную точку на передней стенке, и, найдя её, продолжил сосать её клитор, создавая двойную, невыносимую, сокрушительную стимуляцию, ведя её к краю с математической, безжалостной точностью знатока, который помнил каждую её реакцию, каждое её особое место.
Она держалась за его плечи, впиваясь ногтями в кожу так, что под ними проступали белые, а потом красные полосы, её голова была запрокинута, рот приоткрыт, а из горла вырывались нечленораздельные, хриплые звуки, не принадлежащие ни Лили, ни даже, казалось, Тае, а какой-то древней, первобытной самке, познающей экстаз. И когда долгожданный, сокрушительный, всеотрицающий оргазм накрыл её с головой, волна за волной, вымывая из сознания все мысли, страхи, реальность, оставив только чистую, ослепительную белую боль наслаждения, он лишь глубже вогнал в неё пальцы, растянул её изнутри и прошептал сквозь её соки, смешанные теперь с его слюной: — Кончай, моя сладкая, кончай для меня, я всё вижу, всё чувствую, как ты сжимаешься… Боже, как я ждал этого…
Не дав ей опомниться, отойти, прийти в себя, он подхватил её под обмякшие, дрожащие от конвульсий оргазма ягодицы, она инстинктивно, слабо обвила его талию ногами, и он, сильный, как медведь, невероятно мощный даже в своём подпитии, понёс её к кровати, уронил на мягкий, пружинящий матрас с такой осторожностью и нежностью, которая дико контрастировала с его яростной, почти оскверняющей лаской секунду назад. Сам он быстро, почти яростно, сбрасывая с себя оставшуюся одежду — ремень со звяканьем тяжёлой пряжки, брюки, нижнее бельё, — он стоял перед ней, и его тело, освещённое теперь боковым светом лампы, было шедевром мужественной, грубой красоты. Его член, огромный, налитый кровью до тёмно-багрового, почти фиолетового оттенка, с толстой, извитой, пульсирующей веной, подпрыгнул, упруго ударившись о низ живота, и замер в готовности, направленный на неё, как орудие возмездия и обладания, как символ абсолютной власти, жажды и той тоски, что свела бы с ума кого угодно.
Тая, лежащая на спине, с растрёпанными волосами и размазанной по щекам тушью, умирала от этого зрелища, от этой первобытной, животной, устрашающей красоты, от воспоминаний, которые больно, как удары ножом, били в виски и ниже, в самое нутро, заставляя влагалище сжиматься в пустом, томительном спазме. Марк раздвинул её ноги шире, лёг между ними на неё, опершись на один локоть, чтобы видеть её лицо, вглядываясь в каждую черту, сметая взглядом остатки грима. Его свободная рука сжала её грудь, большой палец принялся тереть сосок, уже твёрдый, как бусина, и невероятно чувствительный, почти болезненно. Он снова, как голодный, изголодавшийся волк, накинулся на её губы, и она отвечала ему со всей страстью, на какую только была способна, целуя его так, будто хотела через этот поцелуй, через смесь слёз, слюны и боли, передать все три года тоски, гнева, любви, вывернутой наизнанку ненависти и той материнской нежности, что была теперь её проклятием и её щитом.
Он сосал и мял её соски, кусал их, переходя от одной груди к другой, оставляя красные, влажные следы, и его терпение, и так висевшее на волоске, окончательно лопнуло.
— Блядь, не могу больше, не могу терпеть, сука, как же я хочу тебя, как хочу быть внутри, чувствовать тебя, разорвать, войти в тебя и никогда не выходить… — Он, как заведённый, повторял одно и то же, его слова, грубые, похабные, полные отчаяния и желания, сливались в сплошной, похотливый поток сознания, в монолог безумца. Он обхватил свой член у основания, несколько раз провёл от полных, тугых яичек до вздувшейся, мокрой от предэякулята головки, собрал прозрачную, тягучую смазку и размазал её по её влагалищу, по уже скользким, раздувшимся от желания губам, смазывая вход. — Я войду, маленькая. Я во-о-йду. Я этого три года, блядь, как в аду, ждал, три года ты снилась мне вот так, голая, мокрая, открытая, и я просыпался в холодном поту с криком и с пустотой в руках…
Он направил тугую, упругую головку к её входу, почувствовал сопротивление её мышц, её девственную, несмотря на роды, тесноту, и с низким, победным, почти звериным рыком, мощным движением бёдер, влился в неё. Не спеша, но неумолимо, сантиметр за сантиметром, растягивая, заполняя, поглощая, пока не вошёл до самого упора, пока их лобки не сошлись в плотном, влажном поцелуе, и он почувствовал, как её внутренности, горячие и бархатистые, судорожно, в спазме блаженства и боли, сжались вокруг него, обхватив его, как перчатка.
И в наступившей, оглушительной тишине, нарушаемой лишь их прерывистым, сдавленным дыханием, раздался звук, которого Марк жаждал, боялся и искал все эти годы, который снился ему в кошмарах и наяву, сводя с ума, – её голос, срывающийся, полный неподдельной боли, наслаждения и того самого, уникального тембра, узнаваемого до слёз: — Маааарк…
Только она. Только она так выдыхала его имя в момент проникновения, с такой надрывной нежностью и полной отдачей. Только ей он позволял это, только ради этого звука, этого признания в подчинении и любви, он был готов сжечь дотла весь мир. Он зарычал, как раненый насмерть зверь, в которого попала пуля, но который от этого стал лишь свирепее, отчаяннее: — Бляяяядь… Тая… Тая... твою мать… Это правда… Это ты…
Она вздрогнула под ним, её ногти впились ему в спину. Он узнал. Окончательно и бесповоротно. Не как галлюцинацию, а как реальность.
«
Он в себе, он знает. Что теперь будет? Что он сделает, когда пройдёт этот шок, когда желание отпустит? Убьёт? Привяжет к себе навеки?»
Но эти панические, ледяные мысли были мгновенно смыты новой, более мощной, всесокрушающей волной чисто физического ощущения. Она окончательно обмякла, сдалась, растворилась в этом чувстве, когда Марк начал двигаться, когда этот знакомый, любимый до боли, ненавистный за всю причинённую боль ритм заполнил всё её существо, вытеснив всё, кроме него, его тела внутри неё, его кожи под её пальцами.
— Тая, девочка моя… Жизнь моя, смерть моя… Как долго, как мучительно я тебя искал, как я сходил с ума по крупицам, я чуть не сдох, понимаешь? Сдох с тоски по тебе, по твоему теплу, по этим звукам, которые ты издаёшь… Как я скучал по этому… по тебе всей… Не исчезай, не смей, я убью тебя, если ты снова исчезнешь, убью и себя за компанию, клянусь… — Он повторял эти слова — молитвы сумасшедшего, угрозы, признания, проклятия — без конца, в такт своим глубоким, размеренным, а потом всё более учащающимся толчкам. Он трахал её то нежно, почти благоговейно, вынимая член почти полностью и снова медленно погружаясь, то яростно, быстро, дико, вколачиваясь в неё так, что кровать скрипела, билась о стену с глухими ударами, а её грудь отчаянно, соблазнительно колыхалась, приковывая его взгляд. Он целовал её, кусал губы до крови, лизал шею, сосал соски, покрывая её тело синяками, следами зубов, знаками своего безумия, своей тоски, своей ненасытной потребности пометить её, как свою территорию.
«
Сука! Это ОНА. Настоящая. Тая. Не тень, не мираж. Я в ней. В своей Тае. Бляяядь, наконец-то… Господи, какое же это… какое облегчение и какая пытка одновременно…»
Его мысли, разогнанные коктейлем из наркотика, адреналина, алкоголя и невероятного, запредельного чувства, носились с бешеной, калейдоскопической скоростью, мешаясь с ощущениями. Он смотрел на её залитое слезами, потом и размазанным гримом лицо и упорно, сквозь весь этот беспорядок, видел её — свою Таю, с её чистыми, синими, как горные озёра в ясный день, глазами и чёрными, как смоль, волосами, которые теперь раскидались по белой подушке диким, прекрасным, трагическим ореолом.
Тая плакала беззвучно, слёзы текли из-под сомкнутых век непрерывными, солёными ручьями — слёзы от неподдельного, сокрушительного, почти болезненного удовольствия, которое она забыть не могла и которое теперь нахлынуло с удесятерённой силой, и от щемящей, разрывающей грудь на части тоски по нему, по этому, по тому «было», которое было ужасно и прекрасно, и которое они безвозвратно утратили. Он видел эти слёзы, эти бриллианты горя и экстаза, собирал их губами, вылизывал с её щёк, с её уголков губ, шепча, хрипя прямо в её кожу: — Ты моя. Только моя. Навсегда. Я не отпущу. Никогда больше. Я скорее сдохну. — И его слова, его обещания-приговоры, смешанные с матом и нежностью, лишь разжигали огонь в низу её живота, заставляя её влагалище сжиматься сильнее, чаще, судорожнее вокруг его члена, отзываясь на каждый его толчок встречной пульсацией.
В какой-то момент, когда его тело уже покрылось испариной, а дыхание стало свистящим, он перевернулся на спину, и уже она, по его молчаливому, властному требованию — жесту руки на её бёдрах — оседлала его, опустилась на него, приняв в себя всю его длину и толщину с глухим, влажным стоном облегчения и новой боли. Она скакала на нём, сначала плавно, будто вспоминая старый, почти забытый танец, потом всё жёстче, отчаяннее, яростнее, сбрасывая с себя последние остатки контроля, стыда, позволяя телу, этой измученной, тоскующей плоти, говорить за неё, кричать его имя. Её грудь, полная и упругая после родов, плясала в такт её бешеной, неистовой езде, и он, не отрывая от них горящего, тёмного взгляда, сжимал и мял их, доводя до острой, сладкой боли, которая была теперь слаще любого простого удовольствия. Он рычал снизу, подбадривая её похабными, грязными словами, поднимая бёдра навстречу каждому её движению, она стонала сверху, её стоны становились всё громче, непристойнее, откровеннее, это был чистый, животный, ничем не прикрытый звук самки в течке, нашедшей своего самца.
Он отчётливо слышал голос Таи, её настоящий, чистый голос, без дурацкого французского акцента, без притворной томности — она и не пыталась больше притворяться, она была собой, здесь и сейчас, в этой постели, на его члене, принимая его так же жадно, как и он её. Они трахались долго, изматывающе, неистово, сходя с ума друг от друга, от этого воссоединения, которое было и пиром, и поминками одновременно. Тая стонала от удовольствия, кончая раз за разом, её тело выгибалось дугой, её ногти впивались в его грудные мышцы, спину, царапали до крови, оставляя красные, жгучие, рваные дорожки, а он лишь смеялся своим хриплым, довольным, почти безумным смехом и трахал её ещё сильнее, глубже, яростнее, словно пытался через плоть проникнуть в самую её душу и пригвоздить её к себе навсегда.
— Я кончу, девочка, чёрт, не могу больше держаться, — простонал он сквозь стиснутые зубы, его движения стали резче, глубже, живот у него напрягся, как тетива лука, яички подтянулись. — Кончай со мной, давай, вместе… Вылей на меня всё…
— Мааарк! Я люблю тебя! — выкрикнула она, и это сорвалось с её губ само, непроизвольно, вырвалось из самой глубины души, которую она так тщательно прятала и от него, и от себя, вырвалось, как последняя правда перед казнью.
Он посмотрел на неё горящими, расфокусированными, полными слёз и страсти глазами, и на его лице, искажённом гримасой наслаждения и боли, появилась улыбка — такая искренняя, такая мальчишеская, беззащитная и светлая, что у неё внутри всё сжалось от невыносимой, сладкой боли. Эта улыбка была из прошлого, из «до», из тех дней, когда они только начинали, когда мир был прост, а любовь казалась вечной, и она была так прекрасна и так невыносимо далека, что хотелось умереть.
Марк же трахал её и доводил до оргазмов снова и снова, как будто пытался наверстать, вогнать в неё все потерянные годы одиночества и ярости за одну эту бесконечную ночь. Не вынимая члена, он сам кончил в неё в первый раз — горячим, обильным, пульсирующим потоком, который залил её изнутри и заставил содрогнуться от этого давно забытого, интимного ощущения заполненности им. Но он не остановился, не дал члену упасть, продолжая двигаться внутри неё, уже скользкой от его спермы, и через некоторое время, под её истошные, уже почти бессознательные стоны и призывы, кончил снова. И снова. Три раза он заполнил её своей спермой, и без остановки, как заведённая, неутомимая машина разрушения и созидания, продолжал долбить эту заветную, сладкую, такую родную дырочку, которая принимала его с прежней, ненасытной жадностью, уже не различая, где заканчивается боль и начинается наслаждение.
Он лизал её грудь, как дикий, изголодавшийся зверь, сосал соски до красноты, до синяков, потом сползал вниз, раздвигал её усталые, дрожащие ноги и снова опускался к её клитору, вылизывая его и принимая её соки, стонал от этого запретного вкуса, а потом снова взбирался на неё и входил, целуя её в губы, передавая ей её же собственный, теперь смешанный с ним вкус, заставляя её ощущать всю глубину их падения и соединения. Они были пропитаны друг другом насквозь — потом, спермой, слезами, их собственными соками, болью и прощением, которого не было. Это длилось час, два, три… Время потеряло смысл, расплылось, как его зрачки. И продолжалось бы до самого утра, если бы наркотик, смешанный с алкоголем, эмоциональным шоком и колоссальным выбросом адреналина и эндорфинов, не начал наконец брать своё, не стал накрывать Марка тяжёлым, свинцовым, неодолимым покрывалом физического и нервного истощения.
Последний раз, когда он кончил, он так и остался лежать на ней, не выходя, его тяжёлая, влажная голова упала на её грудь, член, всё ещё полу-твёрдый, пульсировал внутри, последние капли спермы вытекали из неё, смешиваясь с их общим потом. А Тая, чувствуя, как его тело тяжелеет, становится неподвижным и расслабленным, как дыхание выравнивается и становится глубоким, ровным, почти детским, гладила его по взмокшим, светлым волосам, по напряжённой, теперь обмякшей шее, и нежно, еле слышно, сквозь ком в горле, запела. Ту самую, старую французскую колыбельную, которую пела Тимофею:
Au clair de la lune, mon ami Pierrot,
Prête-moi ta plume,pour écrire un mot.
Ma chandelle est morte,je n'ai plus de feu,
Ouvre-moi ta porte,pour l'amour de Dieu...
Её голос дрожал, срывался на шёпоте, был хриплым от слёз, но мелодия, чистая и бесконечно грустная, как дождь за окном, лилась в тишину, ставшую вдруг огромной и пугающей.
А он, пока ещё не совсем погрузился в беспамятный, химический сон, слышал эту прекрасную, разрывающую сердце мелодию, её голос, который был музыкой его прошлого счастья, чувствовал под щекой ритмичное, успокаивающее биение её сердца. На его губах, прижатых к её коже, дрожала еле заметная, детская, беззащитная улыбка, и он шептал, уже почти беззвучно, губами, касающимися её груди: — Не исчезай… не исчезай… не исчезай…
У Таи лишь текли слёзы, тихие, бесконечные, горькие, как полынь, оставляя солёные, жгучие дорожки на её и без того мокрых щеках.
«
Как мне спасти тебя, мой мальчик? Как уберечь от них, от меня самой, от этой пропасти, в которую мы оба летим?»
План, чудовищный в своей жестокости и единственный в своей безнадёжной логике, созрел окончательно, кристаллизовался в этот самый момент.
«
Завтра всё решится. Исход будет один. Лучше уж я, чем они. Пусть он живёт. Пусть живёт наш сын. Пусть ненавидит меня, но живёт».
Каждое слово было горячим, липким выдохом, впитывающимся в её поры. Каждое «не исчезай» падало в её душу каплей расплавленного свинца, прожигая насквозь все барьеры, все планы, всю её железную решимость.
Последний шёпот Марка растаял на её коже, растворился в тишине, ставшей после бури страсти звенящей и бездонной, как колодец. Тая лежала неподвижно, чувствуя, как его тяжесть, жар и полное доверие этого сна пригвождают её к мокрым простыням. Но в её сознании, поверх усталости и шока от пережитого, уже бился стальной, холодный метроном долга. Каждая пульсация напоминала: Время. Осталось мало времени.
Она отсчитала в утихающем грохоте собственного сердца пять долгих минут, пока его дыхание не стало глубоким и мерным, а мускулы на спине полностью не обмякли. Затем, двигаясь с болезненной медлительностью пловца под водой, она начала высвобождать свои конечности. Каждое движение было чревато катастрофой – скрип пружин, шорох ткани, её собственный предательский вздох. Его член с мягким, влажным, окончательным звуком вышел из неё, и по её внутренней стороне бедра, по гладко выбритой коже, потекла густая, тёплая смесь её соков и его спермы.
Она скользнула на край кровати, её босые ноги коснулись холодного паркета, и этот контраст с жаром его тела заставил её вздрогнуть. Обернулась. Он лежал на боку, рука вытянута туда, где только что была она. Его лицо в полумраке, прорезанном полоской света из-под двери в гостиную, казалось высеченным из мрамора – высокий лоб, тёмные брови, губы, чуть приоткрытые в детской беззащитности. Как же он может быть таким невыносимо красивым и таким абсолютно, смертельно опасным одновременно? Как эти губы, только что шептавшие мне нежности, могли изрыгать столько ненависти?
Оторвать взгляд было физической болью. Но она заставила себя. Платье валялось на полу, смятое. Брошенный взгляд на него вызвал прилив жгучего стыда и дикой ностальгии по той, кем она была в его объятиях минуту назад – просто женщиной, просто Таей. Теперь ей снова предстояло стать Лили Маре, холодной авантюристкой с миссией.
Тая быстро, на цыпочках прошла в ванную, смыла с себя всю косметику, следы его поцелуев, его сперму, стекающую по её ногам. Одела своё измятой платье, с трудом застегнув молнию на спине сама. Забрала со стола те самые проклятые бумаги, которые должна была заставить его подписать. Потом сняла с шеи тонкую цепочку с кулоном, который он ей надел вечером. Она разжала его ладонь, вложила в неё ещё теплый кулон, его пальцы рефлекторно сжались. Она наклонилась, чтобы последний раз поцеловать его в губы — сухие, горячие, пахнущие его подлинной, неподдельной сущностью.
— Мы не будем вместе, любимый, — прошептала она так тихо, что это был лишь выдох. — Даже если ты меня когда-нибудь простишь… я себя не прощу. Никогда. А если не простишь… так даже лучше. Прощай…
Выпрямившись, она ощутила, как внутри рвётся что-то живое и хрупкое, последний мостик, связывающий её с миром чувств. Боль была настолько острой, что потемнело в глазах. Но ноги повиновались. Она вышла из спальни, плотно прикрыла за собой дверь, словно хоронила там часть своей души.
В гостиной царил полумрак. Часы на камине показывали без двадцати четыре. Она подошла к телефону на столе, её пальцы, холодные и неуверенные, набрали номер ресепшн. Голос, прозвучавший в трубке, был профессионально-бесстрастным.
— Да, в номер господина Орлова. Пришлите, пожалуйста, бутылку шампанского, устриц, фруктов. Да, сейчас же.
Она положила трубку и замерла у двери, прислушиваясь к тишине за спиной и к шуму города за окном. Стук в дверь прозвучал через десять минут. Она открыла ровно настолько, чтобы в проём была видна лишь часть её фигуры, но не беспорядок внутри. Молодой официант с тележкой почтительно склонил голову.
— Добрый вечер, мадам.
— Закатите, пожалуйста, — сказала она голосом, в котором не дрогнуло ничто. И, когда он переступил порог, быстрым движением сунула ему в руку свёрнутые в тугой рулон купюры. — И будьте так добры… мне нужно незаметно покинуть этаж. Без лишних глаз.
Парень, мельком глянув на сумму, кивнул, не задавая вопросов. Он откатил тележку вглубь комнаты, к стене. Тая, не теряя ни секунды, приподняла длинную, тяжёлую скатерть и юркнула в тёмное пространство под ней, между ножками столика и полками с блюдами. Минуту спустя тележка плавно катилась по коридору. Она слышала, как официант что-то бодро говорит охране у лифтов, слышала ленивый ответ. Двери лифта открылись и закрылись. Спуск. Ещё один коридор. И наконец — щель свежего, предрассветного воздуха.
— Всё, мадам, — прошептал он, приподнимая край скатерти у чёрного хода.
Она выскользнула, кивнула и, не оглядываясь, побежала по пустому переулку к своей машине, прижимая к груди папку. Платье развевалось за ней, как знамя капитуляции.
Она влетела в салон, швырнула папку на пассажирское сиденье и рванула с места, шины взвизгнули на асфальте. Город в предрассветной мгле проносился за окном размытыми пятнами света. В голове, поверх рёва двигателя, стучал чёткий, безжалостный план, как стих, заученный наизусть.
Тая мчалась домой на всех парах. На часах 4 утра. «Есть ещё время….Я успею, всё успею». Она влетела в квартиру, сбросила платье, встала под горячий душ, пытаясь смыть с кожи не только его следы, но и память о его прикосновениях. Быстро, автоматически наложила макияж — тот самый, чёткий, безупречный макияж Лили Маре. Убрала волосы в строгую причёску. Надела длинный свободный свитер, чулки, ботфорты на плоской массивной платформе, накинула длинное пальто.
Подошла к спящей Алисой, коснулась щеки.
— Лисичка! Вставай! Пора!
Потом перешла к кровати сына, села на край, провела рукой по его светлым, мягким, таким похожим волосам.
— Тима, маленький, нужно вставать. Сегодня мы поедем в гости.
---
В номере отеля тишину нарушал лишь мерный храп Марка. Сон его был тяжёл и глубок, как погружение в тёмные, наркотические воды. Но даже там, в самых потаённых глубинах его подсознания, бушевали образы. Ему снилось, что он держит её на руках, а она тает, как дым, сквозь пальцы. Он бежал по бесконечному коридору, слыша впереди её смех и плач сына, но дверь в конце всегда захлопывалась перед самым его носом. Он просыпался от этих кошмаров на долю секунды, в полубреду, нащупывая рукой холодное пространство простыни рядом. Пусто. Ушла… опять ушла… – проносилось в затуманенном сознании, но наркотик и физическое истощение были сильнее. Он глубже зарывался лицом в подушку, всё ещё пахнущую её духами и её ней, и снова проваливался в небытие, его пальцы судорожно сжимали лежащий в ладони кулон.
---
6:00 утра. Дверь в номер Марка отворилась, и ввалились Димон и Егор. В гостиной они его не обнаружили, пошли в спальню. Открыв дверь, брови их поползли вверх от растилающейся перед их глазами картины, они переглянулись, и комната наполнилась диким мужским смехом .
—Бляяяядь, Орлов, фуууу!!! — хохотал во весь голос Егор.
Глава 11. КОНФЕТКА
Шесть утра вломилось в номер не просто первыми лучами солнца, пробивавшимися сквозь щели неплотно задёрнутых штор, — оно ворвалось грубым мужским хохотом, щедро сдобренным матерщиной, и звонким, безжалостным трезвоном, от которого сжимались зубы и в висках начинала стучать первая, робкая боль.
— Бляяяядь, Орлов, — фыркнул Егор, морща нос и отворачиваясь, будто унюхал не просто тухлятину, а нечто более острое, биологически активное и абсолютно неприемлемое для человеческого обоняния в столь ранний час. — Фуууу! Ты блядь голой задницей нахуя валяешься? На рояле играл что ли, или тут у тебя цирк шапито с ночными разборками? — Его голос, сиплый от недосыпа и уже утреннего сигаретного перегара, резал воздух, смешиваясь с густой, тяжёлой, почти осязаемой атмосферой, висевшей в комнате, — атмосферой прожитой ночи, вывернутой наизнанку, с её страстями, болью и безудержным животным началом.
Они стояли на пороге, Димон и Егор, два столба здоровенных, сбитых из мышц и костей мужиков в чёрных трениках и мятых футболках, и ржали как кони, смотря на картину, достойную кисти какого-нибудь декадентствующего мазилы, специализирующегося на пост-оргиастическом бардаке и экзистенциальном кризисе в интерьерах люксовых гостиничных номеров. Комната выглядела так, будто через неё пронёсся небольшой, но очень темпераментный и совершенно необузданный ураган, решивший обрушить свою ярость исключительно на предметы интерьера и постельное бельё. Подушки были сброшены на пол и лежали в немых, белых сугробах; покрывало, некогда идеально заправленное, было смято в злобный, бесформенный комок и закинуто на спинку кожаного кресла, словно трофей поверженного врага; на паркете, рядом с дорогим, а теперь безнадёжно помятым пиджаком, валялась рубашка Марка, а чуть поодаль — жалкие, порванные в клочья ажурные трусики, напоминавшие призрачным кружевом о чьём-то недавнем, страстном и, судя по всему, неистовом присутствии.
И посреди этого немого, выразительного хаоса, на огромной, похожей на поле брани кровати, спал Марк Орлов. Спал на животе, раскинувшись во всю ширь своих мощных, покрытых рельефными мышцами плеч и спины, которая теперь представляла собой целое полотно, испещрённое свежими, алым шёлком затягивающихся дорожек царапин, будто по нему прошлась разъярённая дикая кошка или сам дьявол оставил свои автографы когтями. На смуглой коже его левого плеча чётко и ядовито синел синяк-отметины — ровный, почти идеальный полукруг от человеческих зубов, говорящий о моменте предельного экстаза или предельной ярости. Лицо его, обычно собранное в жёсткую, не терпящую возражений маску лидера и человека, привыкшего ломать обстоятельства через колено, сейчас было странно безмятежным, почти детским в своей уязвимости, будто измученная, исхлёстанная бурями душа наконец-то нашла себе покой в глубинах беспамятства и забытья. В сжатом, прижатом к голой груди кулаке что-то слабо поблёскивало в косых, дрожащих утренних лучах, пробивавшихся в комнату. Но больше всего, сильнее любого визуального образа, поражал запах. От тела Марка, от скомканных, сброшенных на пол простыней, от самого спёртого воздуха в комнате тянуло густым, сладковато-терпким, животным и откровенно-грязным миксом ароматов — секс, солёный мужской пот, дорогие, удушающе-восточные духи, женские слёзы, боль, страсть, влага и сперма. Запах прожитой ночи, вывернутой наизнанку, лишённой всяких приличий и условностей.
Димон, поддерживая истерически давящегося смехом и одновременно морщащегося от вони Егора, покачал своей коротко стриженной головой, и похабная, понимающая ухмылка медленно, как масляное, ядовитое пятно, расползлась по его лицу. — Марк, твою мать, трусы бы хоть надел, а? — произнёс он, и в его голосе звучала не столько брезгливость, сколько своеобразное братское восхищение масштабом произошедшего. — У меня, блядь, глаза болят от этого зрелища. Словно не просто переспал с кем-то, а на съёмках порно с гепардами в главной роли побывал, да ещё и в самом эпицентре схватки.
Егор, отдышавшись от хохота, который бил его спазмами в горле, подошёл к кровати, наклонился, и его голос, низкий, нарочито громкий и раздражённый, обрушился на спящего, как ушат ледяной, солёной воды прямо с причала: — Вставай, ёбырь! Подъём! Рассвет уже, блядь, в штаны нассал, а ты тут валяешься, будто тебя поезд переехал! Шесть часов, мудила!
Марк дёрнулся всем телом, как от удара электрошокером в самое сердце. Веки, тяжёлые, будто налитые свинцом, с трудом разлепились, открыв затуманенные, серые, по-волчьи острые и сейчас совершенно потерянные глаза. В них мелькнула сначала дикая, животная паника существа, застигнутого врасплох в самом уязвимом положении, потом — тупая, непонимающая ярость, и лишь затем — смутное осознание реальности. — Ты ебанулся, Ёж?! — прохрипел он, и его голос был похож на скрип ржавой, давно не открывавшейся двери в сыром подвале. — Блядь, шесть утра… вы чего, с утра уже долбились, чтоб меня будить? Идите нахуй!
— Орлов! — Димон присвистнул, многозначительно и с преувеличенным интересом рассматривая его спину, будто врач редкой специализации. — Ты с тиграми ночью сражался или с дикобразами спаривался? На тебе, сука, живого места нет, честное пионерское. Вся спина в полосах, как у зебры, только красное на коричневом, и синяк такой, что любо-дорого посмотреть. Герой, блядь, сексуального фронта.
Марк моргнул несколько раз, пытаясь собрать в кучу расползшиеся, пьяные и гормональные мысли, плавающие в черепной коробке, словны обломки после кораблекрушения. В голове стоял тяжёлый, густой, давящий гул, похожий на отдалённый шум морского прибоя в огромной раковине. Потом его внимание привлекло назойливое, болезненное ощущение в правой руке — что-то маленькое, твёрдое и невероятно острое впивалось в мякоть ладони, сжатую в тугой, непроизвольный кулак. Он, преодолевая скованность мышц, разжал пальцы, и его будто ударили обухом по темени, выбив последний воздух из лёгких. На влажной от пота, прочерченной линиями жизни ладони лежал кулон. Тот самый, который вчера вечером холодным камнем болтался на тонкой цепочке на шее у Лили Маре. Его как разрядом тока ударило. С отвращением, будто это была раскалённая уголька или ядовитый, волосатый паук, он швырнул его на простынь, где тот подпрыгнул и замер, сверкая обидным, чужим блеском.
И тут воспоминания хлынули. Не плавным потоком, а рваными, яркими, болезненными обрывками, как вспышки света в кромешной тьме, каждая из которых оставляла после себя ожог на душе. Лили в шаге от него, её нелепое, отрепетированное предупреждение сквозь маску ледяного равнодушия: «Я должна вас предупредить…». Её губы, подкрашенные ядовито-алой, почти кровяной помадой, сложенные в безжизненную улыбку. Потом… потом эти губы стали другими — мягче, полнее, теплее. И тело стало другим — знакомым до каждой родинки, желанным до боли. Запах сменился — с тяжёлого, восточного, удушающего, на лёгкий, цветочный, безумно родной. Чёрные, как смоль, волосы, рассыпавшиеся по белой простыне, словно шёлковый, живой покров. Синие, бездонные, как летнее небо над Ладогой, глаза, в которых тонул и терял рассудок весь мир. Её голос, хриплый от страсти и шёпота: «Маааарк…». Её тело, горячее, податливое и в то же время невероятно сильное под его руками. Секс. Не просто трах, не мимолётное, механическое соединение тел, а яростный, всепоглощающий, слепой шторм, в котором стиралось время, пространство, память, стыд и всё на свете. Он помнил её стоны, её конвульсии наслаждения, её требовательные, властные шёпоты, врезавшиеся прямо в мозг: «Ещё… не останавливайся…». Помнил, как она была под ним, над ним, вокруг него, внутри него. И… тихую, невероятно грустную колыбельную на французском, которую она напевала потом, когда он, совершенно измождённый, почти терял сознание, и этот нежный звук был единственной нитью, связывающей его с реальностью.
А в конце, сквозь сон, как тонкий, холодный нож в самое горячее, незащищённое сердце — её шёпот, от которого замерзала кровь в жилах и рушился мир: «Прощай».
«Прощай».
— СУКАААА…!!! — рёв, нечеловеческий, рвущий глотку, вырвался из его груди, сотрясая воздух в комнате. Марк вскочил, сел на кровати, сжав голову руками, будто пытаясь физически, костями пальцев, удержать в ней нахлынувшее безумие, не дать черепу разлететься на куски. — СУКА! НЕТ! БЛЯДЬ!
— Ебать, Орлов, ты чего, охренел?! — Егор отпрянул, а Димон мгновенно насторожился, его тело мгновенно напряглось. — Что случилось-то, а? Что тут, блядь, произошло за ночь? И откуда этот ёбаный кулон у тебя в руке? — голос Егора потерял всю похабную, утреннюю веселость, в нём зазвучала чистая, нешуточная тревога, та, что бывает перед самым пиздецом.
Марк медленно, с трудом поднял на них взгляд. В его серых, обычно таких холодных и расчётливых глазах бушевала настоящая буря из ярости, полного непонимания и животного, первобытного страха перед тем, что его память отказывалась принять за правду. — А нихуя друг не произошло, — выдавил он сквозь стиснутые, скрипящие зубы, и каждое слово давалось ему с усилием. — Или дохуя чего. Хуй его знает, пацаны… честно, хуй его знает. Я, блядь, всю ночь ебался. Как последний уёбок, как зверь, как будто в первый и последний раз в жизни. До потери пульса, до темноты в глазах, до хруста в костях. До… до потери себя.
В комнате повисла гробовая, давящая тишина, нарушаемая только тяжёлым, прерывистым дыханием Марка. Димон и Егор переглянулись, и на их лицах, обычно таких уверенных и насмешливых, застыло одинаковое выражение — полного, абсолютного, беспомощного ахуя. Они видели Марка в разных состояниях — яростным, холодным, отчаявшимся, пьяным в стельку, — но такого потерянного, такого разбитого изнутри они не видели никогда.
— С… с кем? — выдохнули они в унисон, будто синхронизированные марионетки, и в этом дуэте прозвучало не любопытство, а почти страх.
Марк дико, горько и надтреснуто засмеялся, звук был похож на скрип ржавых петель. — Ты же сам орал, что ни стоит у тебя ни на кого! — напомнил Егор, осторожно, как сапёр, ступающий на заминированное поле, где каждый шаг может быть последним. — У тебя вся шкура со спины содрана, Марк, в кровь! На простынь даже смотреть противно, вся в засохших… пятнах. На кого у тебя, прости господи, встал-то? На горничную? На жену олигарха?
Марк спрыгнул с кровати и, совершенно голый, не обращая ни малейшего внимания на их остолбенелые взгляды, подбежал к большому, в полный рост, зеркалу, вделанному в стену. Он крутанулся, пытаясь через отражение увидеть свою спину. Картина, открывшаяся ему, заставила содрогнуться даже его, видавшего виды. Царапины были не поверхностными — некоторые шли глубоко, с присохшими, тёмно-бордовыми каплями запекшейся крови по краям. Синяк от укуса цвёл сине-багровым, почти чернильным цветком, от которого лучиками расходились мелкие, точечные кровоизлияния. — Пиздец, — прошептал он, касаясь пальцами воспалённой кожи. — Не привидилось... Будто меня, блядь, через колючую проволоку тащили.
— Фуууу, Марк, штаны то хоть накинь, будь человеком, — фыркнул Димон, с комичной, преувеличенной брезгливостью отводя глаза. — Мы тебе не сёстры милосердия и не медкомиссия в военкомате, чтобы на твои голые, уставшие яйца смотреть в шесть утра. Рассказывай давай, чё за спектакль был, пока мы тут не ослепли. Ты хоть помнишь что-нибудь вменяемое, кроме цвета потолка?
Марк наклонился, поднял валявшиеся на полу спортивные штаны, натянул их на ноги и, тяжело, словно после марафона, дыша, опустился в кресло. Он закрыл лицо большими, сильными руками, пытаясь выловить из алкогольного, гормонального и эмоционального тумана хоть какие-то чёткие, незыблемые образы. — Блядь, пацаны… — начал он, и голос его был глухим, обращённым куда-то внутрь себя. — Я нихуя не помню толком. Как в тумане.
Помню, пришёл в номер, вы ушли, я выпил… Потом… потом она появилась…
— Кто опять? — хором, уже почти раздражённо, спросили они, потому что эта таинственность начинала напрягать сильнее, чем вид голого Марка.
— Конь в пальто, блядь! — взорвался Марк, поднимая голову, и в его глазах вспыхнул огонь. — Лили! Лили Маре, эта стерва в юбке, эта резиновая кукла с ледяными глазами!
— Ты, значит, драл всю ночь Лили Маре? — Егор вытаращил глаза, и его брови почти ушли под волосы. — Ебааать, да ты, Орлов, настоящий извращенец! Сам же орал, что на неё только плюёшь, что она холодная, как дохлая рыба, и лицо, как у куклы-психопатки из плохого хоррора!
— Да не драл я её, ёбаный в рот! — Марк вскочил и начал метаться по комнате, как раненый зверь в клетке, его движения были резкими, некоординированными. — Не встал бы у меня на эту резиновую медузу НИКОГДА! Она сказала, что хочет что-то важное сказать. Важное, сука! А потом… потом она что-то сделала. Посмотрела как-то… или сказала что-то такое… Я не помню, чёрт возьми! Она как будто исчезла в воздухе. И… и появилась ОНА.
Он обернулся к ним, остановившись посреди комнаты, и в его глазах, налитых кровью, горел такой искренний, неистовый, почти мистический ужас, что у Егора и Димона по спине, несмотря на всю их крутизну, пробежали ледяные мурашки.
— Кто, Марк? — тихо, уже без тени издёвки, спросил Димон. — Кто появилась?
Марк сделал шаг вперёд, его лицо исказила гримаса, в которой смешались дикое торжество, невыносимая боль и откровенное, неконтролируемое безумие. — Лебедева! — проревел он, и эхо от его крика отозвалось в стенах. — Собственной персоной, блядь! Я не трахал её, нет! Это слово слишком мелко! Я ЕБАЛ! Слышите, пацаны? Всю ночь, до посинения, до хрипоты, до боли в каждом мускуле, до кровавых царапин на спине, я ебал ТАЮ ЛЕБЕДЕВУ!
Он жестикулировал неприличными, отчаянными, широкими знаками, будто пытался физически, руками, передать им всю ярость, мощь и безудержность того, что происходило на этой самой кровати несколько часов назад.
— Иииии…? — протянул Димон, и его мозг, отлаженный механизм для решения сложных, часто кровавых задач, отчаянно, с треском шестерёнок, пытался обработать эту безумную информацию. — И где она сейчас? И… как, чёрт возьми, вообще? Ты же её не видел три года, Марк! Она пропала! Что за хуйня?!
— Что «ииии»?! — заорал Марк, и его голос сорвался на крик. — Я не ебанулся, пацаны, клянусь матерью! Я не спятил! Она лежала здесь, на этой самой кровати! Кончала, блядь, подо мной, на мне, просила моего члена ещё и ещё, зубами впивалась в плечо! Я видел её чёрные, как смоль, волосы, рассыпавшиеся по подушке! Эти её синие, блять, глаза, в которых я тонул всегда и готов был утонуть снова! Эти её сиськи… — он сжал руки в воздухе, демонстрируя размер и форму, — которые я ни с какими другими, самыми шикарными сиськами на планете, не перепутаю НИКОГДА! Они стали только больше… и ещё, прости господи, охуеннее! И кулон… кулон на её шее, который болтался, когда она скакала на мне верхом, как ведьма! Я чётко, ясно, до последней детали это помню! Я не сумасшедший, это не галлюцинации!
Он замолчал, тяжело дыша, его грудь ходила ходуном. Потом его взгляд, полный муки и непонимания, упал на валявшийся на смятой простыне кулон. И в его глазах, в самой их глубине, мелькнуло самое страшное — сомнение, смешанное с леденящим душу, обжигающим прозрением. — Только какого хуя… — прошептал он, и шёпот этот был страшнее любого крика, — этот кулон… он же был на Лили. Какого чёрта он оказался в моей руке? Какого хрена?!
Димон тяжело вздохнул, подошёл к мини-бару, налил себе стакан ледяной воды безо льда, отпил крупными, жадными глотками и поставил стакан со стуком на стеклянную столешницу. — А то, наш дорогой, ёбнувшийся друг, — сказал он с мрачной, усталой усмешкой, — что ты, по всей видимости, ебал ненавистную медузу горгону, а в твоей пьяной, ебанувшейся от стресса и вечных поисков башке плавала, как наваждение, Тая. По этому самовнушению, по этой грёзе бредовой у тебя и встал, и всю ночь ты ебал призрак. Пить меньше надо было, тогда и крыша не ездила бы, и голые бабы тебе не снились бы… — Он покачал головой, и в его глазах читалась неподдельная, братская жалость. — И по возвращении в Питер я тебя сам лично, за шкирку, отведу к невропатологу. Пусть он тебе по полочкам, по косточкам всё разложит, пропишет таблеточек. Ебать, ты дебил, Орлов, конченый. И что теперь? Где эта Лили? И что со всем этим делать?
Но их хаотичную, безумную дискуссию прервали два почти синхронных, вибрационных, тревожных звука. Егор и Димон одновременно, будто по команде, вытащили из карманов свои телефоны. На экранах в мессенджере, горело одно и то же сообщение — без подписи, без объяснений, чистейший клик-клок. Только адрес и время: «Подземная парковка, ТЦ «Галерея». 6:30».
«Подземная парковка, ТЦ «Галерея». 6:30».
— Едем, — коротко, отрывисто бросил Егор, и его лицо, только что выражавшее весь спектр эмоций от смеха до ужаса, мгновенно стало каменным, собранным, деловым. В глазах исчезло всё личное, осталась только холодная, сфокусированная позиция на задаче. — Успеваем. Шесть двадцать. Десять минут.
— Марк, нам срочно нужно отъехать по одному делу, — сказал Димон, уже направляясь к выходу и на ходу проверяя, на месте ли кошелёк, ключи, оружие. — Приводи себя в порядок. Мы вернёмся, разберёмся со всей этой хренью, вытрясем из этой Лили правду.
— Я с вами, — Марк поднялся, но его шаги были ватными, неуверенными, голова раскалывалась на части от боли и непонимания.
— Нет! — резко, почти по-командирски, отрезал Егор. Он уже стоял в дверях, и его фигура в проёме казалась шире, массивнее и гораздо опаснее обычного. — Ты, блядь, под замком. Что бы ещё кого по дороге в своём неадеквате не выебал или не прибил. Сиди тут, жди, не высовывайся. Вернёмся — будем думать, как из этого дерьма выгребаться. — Он достал телефон, быстро, не глядя набрал номер из памяти. — Макс? Слушай сюда и не переспрашивай. Все четверо, немедленно, в номер к Марку. Сейчас же. И чтобы глаз с него не спускали и из номера не выпускали ни под каким, слышишь, НИ ПОД КАКИМ блядь предлогом. Да, пулей!
Он бросил последний, тяжёлый, оценивающий взгляд на Марка — взгляд, в котором было не только приказ и раздражение, но и тень глубокой, непонятной тревоги, почти дурного предчувствия. — Сиди, Орлов. Не выёбывайся. Не открывай никому. Мы скоро.
И они ушли, хлопнув дверью, оставив Марка одного в звенящей, давящей тишине разрушенного номера, пропитанного воспоминаниями, которые, казалось, не могли быть реальностью, но были ею — влажными пятнами на простыне, болью в спине и холодом камня в кулаке.
Марк медленно, будто старик, подошёл к окну, отдернул тяжёлую штору. Уличный свет раннего утра резал воспалённые глаза. Он обернулся, и его взгляд, блуждающий и потерянный, упал на валявшуюся в углу, у ножки кресла, его же, некогда белоснежную, а теперь помятую рубашку. Он подошёл, наклонился, поднял её. На ткани было растёртое, размазанное пятно ярко-красной помады. Он, почти не думая, поднёс ткань к лицу, глубоко, с закрытыми глазами, вдохнул. Духи Лили. Тяжёлые, восточные, с доминирующей нотой пачули, сандала и чего-то ещё, сладкого и приторного. Но под ними… под ними, едва уловимо, чудился, пробивался другой запах.
Лёгкий, свежий, чистый, как весенний ландыш после дождя. Запах Таи. Тот самый, который он помнил все эти годы, который сводил с ума в самые тёмные ночи.
«Сука… — мысль билась в его голове, как пойманная, издыхающая птица, разбивая крылья о стены черепа. — Я не мог. Не мог трахать ЭТУ. Не мог. Что за хуйня? Что она со мной сделала? Она мне что-то подмешала… подсыпала в стакан какую-то дрянь. Не мог я от трёх стаканов виски, даже самого крепкого, творить такую дичь, видеть такие реалистичные грёзы. И почему она стала ЕЮ? Почему я чётко, до каждой интонации, слышал голос Таи? Её особенный, ломающийся на высокой ноте шёпот? Эти её стоны, когда она просила сильнее, которые ни с чьими не спутаешь?»
Он сел на край кровати, снова взял в руки холодный кулон. Металл обжигал пальцы, будто живой. «Если только… нет. Нет, нет, нет, нет… Только не это. Забудь, Орлов. Выбрось из головы. Такая дичь не может происходить в реальной, нормальной жизни. Это бред. Пьяный бред, стресс и самовнушение. Только… если она меня предала тогда… если она теперь играет в какие-то свои, ёбнутые игры, используя эту похожую на неё стерву…»
Внезапная, дикая, всепоглощающая, слепая ярость накатила на него, сжала горло, затуманила зрение красной пеленой. — Если это она… если это была на самом деле она… и она снова, как тогда, взяла и исчезла… Я нахуй её убью. Прямо сегодня. Своими руками. Задушу. Сломаю хребет. Пристрелю. Не важно. Но сначала узнаю, где она, сука, пряталась все эти годы…
---
Тем временем чёрный, неподражаемо брутальный внедорожник Егора нёсся по ещё спящему, серому от предрассветной дымки городу, ревя двигателем и разрезая пустынные проспекты. В салоне, пропитанном запахом кожи, оружия и мужского тела, царила напряжённая, тяжёлая тишина, нарушаемая только шинами, шуршащими по асфальту, и ровным гулом мотора.
— Что думаешь? — наконец спросил Егор, не отрывая прищуренных глаз от пустой дороги, но его мозг явно был не здесь.
— Думаю, что полный, абсолютный, конечный пиздец, — мрачно, без эмоций, констатировал Димон, привычным, слепым движением проверяя обойму в своём пистолете, досылая патрон в патронник и снимая с предохранителя. — С Марком творится неладное. Серьёзное. Он не ломается. Он железный. А тут… или он реально, по-настоящему сошёл с ума от её исчезновения, от этой вечной погони за призраком, или…
— Или нас всех, включая его, наёбывают по крупному, и игра идёт на уровни выше нашего понимания, — закончил мысль Егор, резко поворачивая руль и закладывая вираж на пустом перекрёстке. — И это сообщение… Чистая провокация. Ни имени, ни причины, ни «приходи один». Чувствую костями, пахнет жареным, причём таким, что потом отмываться будем месяц. Готовься, брат. Не к чаю с плюшками.
Они въехали в полумрак подземной парковки указанного торгового центра. Несмотря на ранний, неестественный для встреч час, здесь, в бетонных недрах, было припарковано немало машин — служебных фургонов с логотипами, личных, дорогих седанов с тонировкой, нескольких внедорожников. Воздух был спёртым, пах бетонной пылью, старым бензином, сыростью и озоном от ламп дневного света. Они заглушили рокочущий двигатель, и тишина, наступившая после, оказалась ещё более зловещей. Вышли. Двигались синхронно, легко, как одно тело с двумя головами — спины прямые, плечи расправлены, взгляды, острые как бритвы, сканировали пространство, выискивая малейшее движение, тень, аномалию. Руки свободно висели вдоль корпуса, но пальцы были слегка согнуты, готовые в любую миллисекунду взять оружие из-за пояса или нанести сокрушительный, точный удар.
Медленно, абсолютно бесшумно, они углублялись в лабиринт из массивных, грубых бетонных колонн и призрачных силуэтов машин. Ни души. Тишина была настолько громкой, что давила на уши, нависала физической тяжестью. И вдруг, в тот момент, когда Егор поравнялся с особенно толстой, испещрённой граффити колонной, из-за её тёмного ребра резко, как пружина, вынырнула тонкая, но сильная рука в рукаве дорогого пальто и вцепилась мёртвой хваткой в рукав его куртки.
Реакция была отработана до состояния чистого рефлекса, до молекулярного уровня. Егор, не думая, даже не видя противника, сделал резкий, короткий шаг назад и в сторону, крутанул захватившую его руку против сустава, и в следующее мгновение уже стоял сзади невидимого противника, прижимая согнутый локоть к его горлу в смертельном, удушающем захвате, готовый одним движением сломать шейные позвонки. Димон в это же время, будто его вторая тень, выхватил пистолет из-за пояса и с полуоборота, не целясь, навёл его прямо в лоб тому, кого держал в стальных объятиях его напарник.
И оба замерли.
Перед стволом Димона, прижатая спиной к холодному бетону локтем Егора, стояла Лили Маре. Та самая, вчерашняя. С той же безупречной причёской, с тем же бесстрастным, кукольным, как с обложки глянца, лицом. Но… что-то было не так. Кардинально не так. И это «что-то» проявилось в следующую, растянувшуюся на вечность, секунду. На её подкрашенных губах медленно, как странный цветок, расцвела улыбка. Не та, светская, холодная и пустая улыбка. А другая. Искренняя, широкая, тёплая, до боли знакомая, с ямочками на щеках.
— Димкаа… — сказала она. И голос был другим. Высоким, звонким? Да, это был тот самый голос. Но в нём была какая-то новая, живая нота, от которой у Димона ёкнуло где-то глубоко под рёбрами, и пальцы, сжимавшие рукоять пистолета, похолодели, а в висках застучала кровь.
Егор отпустил её, отпрыгнув назад, как от огня или от прикосновения призрака, и его лицо выразило такое изумление, что он на секунду стал похож на того пацана, каким был лет пятнадцать назад. — Твою мать… Твою… едрить…
— Конфетка?.. — прошипел Димон, и его глаза, действительно, казалось, вот-вот вылезут из орбит от напряжения и неверия. Он медленно, почти невольно, опустил ствол, уставив его в бетонный пол. — Блядь… Тая? Это… это ты? Настоящая?
Она — Тая, Лили, призрак, незнакомка — просто кивнула, и вдруг слёзы, крупные, настоящие, брызнули из её глаз, скатившись по идеально наложенному тональному крему, но улыбка при этом не исчезла, а стала только печальнее и нежнее. Она шагнула вперёд, и Димон, на автомате, инстинктивно, раскрыл объятия. Она бросилась ему на шею, вжалась в его мощную, широкую грудь, и он, всё ещё не веря, подхватил её, ощутив под дорогой, чужой тканью пальто знакомые, хрупкие, но удивительно сильные косточки. — Блядь, Конфетка, — повторял он, отклеивая её от себя, держа за тонкие плечи и вглядываясь в это изменённое, но до боли родное лицо. — Блядь… как? Почему? Где ты, была все эти годы? Марк искал тебя...
— Пиздец, — констатировал Егор, стоя рядом и оглядываясь по сторонам, его тело всё ещё было напряжено, готовое к любой опасности. — Полный, окончательный и бесповоротный пиздец. Тая… мы думали… Марк там чуть с катушек не съехал, он… он тут такое понарассказывал… Объясни, чё за цирк с конями? Чё за маскарад?
Тая вытерла ладонью слёзы, оставив на коже размазанные тёмные дорожки туши, и её лицо снова, с усилием, стало серьёзным, даже суровым, каким они помнили её в самые тяжёлые моменты. — Дима, Егор... — она посмотрела на них обоих, и в её взгляде была мольба, отчаянная решимость и бесконечная усталость. — У меня мало времени. Считайте минуты, потому что каждая из них на счету. Вы — единственные, к кому я могу обратиться в этой дыре. Кому могу доверять на все двести процентов, не оглядываясь. Я не спрашиваю, согласны ли вы. Я говорю, как приказ: вы должны кое-что спрятать. Вернее, кое-кого.
— Надеюсь, не трупешник в багажнике, уже порезанный на куски? — попытался пошутить Димон, но шутка прозвучала плоско и горько, потому что он всё ещё не мог поверить, что эта женщина, эта тень из прошлого, стоит перед ним живая.
— Обещаем, спрячем, — без тени колебаний, чётко, как доклад, сказал Егор. Его мозг уже переключился с шока на привычный, холодный режим «задание». Все личные вопросы, вся боль, все «как» и «почему» — откладывались на потом, в долгий ящик. — Говори. Кого? И, главное, от кого прятать? И что с Марком, Тая? И почему ты, блядь, в конце концов, Лили Маре? И так… так выглядишь?
— Одни «почему»… — она грустно, криво ухмыльнулась, и в этой ухмылке было столько тоски, что у Егора сжалось сердце. Потом она развернулась и быстрыми, лёгкими шагами подошла к стоящему рядом большому чёрному внедорожнику «Лексус», кликнула брелоком. Задняя дверь с мягким шипящим звуком отъехала вверх, открывая тёмный, как пещера, салон. — Вот… — Тая показала рукой внутрь, и жест этот был одновременно и гордым, и безнадёжным.
На кожаном сиденье, в полумраке, сидела девушка. Очень красивая, с огненно-рыжими, будто живого пламени, собранными в небрежный, высокий хвост волосами. Она сидела, откинувшись на спинку, и смотрела на них оценивающим, чуть насмешливым, вызывающим взглядом ярко-зелёных, как весенняя трава, глаз. В её позе читалась готовность ко всему, от драки до бегства.
— Ну и кто это? — ухмыльнулся Егор, скрестив на груди свои мощные руки. — И почему мы, два серьёзных мужика, должны её прятать? Хотя… видок, надо признать, ничего так, лисичка рыжая.
Тая покачала головой, нетерпеливо. — Да нет же, не она…
Рыжеволосая девушка, явно услышав реплику, фыркнула, вылезла из машины и, цокнув языком, закатила свои изумрудные глаза так выразительно, что, казалось, это должно было быть слышно. — О, боги, мужской взгляд, однообразный, как лапша «Доширак» — только «ничего так» да «лисичка», — проворчала она, скрестив руки на груди. — Мозги включайте, кретины! Не на меня смотреть надо, а вглубь салона!
Егор нахмурился от её дерзкого, режущего тона, но Димон, не обращая внимания на перепалку, уже заглянул вглубь салона. И обомлел. Сердце его пропустило удар, а потом забилось с такой силой, что стало слышно в ушах.
На заднем сиденье, прижавшись спиной к дверце, сидел мальчик. Лет двух с хвостиком, не больше. Белокурый, с вьющимися мягкими прядями, падающими на лоб. Он был одет в аккуратные, детские тёмные джинсы и тёмно-синюю, почти чёрную куртку с капюшоном. Но это была не главная деталь. Главным было его лицо. И его глаза. Лицо — точная, уменьшенная, как будто списанная с детской фотографии копия Марка Орлова, та самая, что Димон видел в старом альбоме Марка. Тот же прямой нос, тот же твёрдый, упрямый подбородок, те же высокие скулы, тот же разрез серых глаз. А глаза… серые, холодные, ясные, оценивающие. Взгляд не ребёнка, а маленького, но уже повидавшего что-то волчонка, попавшего в незнакомую, возможно, враждебную стаю. Взгляд, который смотрел на них из-под сведённых, тёмных бровей без страха, но с немым вопросом, скрытой обидой и огромной, детской настороженностью.
— Пиздеееец… — протянули в унисон, на одном выдохе, Егор и Димон. Это было не слово, а невольный, вырвавшийся из самой глубины души выдох, констатация того, что мир окончательно, бесповоротно и с грохотом съехал с привычных, надёжных рельсов в какую-то иную, безумную реальность.
И тут Егору, стоявшему ближе всего к рыжей, прилетел резкий, звонкий, совершенно недетский подзатыльник. Он дёрнулся, как от удара током, и обернулся к ней, глаза его вспыхнули опасным, алым огнём ярости. — Что за нах…? Ты, стерва, вообще в своём уме?
— Ещё захотел ругнуться при ребёнке, тупой бычара? — фыркнула Алиса, не отводя своих зелёных, боевых, горящих презрением глаз. — Тупой, как сибирский валенок, и так же воняешь табаком и глупостью.
— Ахуеть, — прошипел Егор, наклоняясь к ней, и разница в росте была настолько разительной, что она казалась хрупким подростком рядом с ним. Но она не отступила ни на шаг, не моргнула. — Дикие, рыжие лисицы меня ещё не пиздили. Предлагаю не начинать, а то закончишь плохо, красавица.
Димон, наблюдавший за этой сценой, не смог сдержать короткого, нервного, но искреннего смешка. Видеть Егора, которого только что опустили, как пацана у подъезда, да ещё и девчонка, было действительно забавно и невероятно.
— Извини, я просто не знаю, что сказать, — обратился Димон к Тае, всё ещё не отрывая шокированного взгляда от мальчика в салоне. — Сказать, что мы просто ахуели, — это ничего не сказать.
— Тоже захотел матом крошить при малыше? — рявкнула на него Алиса, становясь между ним и открытой дверью машины, будто защищая ребёнка не только от опасности, но и от сквернословия. — Для особо тупых, с пониженной социальной ответственностью, объясняю: при Тимофее ругаться матом нельзя! Он всё понимает и, как попугай, повторяет! Вы вообще в своём уме, идиоты? Он же ребёнок, а не ваш кореш!
Егор и Димон переглянулись. В глазах Егора бушевала буря оскорблённого мужского достоинства и дикого желания придушить эту рыжую стерву, но Димон едва заметно, только глазами, мотнул головой: «Не сейчас. Не связывайся». Они оба, будто по команде, подняли ладони вверх в универсальном жесте «сдаёмся, мы безобидны, мы поняли».
— То-то же… — кивнула Алиса, удовлетворённо, и её гнев как будто немного поутих, сменившись привычной, боевой готовностью.
— Мальчики, — тихо, с надрывом позвала их Тая, отводя чуть в сторону, подальше от машины. Алиса, бросив на мужчин последний предупреждающий взгляд, снова села в салон рядом с Тимофеем, мягко что-то говоря ему, и закрыла дверь, оставив их в относительной тишине. — Эта девушка… Лисичка. В смысле, Алиса. Она мой друг. Самый настоящий, единственный, который был со мной всё это время. И Тимофей… — она сделала паузу, и голос её дрогнул. — Сын. Мой и… — она замолчала, губы её задрожали, и она с силой сжала их, чтобы не расплакаться.
— Мы видим, Тая, — тихо, почти шёпотом сказал Димон. Его голос был нежным, каким он бывал только с ней и больше ни с кем на свете. — Вылитый Марк. Даже этот, ёбаный в рот, взгляд волчонка — один в один. Чёрт…
Тая кивнула, сглотнув подступивший к горлу горячий, солёный ком. — В рюкзаке у него… его документы. Лебедев Тимофей. По моей фамилии. Спрячьте его у себя. Возьмите его пока в свой номер, не в Марка. Если… если вечером я с вами не свяжусь… не позвоню, не пришлю сигнал… просто садитесь в самолёт и улетайте. В Питер, куда угодно. Увезите Тимофея. И Марка… — она схватила Егора за полы его куртки, вцепившись так, что костяшки её пальцев побелели. — Если со мной что-то случится... Марк будет хорошим отцом... Только умоляю, уговорите Марка улететь с вами! Вырвите его отсюда силой, если надо! — Она говорила быстро, торопливо, слёзы снова текли по её щекам, но она их не замечала. — Обещайте, что спасёте Марка. Ему здесь… ему здесь смертельно опасно. Я… я сама, своим появлением, чуть не погубила его вчера. Я не знала, что он здесь! Я не знала! Вам нельзя тут! Вам не следовало приезжать! Пожалуйста! Лисичка присмотрит за Тимофеем, она знает, что делать, она… она пойдёт с вами, куда скажете.
— Тая… — Егор положил свою тяжёлую, ладонь, покрытую тату, ей на плечо, и его прикосновение было неожиданно мягким. — Что с Марком? Ты была с ним сегодня ночью? Это правда, правда была ты? Ты понимаешь, в каком он состоянии?
Она закрыла глаза, и по её лицу, такому прекрасному и такому измученному, пробежала судорога стыда, боли, отчаяния и чего-то ещё — может, отголоска той же яростной, животной страсти, что искусала и исцарапала спину Марка. — Да, — выдохнула она, и это слово прозвучало как признание в смертельном грехе. — Это была я. Всю ночь. Передайте ему… не сейчас, не сразу, позже, когда-нибудь… что я не хотела его ранить снова. Я не знала, что он здесь… что всё так чудовищно выйдет. Я…
— Успокойся, Конфетка, — Димон обнял её за плечи, прижал к своей широкой, твёрдой, как скала, груди. Он чувствовал, как она дрожит мелкой, прерывистой, лихорадочной дрожью, будто в ознобе. — Всё уладится. Мы сейчас поедем, заберём Марка из этого проклятого номера, и все вместе, как взрослые, спокойно поговорим. Ты не представляешь, как он тебя искал все эти годы. Каким он был… каким стал — злым, закрытым, пустым. Если он узнает, что ребёнка ты сберегла, что у него сын… он…
— Он меня никогда не простит, — перебила она, вырвавшись из его объятий с силой, которой от неё не ждали. Глаза её горели сухим, отчаянным, почти безумным огнём. — Я не смогла тогда его простить, за слова, за унижения. А ребёнка… ребёнка я бы никогда не убила. А потом… потом получилось вот это. — Она обвела рукой себя, машину, парковку, весь этот мрачный, бетонный мир, как бы указывая на весь этот нелепый, страшный, хрупкий карточный домик своей жизни, который вот-вот рухнет. — А даже если он, по какому-то чуду, и простит… я себя не прощу. Никогда! Слышите? Ни-ко-г-д-а! Умоляю вас! Как только сможете, садитесь в самолёт и улетайте! Просто улетайте, не оглядываясь!
— А ты, Тая? — спросил Егор, и в его обычно таком грубом, нахальном голосе прозвучала нечаянная, неподдельная нежность и забота. — Что будешь делать ты? Куда поедешь?
— Мне нужно сейчас срочно ехать, — ответила она, избегая его взгляда, глядя куда-то в пространство между бетонными колоннами. — У меня есть дело. Очень важное. Последнее.
Она вытерла лицо тыльной стороной ладони, сделала глубокий, шумный вдох, словно собираясь с силами перед прыжком в пропасть, и пошла обратно к «Лексусу». Открыла дверь. Алиса вышла, взяв за руку Тимофея. Мальчик молча, серьёзно смотрел на маму своими огромными, серыми глазами, в которых читалась не детская печаль.
Тая наклонилась, взяла сына на руки, прижала к себе так крепко, будто хотела вобрать его в себя, защитить своим телом от всего мира, и шептала что-то ему на ухо, быстро-быстро, лаская его по голове. Он кивал, обнимая её за шею своими маленькими, но сильными ручками. Потом она опустила его на холодный бетонный пол, присела перед ним на корточки, чтобы быть с ним на одном уровне, глаза в глаза. — Тима… — её голос дрожал. — Помнишь, ты говорил, что большие, сильные мальчики не плачут?
Он кивнул, старательно, изо всех сил сжимая пухлые губы, но нижняя губа всё равно предательски дрожала, а на глазах навернулись слёзы.
— Ты побудь с этими дядями и Лисичкой. Они… они хорошие. Мы как будто… играем в прятки. В самые серьёзные и важные прятки на свете. Я тебя люблю, мой мальчик, мой самый лучший, — её голос сорвался на высокой, срывающейся ноте, но она закусила губу и продолжила. — Помни это. Люблю сильнее всего на свете. Сильнее солнца, сильнее неба.
— Я люблю тебя, мамочка, — тихо, на чистом, детском русском, пролепетал Тимофей, и одна-единственная слеза скатилась по его щеке.
Тая встала, и тут её взгляд упал на Егора. Что-то в нём дрогнуло. Она сделала шаг к нему, и прежде чем тот смог что-то понять или сказать, она обняла его. Обняла крепко, по-родственному, прижавшись щекой к его груди, где под курткой билось большое, сильное сердце. — Егор.. берегите их. Берегите всех.
Егор, ошеломлённый, сначала застыл, потом его руки медленно, неуверенно поднялись и легли ей на спину, похлопывая неловко, как умел. — Тая… Мы же… мы же семья. — Больше он ничего не смог выдавить из себя, потому что горло спёрло горьким комом.
— Лисичка! — Тая отпустила Егора и бросилась обнимать рыжую девушку, прижимаясь к ней, как к сестре. — Береги Тимофея. Береги себя. Ты всё знаешь… что делать… — она прошептала ей ещё что-то на ухо, слишком тихо, чтобы слышали другие, целую тираду, полную инструкций, страхов и надежд. Алиса кивнула, её зелёные глаза стали твёрдыми, как закалённая сталь, и в них не было ни тени сомнения.
Потом Тая развернулась и почти побежала к водительской двери своего внедорожника.
— Я с тобой! — вдруг рявкнул Димон, прорвав оцепенение, и бросился за ней.
Но она была быстрее, отчаяннее. Запрыгнула за руль, захлопнула дверь. Димон подбежал, схватился за ручку — заблокировано. Он стукнул ладонью по тонированному стеклу, за которым виднелось лишь её бледное, решительное лицо. — Тая, открывай! Тебе нельзя одной! Открывай!
Она посмотрела на него через тёмное стекло. И медленно, очень медленно, с бесконечной грустью, покачала головой. Её губы, яркие от помады, беззвучно, но очень чётко сложились в одно короткое, страшное слово: «Нет».
Потом она резко повернула ключ зажигания, двигатель «Лексуса» взревел, и огромная машина рванула с места, шины взвизгнули по бетону, оставив Димона стоять посреди пустынной парковки с сжатыми до боли кулаками, с чувством ледяной, беспомощной тяжести на душе и с пониманием, что они только что приняли эстафету, последствия которой не сможет предсказать никто.
На часах было ровно семь часов утра.
---
У Таи ещё было время. Очень мало, но было. Она приехала к гостинице, где жил Марк. Она забежала через парадный, сияющий мрамором и золотом вход. Её лицо, ещё влажное от слёз, снова, с усилием воли, стало гладким, бесстрастным, непроницаемой маской Лили Маре. Только глаза выдавали — в них, в этих глубинах, горела лихорадочная, обречённая решимость и страх, который она давила в себе всеми силами.
Она поднялась на нужный этаж на лифте. Её уверенные шаги, теперь будто оружие, отстукивали чёткий, быстрый, неумолимый ритм по толстому коридорному ковру, заглушающему звуки. На подходе к номеру Марка она увидела их. Четверо. Крупные, под два метра, парни в чёрных, одинаковых костюмах, с короткими стрижками и профессионально пустыми, ничего не выражающими лицами. Охрана Марка. Стена.
Нужно было действовать без тени сомнения, с холодной наглостью, на которую была способна только Лили Маре. Она подошла, подняла подбородок, и её поза выражала превосходство и лёгкое раздражение. — Я к господину Орлову, — сказала она голосом Лили — низким, вежливым, но не терпящим возражений, голосом человека, который привык, что перед ним открывают любые двери. — Передайте, пожалуйста, что Лили Маре желает с ним немедленно встретиться. По личному, неотложному и очень важному делу.
Охранники обменялись быстрыми, почти незаметными взглядами. Один из них, самый крупный, с квадратной челюстью и шрамом над бровью, кивнул. — Подождите здесь. — Он повернулся, постучал дважды в дверь номера и вошёл внутрь, прикрыв её за собой, оставив её наедине с тремя другими, которые смотрели в пространство, но всё видящими глазами.
В номере Марк сидел в кресле у окна, в одних спортивных штанах, наброшенных на бёдра. В руке он до крови сжимал тот самый кулон, вглядываясь в синий камень, как будто пытался увидеть в её глубинах разгадку всей этой ночи, всей своей жизни. Лицо его было измождённым, щетина оттеняла резкие, жёсткие черты. Глаза горели лихорадочным, нездоровым огнём человека, стоящего на краю.
— Марк, — сказал охранник, не сходя с порога. — Тут к тебе…
— Кому блядь что нужно? — зарычал Марк, не оборачиваясь, его голос был хриплым от крика и невысказанных эмоций. — Я сказал — никого, блять, не пускать! Выключились, что ли?
— Лили Маре, — коротко, без эмоций доложил охранник.
Марк замер. Медленно, очень медленно, словно преодолевая огромное сопротивление, повернул голову. В его серых, налитых кровью глазах пронеслась целая буря эмоций — мгновенная, слепая ярость, жгучая ненависть, физическое отвращение, а под всем этим, в самых глубинах — тлеющий, неистребимый уголёк дикой, безумной, запретной надежды. Земля как будто ушла у него из-под ног, и мир закачался. Мурашки, ледяные и острые, пробежали от копчика до самого затылка. «
Твою мать. Пиздец. Полный, окончательный, беспросветный пиздец. Какого хуя она здесь? Сейчас?»
Он кивнул, и его лицо, с усилием, стало каменной, непроницаемой маской хозяина положения, за которой бушевала война. — Впусти её. И слушай сюда, — его голос стал тихим, низким, опасным, как шипение змеи перед броском. — Что бы сюда ни одна мышь, ни одна муха не просочилась. Особенно Егор и Димон. Даже если тут стены будут рушиться от криков и выстрелов. Ясно? Повтори.
— Ясно, босс. Никого. Особенно своих, — кивнул охранник и вышел, жестом приглашая «гостью» переступить порог.
Дверь закрылась с мягким щелчком. Марк сидел, не двигаясь, спиной к двери, к ней. Он слышал её лёгкие, уверенные, чуть жёсткие шаги по паркету. Слышал её ровное, спокойное дыхание. И под ним — другое. Частое, прерывистое. Её настоящее.
— Доброе утро, господин Орлов, — прозвучал за его спиной голос. Низкий. С хрипотцой. С этим противным, сладким, наигранным французским акцентом, который теперь резал ему слух, как стекло.
Марк сжал кулон в кулаке так, что острые края оправы впились в ладонь, и он почувствовал влажную теплоту собственной крови. Он не оборачивался. Всё его тело, каждое мышечное волокно, напряглось, как тетива туго натянутого лука, готового выпустить смертоносную стрелу прямо в сердце. Голос. Тот же самый, вчерашний голос. Но теперь он знал. Он ЧУВСТВОВАЛ разницу. Он улавливал ту самую, родную ноту под слоем фальши.
Он медленно, с убийственной, хищной невозмутимостью, поднялся с кресла. И только тогда, сделав паузу, которая длилась целую вечность, обернулся.
Перед ним стояла Лили Маре. С идеальной причёской, с идеально наложенным, маскирующим макияжем. Но он смотрел не на это. Он смотрел прямо в её глаза. Чёрные, как ночь. Глаза, в которых сейчас, в этот миг, не было ни капли фальшивого, светского блеска. В них была глубина. Настоящая, живая боль. Животный страх. И та самая, неуловимая, до боли знакомые искорки — упрямства, нежности, ярости, — которую он три долгих, пустых, года искал.
Он сделал шаг вперёд, сократив расстояние до нуля. Его лицо оказалось так близко к её лицу, что он чувствовал тепло её кожи. Он чувствовал её дыхание.
— Доброе утро… — прошипел он, и его голос звучал тихо, почти интимно, но в этой гробовой тишине он гремел, как раскат грома перед бурей. — А теперь, сука, ты мне всё расскажешь. Всё, до последней запятой. С самого начала. Кто ты на самом деле. Где Тая Лебедева. Что вас связывает. И что, блядь, ты со мной вчера сделала.
Он поднял руку, и в его сжатом, окровавленном кулаке на цепочке болтался тот самый, проклятый кулон. Он поднёс его к самому её лицу, почти касаясь камнем её губ. — И это… — сказал Марк Орлов, и в его глазах, в этих серых, волчьих глазах, вспыхнул такой холодный, беспощадный, уничтожающий огонь, что даже она, закалённая годами лжи и опасности, невольно, инстинктивно отступила на полшага, наткнувшись спиной на дверь. — Это ты начнёшь объяснять прямо сейчас. И если хоть одно слово будет ложью… — он не договорил, но смысл повис в воздухе, густой и смертоносный, как запах крови.
Глава 12. ЛОВУШКА
— Доброе утро, господин Орлов, — прозвучал за его спиной голос, вползая в пространство роскошного номера не как приветствие, а как отголосок кошмара, материализовавшийся в ясном свете зимнего утра. Низкий, бархатистый, с той самой хрипотцой, что придавала ему фальшивую интимность, и отравленный сладковатым, приторным французским акцентом, который резал слух Марку своей искусственностью, своей кричащей, дешёвой театральностью.
Марк, сидевший у окна и смотревший на застывший в инее город, сжал в кулаке холодный металл кулона с такой нечеловеческой силой, что острые, ажурные грани врезались в плоть ладони, оставляя вмятины, готовые превратиться в кровавые ранки. Он не оборачивался, будто завороженный видом застывших за окном судеб, но всё его существо, каждая клетка, каждый нерв, напряглись в едином порыве животной, хищной готовности. Тело его, мощное и тренированное, превратилось в пружину, в тугую тетиву лука, на которой уже четыре года томилась стрела, отравленная тоской, яростью и темным, неутолимым желанием. Этот голос. Тот самый, что шептал ему вчера пошлые нежности в полумраке спальни. Но теперь — о, теперь всё было иначе. Теперь он знал. Он не просто слышал — он ЧУВСТВОВАЛ кожей спины, нутром, воспалённым до безумия сознанием. В воздухе, помимо запаха дорогого кофе, витал тяжёлый, сладковатый запах лжи. И под ним — другой, едва уловимый, знакомый до спазм в животе: её запах.
С ледяной, почти церемониальной медлительностью, с той неспешной грацией крупного зверя, уверенного в своей силе, он поднялся с кресла. Костяшки его пальцев побелели. Только тогда, выдержав паузу, чтобы эта тишина вогнала под рёбра незваной гостье ледяной штык страха, он обернулся.
Перед ним, залитая светом от огромного окна, стояла Лили Маре. Безупречная, как с обложки. В длинном свитере из тончайшей кашемировой пряжи, облегающем стройную фигуру, в чулках с геометрическим швом, таких дорогих и таких пошлых в своей нарочитости. Причёска — каждый волосок на месте, макияж — безукоризненная маска благополучия и холодной красоты. И эти дурацкие, огромные очки в роговой оправе, которые должны были придавать интеллектуальный шарм, а на деле лишь прятали половину лица, как щит. Но его взгляд скользнул мимо всей этой бутафории. Он впивался, пытаясь пробуравить тёмные стёкла, добраться до глаз. До тех глаз, в которых сейчас, он был уверен, не должно было быть ни капли того фальшивого, играющего блеска, что был там вчера. И он увидел. Увидел глубину, настоящую, бездонную, в которой плавала боль — старая, выношенная, привычная. Увидел страх — дикий, животный, не поддающийся контролю. И — да, вот она — та самая, неуловимая, как мираж в пустыне, искорка. Искорка её. Та самая, что прожигала ему душу три года назад и всё это время тлела в нём самом, отравляя существование. Она была здесь. Пряталась под этим кричащим, отвратительным маскарадом.
Он сделал шаг вперёд. Один-единственный, но пространство между ними испарилось, сжалось до точки, где уже не было места притворству. Его лицо оказалось в сантиметрах от её лица, он чувствовал на своей коже тепло её кожи, видел мельчайшие поры, каждую отдельную ресницу. Её дыхание, лёгкое и учащённое, коснулось его губ. В нём, помимо запаха дорогой помады, угадывалась мятная жвачка. И снова эти духи — тяжёлые, удушающие, с восточными нотами сандала и пачули, которые должны были заглушить, перебить её естественный аромат, тот самый, что сводил его с ума.
— Доброе утро… — прошипел он, и его голос, тихий, сдавленный, едва ли не ласковый, прозвучал в натянутой тишине люкса как скрежет металла по стеклу, как предвестие катастрофы. — А теперь, сука, ты мне всё расскажешь. С самого, блядь, начала. Откуда ты выползла. Кто ты на самом деле. Что тебя связывает с Таей. Где она. И что, ебучая тварь, ты со мной вчера, в этом самом номере, под покровом ночи и шампанского, сделала.
Он поднял руку, и в его сжатом до побеления кулаке, на изодранной в кровь ладони, на тонкой серебряной цепочке закачалась тот самый кулон — хрупкий, холодный, насмешливый. Он поднёс его к её лицу, почти касаясь холодным металлом её пухлых губ. — И это… — произнёс Марк Орлов, и в его глазах, обычно таких насмешливых и циничных, вспыхнул и застыл такой леденящий, абсолютно беспощадный огонь ненависти и одержимости, что даже она, прошедшая, как он подозревал, через адские круги лжи и перевоплощений, не смогла сдержать рефлекторного, животного жеста — отпрянула, ударившись спиной о резной косяк двери, ведущей в прихожую. — Это ты начнёшь объяснять прямо сейчас. Поняла?— рявкнул он так, что Тая дёрнулась.
Не сводя с неё взгляда, в котором читалась теперь только холодная решимость палача, Марк нагнулся. Его движения были лишены суеты, они были методичны, неумолимы, как ритуал. Большая, сильная рука с длинными пальцами взялась за молнию на её левом сапоге — дорогом, из тончайшей кожи. Резкий звук расстегивания. Затем — правый. Ещё один звук, отчётливый и зловещий. Он снял их, не глядя, швырнув в угол, где они упали с глухим стуком. Затем вырвал из её цепких, но безвольных от дрожи пальцев пальто — лёгкое, струящееся, стоившее, наверное, целое состояние. Отправил его на массивный комод у двери с такой силой, что на полированной поверхности задребезжала и закачалась хрустальная ваза с белыми орхидеями. Выпрямился во весь свой немалый рост, возвышаясь над ней, заслоняя свет от окна. И в самые её, чуть приоткрытые от шока, губы, пахнущие дорогой помадой и страхом, выдохнул шёпотом. Шёпотом, который не слышал бы никто посторонний, но который для неё прозвучал как громовой раскат, пробирающий до костного мозга, до самых тёмных уголков души, где прячутся первобытные ужасы:
— И за каждое враньё, за каждую фальшивую нотку в голосе, за каждое микровыражение на этом прекрасном, нарисованном личике, которое я почую, будет наказание. Не просто наказание, милая. А настоящее, глубокое, запоминающееся навсегда возмездие. И тебе оно, клянусь всеми чёртовыми богами, ох, как не понравится. Оно будет отзываться в тебе эхом каждый раз, когда ты захочешь соврать снова. Так что предлагаю не мучить ни себя, ни меня попусту. Отвечать сразу. И честно. Хотя… — он оскалился, обнажив ровные белые зубы, и в этой улыбке не было ничего человеческого, — с последним пунктом, я смотрю, у тебя хронически, на генетическом уровне, хуёво.
Он схватил её за запястье — изящное, хрупкое так резко и грубо, что раздался негромкий, но отчётливый хруст, и она вскрикнула от внезапной, острой боли. Не обращая внимания на её звук, он развернул её и втолкнул в полумрак спальни, захлопнув тяжёлую дверь и повернув ключ в замке с финальным, безвозвратным щелчком, который отозвался в тишине как приговор. Одним движением сорвал с неё очки, даже не удостоив их взглядом, и швырнул их на паркет. Затем, медленно, с демонстративной жестокостью, поставил на них ногу — и перенёс на них весь свой вес. Хруст раздавленного пластика, стекла и металла прозвучал в комнате как выстрел, как символ уничтожения последней защиты. Тая вздрогнула всем телом, и её глаза, теперь уже ничем не прикрытые, огромные, полных паники, встретились с его взглядом. Она осталась нагой перед ним не в физическом, но в экзистенциальном смысле — без своего столь тщательно подобранного панциря.
— Вы что, господин Орлов? — повысила она голос, пытаясь ввернуть в него прежнюю сладкую хрипотцу, ту самую, что так раздражала его вчера, но получилось лишь надтреснуто, жалко, фальшиво, как у плохой актрисы в дешёвом спектакле. А в голове её, за стеклянным, прозрачным от ужаса барьером паники, метались обрывки мыслей, острые, как осколки тех самых стёкол, колючие и беспощадные: «
Всё. Конец. Всё пошло прахом. Он чует. Он как раненый зверь, он ничего не слушает. Как вырваться? Надо вырваться любой ценой. Ради него. Ради них всех. Даже если… даже если придётся лечь здесь костьми, позволить ему растерзать эту куклу, эту Лили. Он не слышит слов. Он одержим. Он ненавидит. И я… я заслужила каждую каплю этой ненависти. Я создала этого монстра своими руками. Я его выпустила на волю. И теперь он терзает меня. Справедливо. Абсолютно справедливо.»
Марк не слушал её. Он засмеялся — низко, глубоко, животно, и этот смех был лишён всякой веселости, в нём звучала лишь горечь, ярость и торжество охотника, наконец-то загнавшего дичь в угол. — Господин Орлов… — передразнил он её, растягивая слова. — Ты повторяешься, Снежная Королева. Как заевшая, треснутая пластинка. Уже надоело. Смени пластинку. Или, лучше, выбрось её нахер.
— Вопрос номер один, — продолжил он тем сладким, сиропным, ядовитым голосом, от которого стыла кровь в жилах и холодело сердце. — Как твоё настоящее имя? Не то, что в паспорте у этой… куклы. А то, которым тебя называли до того, как ты нацепила на себя эту мерзкую, пахнущую чужими духами шкуру. — В это время он, не отрывая от неё своего пронзительного, почти физически ощутимого взгляда, потянулся к массивному комоду. Его пальцы нащупали знакомый предмет — его собственный, широкий, из толстой воловьей кожи ремень, тяжёлый, с массивной стальной пряжкой, холодной на ощупь. Он взял его, почувствовав вес и податливость кожи. Сложил вдвое, натянул, как удавку, проверив упругость. И затем, не сводя с неё глаз, шёлнул им себе по раскрытой ладони. Щёлк! Звук был хлёсткий, сухой, безжалостный. Он рассек напряжённый воздух спальни, как бич, обещая неисчислимые муки.
Тая, увидев этот недвусмысленный, садистский жест, выпучила глаза. Её зрачки, и без того широкие от страха, стали ещё шире. Она открыла рот, чтобы что-то сказать, но лишь нервно, с усилием сглотнула ком, внезапно вставший в её пересохшем горле. Она поняла окончательно и бесповоротно — здесь, в этой роскошной, позолоченной клетке, пахнет не просто жестокостью, не просто гневом. Здесь пахнет чем-то куда более тёмным, порочным, первобытным. Тем, что выползает из самых глубин человеческой души, когда срывают все предохранители, все социальные табу, всё, что делает человека человеком. И от этой мысли, от этой грубой, животной, абсолютной опасности, исходящей от него всем его существом, её собственное тело предательски, гнусно отозвалось. Глубоко внутри, в самом нутре, там, где скрывалось самое потаённое и стыдное, влагалище дрогнуло, сжалось в спазме, выдавив на проклятую, предательскую плоть каплю тёплой, липкой влаги. «
Проклятье! Гадкое, подлое, продажное тело! Очнись! Нет, не сейчас! Это же он, это Марк, тот самый… нет, не тот! Этот — чудовище! Чудовище, которого я сама и создала! Ненавижу! Ненавижу его! И ненавижу себя за эту… эту грязную, животную реакцию!»
— Лили, — выдавила она, заставляя свои голосовые связки вибрировать, стараясь, чтобы звук не дрогнул, не выдал ни страха, ни тем более того постыдного возбуждения. — Лили. Лили Маре, по мужу.
— Я чую враньёёёооо, — растянул Марк, оскаливаясь по-волчьи, и его лицо исказила гримаса отвращения и злорадства одновременно. — Чую его, как собака чует ложь. Оно от тебя разит, как от тухлого мяса. — И он шагнул к ней. Один неспешный, уверенный шаг — и расстояние между ними снова сократилось до нуля. Они дышали одним воздухом, и в этом воздухе уже не было места никаким условностям.
Она посмотрела на него, сузив свои огромные, беззащитные глаза, и сложила руки на груди в жалкой, чисто инстинктивной попытке защиты, принять закрытую, защитную позу. — Пфф… — попыталась она фыркнуть с презрением, но получился лишь жалкий, сдавленный звук. — Ваше право не верить. Я не могу заставить вас.
— Моё право, — тихо, почти задумчиво согласился Марк, кивая. И в следующее мгновение взорвался движением, стремительным, как удар молнии.
Он резко, без предупреждения, взял её за талию — такую тонкую, хрупкую, почти невесомую в его мощных ладонях — поднял в воздух как пушинку, как тряпичную куклу. Её вес, её попытки сопротивляться ничего не значили для его накачанных, дрожащих от сдерживаемой трёхлетней ярости рук. И швырнул. Не на постель, а на огромную, царскую кровать с белоснежным, шелковистым покрывалом. Она упала лицом вниз с глухим звуком, едва успев вскрикнуть, и тут же попыталась перевернуться, оттолкнуться, соскочить. Но Марк был уже здесь. Он был быстрее мысли, быстрее страха. Он уже оседлал её бёдра, своим сокрушительным весом пригвоздив её тело к мягкой, но теперь казавшейся каменной поверхности. Одной рукой он рванул её свитер вверх, к шее, обнажив спину — тонкую, изящную, с чёткой линией позвонков, выступающих под бледной, почти фарфоровой кожей. — Чулки? — прошипел он, и его горячее, тяжёлое дыхание обожгло её кожу на спине, заставив её содрогнуться. — Эти дорогущие, кричащие чулки? Для кого наряжалась, а? Ну? Для какого-нибудь очередного ублюдка, которого ты собиралась обвести вокруг пальца, как и меня? Отвечай! — Он впился пальцами в её ягодицы, сжал безжалостно, до боли, чувствуя упругую, живую плоть, ту самую, что снилась ему в кошмарах и грёзах. — Мммм…. — вырвалось у него самопроизвольно, низкий стон почти животного, первобытного удовольствия, смешанного с ненавистью. Затем, придавив её спину всей тяжестью одной ладони, чтобы она не могла пошевелиться, он слез с неё на мгновение. Другой рукой зацепил тонкие, кружевные, почти невесомые трусики — последний бастион её притворной скромности — и стянул их одним резким, грубым рывком вниз, до колен, а затем и совсем. Залез обратно, уселся на её ляжки, снова пригвоздив.
«
Сволочь! Конченый, больной ублюдок! Садист! Что ты собрался делать?! Довести до конца своё гнилое представление?!»
— метались в панике мысли Таи, бились о стенки черепа, как пойманные в ловушку птицы, бьющиеся о стекло. Она вырывалась, брыкалась, пыталась ударить его ногой, но он держал её железной, неумолимой хваткой, его колени впивались ей в бёдра, причиняя боль. — Отпустите меня, быстро! Вы слышите?! Нам нужно поговорить! Это не шутки! Это очень важно! Это в ваших же интересах, вы понимаете?!
Но Марк не слушал и не собирался слышать. Он горел. Горел тем холодным, тлеющим три года огнём, который сейчас, наконец, прорвался наружу яростным, всепожирающим пламенем. В нём не было ничего, кроме этой жажды — вырвать правду, унизить, причинить боль, слиться в темном, животном акте с тем призраком, что стоял за этой маской.
— Вот и первое наказание за первый неправильный, лживый, как поганая совесть, ответ, — объявил он с какой-то извращённой, театральной торжественностью, как судья, зачитывающий приговор. Он замахнулся сложенным вдвое ремнём и опустил его на её обнажённую, беззащитную плоть — не с максимальной силой, но с такой, чтобы было звучно, ощутимо, унизительно. Хлясь! По белой, нежной коже, чуть выше линии чулок, вспыхнула алая, чёткая полоса, как клеймо. Тая взвизгнула — высоко, пронзительно, больше от неожиданности, унижения и осознания того, что началось нечто необратимое, чем от физической боли. И глухо, уткнувшись лицом в покрывало, простонала. «
Держись, Тая. Не показывай. Не дай ему увидеть, как он может до тебя дотянуться. Урод. Больной, грязный урод. Я ненавижу тебя… Я ненавижу каждую твою чёртову ухмылку, каждый взгляд…»
Потом он нежно, почти ласково, с отвратительной пародией на нежность, провёл ладонью по месту, где уже расцветал рубец, чувствуя, как кожа горит под его прикосновением. — Следующий раз, — пообещал он, и в его шёпоте, мягком, как поцелуй, звенела сталь, — будет не просто больнее. Он будет таким, что ты забудешь, как выглядит твоё собственное, нарисованное лицо. Так что давай, старайся.
— Отпустите меня сейчас же!!! — закричала она, но её крик был полон уже не дерзости, а животной, беспомощной ярости, смешанной со страхом.
— Вопрос номер два, — чуть повысил голос Марк, игнорируя её, как игнорируют назойливую муху. — Ты знаешь Таю Лебедеву? Не слышала, не встречала? Не приходила ли она к тебе в кошмарах, как приходит ко мне каждую ночь?
— Нет! — вскрикнула Тая отчаянно, и в её голосе прозвучала настоящая, неподдельная ярость. И получила удар.
На этот раз — сильнее. Цепко, со свистом, рассекающим воздух. Ремень лёг чуть выше, пересек первую полосу. Боль вспыхнула жгучим, цветущим как мак, пятном, разлилась волной жара и унижения по всему телу. — Ммм, — застонала она уже непроизвольно, и в этом стоне, к её невероятному стыду, прозвучала нота чего-то кроме боли. А между ног, в самой глубине, в том самом предательском месте, от этой боли, от этого абсолютного унижения, от дикой, животной близости его могучего тела, стало не просто тепло — стало жарко, влажно и пусто, это место начало требовать заполнения с настойчивостью отдельного, живого существа. Тело, её же собственное, гадкое тело, изменило ей окончательно.
— Опять враньё! — Он снова, уже почти любовно, помял место удара, разминая кожу, чувствуя, как она пылает под его пальцами, как всё её тело вздрагивает от этого прикосновения. — Вопрос номер три, — продолжал напирать Марк, и его голос начал срываться, терять ту холодную, расчётливую равномерность, в нём проступала хриплая, неконтролируемая страсть. — Это ты мне расцарапала ночью спину? Оставила следы, как какая-то дикая кошка, которая потом притворилась испуганной мышкой? А?
— Нет же! Нет! — зашипела Тая, тщетно пытаясь вывернуться, её голос сорвался на визг. — Отпустите, у меня нет времени на эти ваши… извращения! Вы не понимаете! Нам нужно поговорить серьёзно! Вы слышите?! Вопрос жизни и смерти!
— Мммм… жизни и смерти, — передразнил он её, нагнувшись так низко, что его губы почти коснулись её маленькой, изящной раковины уха. Его горячее дыхание обожгло кожу. — Так знай, стерва, смертью меня не напугать. Я уже три года не живу, а существую. День за днём. Бухаю, занимаюсь делом, которое давно превратилось в хуйню, пожирающую остатки души. И знаешь, кто в этом виноват? Кто оставил тут, — он с силой ткнул себя кулаком в грудь, в самое сердце, — одну сплошную, выжженную, воняющую пеплом и водкой пустыню? А?
Мысли Таи бились в истерике, слепой, беспощадной, саморазрушительной. «
Мальчик… Нет, не мальчик. Чудовище. Я вырастила в нём чудовище. Я вырвала из него всё светлое, всё человеческое и впихнула туда этого зверя, эту грязную, мстительную тварь… И нет мне прощения. Никакого. Я сама всё это создала. Своими руками, своей ложью, своим бегством. И теперь он мстит. И он прав. Он абсолютно прав. Я ненавижу его. Ненавижу за то, во что он превратился. И ненавижу себя — в тысячу раз сильнее.»
— Не знаю! — прокричала она в ответ, заглушая внутренний, ядовитый голос. И получила новый удар. Ещё сильнее. Щёлкающий, жгучий, оставляющий на коже не просто полосу, а вздувшийся, гудящий рубец. — Ааа! Мне больно, тварь!
— Больно? — усмехнулся Марк, и в его усмешке, кривой и некрасивой, была вся горечь мира, вся накопившаяся за эти годы пустота. — Про боль мне можешь не рассказывать. Я её выучил наизусть, как таблицу умножения. Я спал с ней, ел, дышал ею. Твоя жалкая, сиюминутная боль — это семечки по сравнению с той пустотой, что ты после себя оставила.
Он, не отрывая от неё своего тяжёлого взгляда, одной рукой схватил её за свитер на спине и стянул его через голову одним резким движением. Под ним не было лифчика. Её грудь, упругая, с высокими, тёмно-розовыми, уже набухшими от возбуждения и страха сосками, выплеснулась на прохладный воздух спальни. Марк видел, как её тело покрывалось мурашками, как соски напрягались в твёрдые, чувствительные бугорки каждый раз, когда его взгляд или его горячее дыхание касались кожи.
Его собственные мысли пожирали его изнутри, как стая голодных пираний: «
Пиздец. Да что за хуйня тут творится. Почему она так упорно притворяется этой пластмассовой куклой?! Она думает, я слепой? Что я не чувствую? Ещё немного, ещё одна капля — и я выдерну её из-под этой шкуры, вырву эту ложь с корнями, вместе с мясом и кровью! Пиздец, меня накрывает волной от её тела. От этого запаха — смеси духов и чего-то неуловимого, родного. Хуй сейчас лопнет. Не могу больше терпеть! Сначала выебу. Всю. До потери пульса, до потери памяти. Выпущу всю эту чёрную, кипящую ярость в её проклятое, предательское тело. А потом… потом уже продолжим наш милый, душевный допрос.»
Он просунул руку ей между ног, в пространство, горячее, влажное и трепещущее от её предательского, постыдного возбуждения. Его пальцы, грубые и сильные, наткнулись на скользкие, вздрагивающие при каждом прикосновении складки, набухшие и готовые. — О, ёб твою мать… — выдохнул он с каким-то почти благоговейным, святотатственным ужасом. — Ты уже вся мокрая… Ты уже ждёшь меня, шлюха… Ждёшь, чтобы я тебя трахнул, как вчера, только жёстче, правда? Признавайся.
Он взял её руки, поднял над головой, скрестил тонкие запястья и обмотал их тем же ремнём одним умелым, отточенным движением, затянув так, чтобы кожа побелела. — Это чтобы ты больше ничего мне не расцарапала, — прошептал он ей в самое ухо, порочно, сладострастно, и лизнул мочку, чувствуя, как всё её тело дрогнуло в едином судорожном спазме. — И чтобы не мешалась. Чтобы чувствовала себя связанной. Беспомощной. Такой, какая ты и есть на самом деле.
Тая заорала, наконец сорвавшись в настоящую, первобытную истерику, в которой смешались ярость, унижение и дикий страх: — Отпустите меня! Отпустите, вы слышите! Я не хочу! Не хочу этого! Ничего не хочу от вас!
— Хочешь! — рявкнул он ей прямо в ухо, оглушая её. — Ещё как хочешь! Разве не за этим сюда приходила ночью? Под видом недотроги, скромницы, которую нужно уговаривать? Легла под меня, раздвинула ноги и орала как самая последняя, жаждущая шалава! — Он удерживал её спину одной сильной, как тиски, рукой, а другой торопливо, почти яростно скидывал с себя штаны и боксеры, освобождая своё напряжённое до боли, огромное, пульсирующее желанием тело.
— Нет! Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет…. — Тая орала без остановки, мотала головой, и даже в эту минуту, в этом диком крике, улавливались отголоски того ненавистного, сладкого акцента, но теперь он был сорванным, искажённым паникой. Её крики, её протесты перешли в рыдания, в судорожные, надрывные всхлипы, в которых было отчаяние загнанного в угол зверька.
— Плачь, кричи, — усмехался Марк, стоя на коленях за её спиной, его глаза блестели лихорадочным, нездоровым блеском. Его член, огромный, вздувшийся от ярости, боли и неистового желания, стоял колом, пульсируя, как отдельное, разумное существо. С его тёмно-бордовой, блестящей головки капала прозрачная, вязкая смазка прямо на неё, на те самые красные, пылающие полосы на ягодицах. — Кричи во всё горло. Никто не придёт. Никто не услышит. Звукоизоляция здесь — первоклассная. Ты моя. Полностью. Без остатка. И сейчас ты это на своей шкуре, на своей предательской плоти, почувствуешь.
Он подхватил её под живот, приподнял, поставив в позу раком — позу абсолютной подчинённости, позу животного. И одним резким, мощным, безжалостным толчком, с влажным, хлюпающим, неприличным звуком, загнал свой член внутрь неё до самого упора, до матки, которую он почувствовал, как преграду.
Тая взвыла. Но в этом вое, протяжном и раздирающем, было всё: и бешеная, слепая злость, и всепоглощающий стыд, и дикое, позорное, неконтролируемое возбуждение, и то самое жгучее, запретное, вытравливаемое годами желание, которое она топила в себе, как грех. — Ты меня насилуешь! Урод! Больной, конченый урод! Садист! — закричала она сквозь слёзы, тщетно пытаясь сжать внутренние мышцы, чтобы вытолкнуть его, причинить ему хоть малейший дискомфорт.
— Оооо... Я — урод? — он засмеялся, и смех его был диким, нечеловеческим, угарным, лишённым всякой радости. — Ничего себе поворот! Давай, давай, продолжай орать, обзываться… Мне нравится. Каждое твоё слово — это капля масла в огонь моего к тебе… интереса.
Он начал двигаться. Сначала медленно, почти нежно, чувствуя каждую складку её горячего, мокрого, податливого нутра, каждое судорожное сжатие её внутренних мышц, которые пытались сопротивляться, но лишь сильнее обхватывали его. Потом всё быстрее, сильнее, глубже, безжалостнее. Он вколачивал в неё себя с такой сокрушительной силой, что массивная кровать с грохотом и скрипом билась о стену мерным, похабным, неумолимым стуком. Он издевался над ней словами, низкими, грязными, унижающими, бил по её заднице то ладонью, то самим собой, и красные отпечатки его пальцев смешивались с алыми полосами от ремня, создавая на её белой коже некий извращённый, болезненный узор. Он рычал, теряя последние остатки контроля, превращаясь в существо, движимое лишь инстинктами — мести, обладания, разрушения.
В его голове, затуманенной болью, яростью и диким наслаждением, крутилась одна и та же навязчивая, безумная карусель мыслей: «
Сука! Пиздец! Ну что за хуйня творится! Это не её лицо, эти чёрные глаза, оно ненастоящее, бутафорское! Но тело… чёрт возьми, тело её! Каждая родинка, каждый изгиб… Как же мне, блядь, хорошо в этой пизде! Она ждёт, требует, сжимается… Ты меня не проведёшь, «Лили». Не проведёшь, даже если будешь врать до посинения. Я тебя достану, до последней чёртовой капли.»
Тая застонала ещё громче, её крики и протесты срывались на визг чистого, животного удовольствия, стенки влагалища начали судорожно, беспорядочно сжиматься, волна оргазма, мощная, неотвратимая, подкатила снизу, сметая на своём пути все мысли, весь стыд, всю ненависть. Она кончила с таким содроганием, таким мощным, выворачивающим наизнанку спазмом, что её тело полностью обмякло, превратилось в тряпичную куклу, и Марку пришлось крепче, почти грубо, держать её под живот, чтобы она не рухнула лицом в скомканное покрывало. Он сделал ещё несколько грубых, резких, глубоких толчков, чувствуя, как её внутренности судорожно обхватывают его, и кончил сам, изливая в неё горячие, обильные потоки спермы с протяжным, хриплым, победным рыком, в котором смешались и физическое облегчение, и чёрная, как смоль, ненависть, и что-то ещё — очень древнее, очень страшное и очень одинокое.
Он вытащил из неё свой, наконец начавший слабеть, но всё ещё внушительный член, перевернул её на спину, лицом к себе. Его глаза, мутные от страсти, ярости и усталости, бегали по её лицу — размазанному от слёз и чёрной туши, с опухшими, покусанными губами, с выражением полной опустошённости и боли. Но лицо это всё ещё было чужим, не её, не тем, которое он искал. Он сморщился, как от гадкого, тошнотворного вкуса, и в груди у него что-то ёкнуло от боли и разочарования. «
Как же оно меня бесит. Эта маска. Эта пародия. Ну ничего, ничего… Ещё поиграем в прятки, моя дорогая. Я тебя найду. Я тебя вытяну из этой куклы, даже если для этого придётся разломать её в щепки.»
— Ну что, Лили, — он специально сделал ядовитый, растянутый упор на этом ненавистном имени, — Будешь теперь, после столь тесного общения, отвечать на мои вопросы? Или тебе так понравилось, что ты предпочитаешь, чтобы я продолжил тебя ебать? Что выбираешь, а? — Он говорил это странно спокойным, ровным, холодным голосом, словно без эмоций, словно читал сводку погоды, и эта внезапная рассудочность после недавней животной ярости пугала Таю куда больше любого крика. Его член, всё ещё полустоящий, медленно опадал, но с его кончика, с борозды, всё ещё капали густые, белые капли ей на лобок, на тот самый аккуратный, который он когда-то так любил целовать. Он наблюдал за этим, за тем, как его семя пачкает её кожу, и улыбался едкой, нехорошей, циничной ухмылкой, полной презрения — и к ней, и к самому себе.
— Вопрос номер… эмм… — он потер лоб, изображая задумчивость, театрально прищурившись. — Чёрт, сбился, извини. Столько эмоций. Так. Вопрос, который меня мучает с самого утра. Ты мне что-то подмешала вчера в шампанское? Какую-то дрянь, от которой мир поплыл, а ты превратилась из стервы в… в ту, кем притворилась? А? Отвечай. Я не школьник, не сопляк, чтобы меня так, с трёх стаканов, развезло по всем статьям. Я знаю своё тело, как старый алкоголик знает свою бутылку. И вчера было что-то не то.
Тая еле дышала. Всё её существо было перепахано, взорвано изнутри: неистовым оргазмом, грубым, почти насильственным сексом, его всепоглощающей, удушающей близостью, его запахом — смесью дорогого одеколона, пота и спермы, видом его полуопущенного, но всё ещё грозного, влажного члена. И она поняла простую, ужасающую в своей простоте вещь: что бы она сейчас ни сказала — горькую правду, сладкую ложь, отчаянную мольбу, ледяную угрозу — он сейчас не услышит и не поймёт. Он находится в другом измерении, в измерении собственной боли, слепой мести и того тёмного, животного желания, которое ещё не отпустило его. Его уши были закрыты для слов. Открыты — только для стонов и криков.
— Нет! — крикнула она, просто чтобы крикнуть, чтобы не сдаваться молча, чтобы хоть как-то противостоять этому кошмару. Чтобы не показать, как ей страшно и… как постыдно хорошо.
— Ложь! — гаркнул Марк, и в его глазах, только что таких холодных, вспыхнула новая, свежая волна безумия, словно его лишь на время отпустило, а теперь ярость вернулась с удвоенной силой. Он грубо, без церемоний, развёл её дрожащие, слабые ноги, которые она инстинктивно пыталась сомкнуть, и одним резким, уже привычным, отработанным толчком снова вошёл в её размягчённое, залитое его же спермой, горячее лоно. — Маленькая грязная, патологическая врунишка! Я из тебя всю правду, до последней запятой, выбью! Силы, милая, у меня ещё много. Надолго хватит. До следующего утра. И дальше.
Он начал двигаться, уже не с той первобытной яростью, что была вначале, но настойчиво, глубоко, методично, попадая каждый раз в самые чувствительные, уязвимые точки, которые он, казалось, помнил наизусть. Тая стонала — теперь уже почти исключительно от нарастающего, постыдного удовольствия, но слёзы всё текли и текли по её испачканным щекам, смешиваясь с потом и остатками макияжа. Марк наклонился, взял в рот её напряжённый, розовый сосок, сосал его, кусал до боли, ласкал шершавым языком. — Думала, я забуду вкус? — хрипел он, его слова были прерывисты от движений. — Как ты кончаешь? Как твоя пизда сжимается в самый последний момент, как будто не хочет отпускать? Как ты кусаешь губу, чтобы не закричать? Нееет, сука. Ничего я не забыл. Ни-че-го. Это всё во мне. Как гнилой зуб, который ноет.
Тая уже не понимала, о чём он говорит, что он уже понял или только догадывается, какие карты ей следует открыть, а какие — держать при себе. Её сознание сузилось до точки, до простой, животной реальности: он трахает её. Самозабвенно, с каким-то исступлённым, почти религиозным отчаянием, и никакие слова, никакие мольбы или угрозы до него теперь не долетят. Он трахал её, крепко впиваясь сильными пальцами в её бёдра, оставляя новые синяки, и из неё, нарушая всякие приличия, вытекали их смешанные соки, смачивая и без того испачканное покрывало. — Я обожаю твою пизду, — хрипел он, теряя ритм, его дыхание стало тяжёлым, прерывистым. — Она… она ахуенная. Совершенная. Идеальная. Её, блядь, сделали на заказ для моего члена. Только в ней… только в этой тёплой, мокрой, живой дырочке я хоть что-то ещё чувствую, кроме этой вечной, выгрызающей душу пустоты…
Он ускорился, его движения стали резче, грубее, его дыхание сбилось окончательно. Тая чувствовала, как внутри неё снова, с невероятной быстротой, нарастает знакомая, всепоглощающая волна, ещё сильнее, ещё неотвратимее, чем в первый раз. Она закричала, не в силах сдержаться — длинно, пронзительно, по-звериному, и в этом крике не было уже ничего человеческого, только чистый, животный экстаз.
И этот крик, этот стон абсолютной, безоговорочной отдачи стал для него последним, решающим спусковым крючком. Он вгрызся ей в плечо, оставляя следы зубов на коже, издал хриплый, сдавленный, почти плачущий звук и кончил, изливая в неё новую, горячую и обильную порцию своего семени. Их стоны, рыдания, хрипы и вздохи слились воедино в похабную, печальную, отчаянную симфонию двух потерянных, ненавидящих друг друга душ.
Он рухнул на неё всем своим весом, уткнувшись потным лицом в её ключицу, и несколько секунд лежал так, абсолютно неподвижно, слушая, как их сердца колотятся в унисон — часто, бешено, как у загнанных животных. Потом, будто оттолкнувшись от неё с отвращением, вскочил. Подхватил её безвольное, мягкое тело на руки — она была как тряпичная кукла, полностью им сломленная — и усадил, скорее швырнул, в глубокое, кожаное кресло у огромного окна, за которым лежал застывший в инее город. Она инстинктивно попыталась вскочить, собрать остатки воли. Он просто надавил ей на плечо одной рукой, и она плюхнулась обратно в кресло, как марионетка с перерезанными нитями.
— Сидеть! — прорычал Марк, и в этом низком, хриплом рыке была непреклонная, железная воля тюремщика, не допускающая возражений.
Тая сидела, раздавленная, уничтоженная, голая и грязная в своей собственной смазке и его сперме, и смотрела на него пустыми, ничего не выражающими глазами. А потом её взгляд скользнул вниз. На его член. К её невероятному, леденящему душу ужасу, он, уже совсем было опавший, снова начал медленно, неумолимо наполняться кровью, подниматься, превращаясь в тот самый грозный, знакомый инструмент пытки и наслаждения. Он пульсировал, весь блестел, был измазан в ней, в себе, в их общем грехе. С него всё ещё капало. Она то краснела от жгучего, всепоглощающего стыда, то бледнела, как полотно, от холодного, пронизывающего страха. Он снял с её запястий ремень, освободив её руки, которые безвольно упали на колени. Секс, боль, унижение, несколько диких оргазмов — всё это затуманило её сознание, сделало её мышление вязким, медленным. «
Как выбраться? Как достучаться? Он невменяем. Он в каком-то трансе. Он сейчас… он сейчас или убьёт меня, или изнасилует до потери пульса, до самой смерти. И часть меня… о, господи… часть меня хочет именно этого. Конца. Любой ценой.»
Она смотрела ему в лицо и видела на нём не удовлетворение, а экстаз — тёмный, разрушительный, нечеловеческий экстаз одержимости. Его глаза были расфокусированы, губы подрагивали, на лбу выступали капельки пота. Он был не в себе. Совсем. Он был там, куда она его загнала три года назад, и откуда, похоже, уже не было возврата.
— Нууу…??!! — заорал он вдруг, так громко и резко, что она вздрогнула всем телом, как от удара током. — Будем продолжать нашу милую беседу?! …Отвечай! Где, блядь, Тая Лебедева?! Где она прячется?! В тебе? За тобой?! Говори!!!
«
Господи… Ему нужна Тая. Сейчас он только что трахал эту куклу, эту Лили, а в мыслях у него была она
.» Ревность. Дикая, безумная ревность к самой себе пронеслась у неё в голове, холодной, острой иглой. «
Тая, ты окончательно сошла с ума? Ты ревнуешь его… к себе же? К тому призраку, которым ты была?»
— пронеслось в её голове со странной, искажённой, почти клинической ясностью.
Она, не в силах выговорить ни слова, лишь мотала головой из стороны в сторону, словно тряпичная кукла с пружиной вместо шеи.
— Вы всех своих… женщин… так мучаете и насилуете, если они что-то не выполняют? — злобно, с надрывом выдохнула она, и в её сорванном, хриплом голосе, наконец-то, прорвалась та самая, давно знакомая ему, такая родная и такая ненавистная теперь дерзость. Настоящая. Голая.
— Всех женщин? — Марк засмеялся. Глубоко, беззвучно, только его мощные плечи тряслись от беззвучных конвульсий. — Каких, нахуй, женщин, идиотка? После неё — никаких женщин не было. Мне на них мерзко смотреть было, на эти безликие, безголосые, пахнущие чужими духами дырки. А ты… — он наклонился к ней, и его глаза вблизи были огромными и безумными, — ты даже дыркой быть не можешь. Ты — призрак. Который смеет пахнуть, как она. Который смеет иметь её тело. И который будет за это наказан. До самого конца.
Он подошёл к креслу вплотную, встал перед ней, широко расставив свои сильные, мускулистые ноги. Она оказалась сидеть прямо между его мощных, покрытых тёмными волосами икр, в ловушке из его плоти. — Открой ротик, — мягко, почти нежно, как нянька, уговаривающая ребёнка принять лекарство, прошипел он, одной рукой поглаживая свой уже полностью восстановившийся, твёрдый, как сталь, и влажный член. — Открой, милая. Сама. Будь умницей.
— Нет! — вскрикнула Тая, и её охватила новая, свежая, очищающая волна чистой, неразбавленной ярости. «
Как он смеет?! После всего, что он уже сделал!»
— Ни за что! Ни за что, ты слышишь! Ни-за-что!!! — Она снова, собрав последние силы, попыталась встать, оттолкнуть его, вырваться из этой позорной ловушки.
Во второй раз Марк не стал уговаривать. Он двинулся с молниеносной, неожиданной для его габаритов скоростью. Одной рукой, сильной, как тиски, он надавил ей на челюсти, заставляя с силой, с хрустом разжать стиснутые зубы. Второй рукой он схватил свой член у основания и начал дрочить его прямо перед её лицом, быстрыми, резкими движениями, заставляя его ещё больше увеличиться в размерах. — Открывай, сука. Сама. Последний шанс. Или я сделаю это за тебя. И будет… неаккуратно.
Он поднёс блестящую, крупную, влажную от смазки и остатков спермы головку к её дрожащим губам. Тая, в слезах, с чёрными, размазанными дорожками туши на щеках, делала последние, жалкие, совершенно беспомощные попытки вывернуться, откинуть голову. А Марка это зрелище — это унижение, эта борьба, эта абсолютная власть над тем, кто когда-то имел власть над ним, — заводило ещё сильнее, до состояния какого-то транса. Унижение этой холодной, высокомерной, притворной куклы, которая его презирала и которой он теперь держал в страхе и подчинении, было для него самым сильным наркотиком. Он лишь нагло, по-хозяйски, с абсолютной уверенностью в своём праве ухмылялся уголком губ.
И он всунул. Не спеша, давая ей прочувствовать каждым миллиметром своего сознания всю толщину, всю твёрдость, всю влажную, живую теплоту этого члена, который был и орудием пытки, и символом его власти. И начал двигать бёдрами, входя всё глубже и глубже в её горло, долбя его уже не стесняясь, давя на корень языка, вызывая рвотные спазмы. Он рычал от удовольствия, его лицо искажалось гримасой блаженства и боли одновременно. А Тая, с его членом, перекрывающим дыхание, почти полностью заполняющим её рот и горло, давилась, захлёбывалась, её глаза закатывались, слюна ручьями текла по её подбородку, капала на обнажённую грудь, на бёдра. Руками она отчаянно, но безуспешно била по его бёдрам, царапала кожу, пытаясь причинить хоть какую-то боль.
— Вот так! — хрипел он, собрав её короткие, искусственно окрашенные волосы в жгут на затылке и жёстко, больно фиксируя голову, не давая ей отклониться ни на миллиметр. — И так будет каждый раз, когда ты скажешь это противное, лживое «нет». Или соврёшь. С моим членом во рту, глубоко в своей глотке… ты выглядишь очень даже ничего, «Лили»… Очень даже… подходяще… — он застонал, закатив глаза, погружаясь в ощущения.
«
Больной ублюдок! Конченый садист! Сумасшедший! Что ты творишь! Я ненавижу тебя! Ненавижу каждую твою чёртову пору, каждый мускул! Я хочу, чтобы ты сдох! Чтобы тебя разорвало изнутри от той же гнили, что ты несёшь!»
— крутилось в голове Таи, но даже эти яростные мысли уже тонули в панике, в нехватке воздуха, в позорном, абсолютном, животном унижении, в котором было что-то глубоко порочное и возбуждающее. Она вцепилась в его бёдра ногтями со всей оставшейся силы, вонзая их глубоко в кожу, до крови, пытаясь причинить хоть какую-то, малейшую боль. Он зашипел от неожиданной острой боли, и в ответ, с новой яростью, стал загонять член ещё яростнее, ещё глубже, вызывая новые, более сильные рвотные спазмы. Он посмотрел вниз, на её искажённое, залитое слюной и слезами, синее от нехватки воздуха лицо, и опять его передёрнуло.
Он закрыл глаза, откинул голову, и перед его внутренним взором всплыл яркий, болезненный образ: синие, бездонные, как горное озеро в ясный день, глаза. Чёрные, как смоль, длинные волосы, рассыпанные по белой подушке, как шёлковый водопад. Грудь, которую он так обожал, которая колыхалась в такт его яростным, властным толчкам…
«
Сукаа! Пиздец! Я трахаю ей рот, как последний, озверевший уёбок! Это грязно. Это низко. Это хуже, чем всё, что я когда-либо делал. Но сейчас мне похуй! Я достану из неё правду, даже если для этого придётся разобрать эту куклу по косточкам! Тварь! Двуличная, продажная тварь! Я тебя разоблачу! Я заставлю тебя признаться!»
От этой картинки, от этих безумных мыслей, от ощущения её горячего, сжимающегося в рвотных спазмах горла, Марк не выдержал. Он сильнее, изо всех сил, вжал её голову в спинку кресла, член его вздулся ещё больше, начал пульсировать в каком-то бешеном, нечеловеческом ритме, и он кончил. Кончил глубоко в её горло, изливая густую, горячую сперму прямо в пищевод, с долгим, хриплым, надрывным стоном, в котором было и физическое облегчение, и глубочайшее отвращение к самому себе, и какая-то чёрная, безысходная тоска.
Когда последние спазмы прошли, он медленно, с противным, влажным, отчаянно интимным звуком, вытащил свой, наконец начинающий мягчать, член. — Глотай, — приказал он хрипло, почти беззвучно. — Всё. До последней капли.
Тая, едва придя в себя, глотая воздух ртом, закрыла его, мотая головой, в глазах её стояли слёзы унижения и ярости. «
Нет! Ни за что! Никогда! Лучше умри!»
— Глотай, я сказал! Сука! — Марк резко, грубо задрал ей подбородок рукой, перекрывая дыхание и заставляя рефлекторно открыть рот. И чтобы не задохнуться, чтобы сделать хоть один глоток воздуха, ей пришлось сглотнуть. Горьковатая, вязкая жидкость проскользнула вниз по пищеводу.
Марк, почти обессиленный физически, но всё ещё одержимый душевно, схватил её за плечи, встряхнул так, что у неё щёлкнули зубы, и заорал в самое лицо, обрызгивая её слюной и своей яростью:
— Будем продолжать?! Ммм?! Или сама, наконец, начнёшь говорить правду?! Учти, кукла! Следующая на очереди — твоя задница! Твой тугой, холёный зад! И я с большим, непередаваемым, диким удовольствием порву её! Понимаешь?! Порву! До крови! До хруста! Слышишь?! До самого, блядь, хруста!
Тая, словно получив электрический разряд, скинула его руки с себя, отскочила от кресла, отпрянула к холодной стене, прислонилась к ней спиной. И её накрыло. Окончательно. Порвало все внутренние плотины, все те хлипкие перегородки, что отделяли Лили Маре от того, кто скрывался внутри. Сорвало всю эту жалкую, трёхлетнюю, выстраданную маскировку, все страхи, все расчёты, все планы. Ей стало наплевать. Просто наплевать. На опасность, на последствия, на свою игру, на свою миссию. На всё. Она открыла рот. И заорала. Заорала своим настоящим, родным, таким знакомым ему до мурашек, до боли в сердце голосом — звонким, сиплым от крика и слёз, сорванным, и уже — о, уже! — без единого, малейшего намёка на этот дурацкий, сладкий, ненавистный, фальшивый французский акцент.
— Ублюдок! Грязный подлый ублюдок! Я тебя ненавижу!
Глава 13. ПРЕДЕЛ
Буря, годами тлевшая под спудом леденящего молчания, лжи и показного равнодушия, вырвалась наружу не постепенно, а в едином, сокрушающем всё на своём пути катаклизме. Это был не человеческий крик — это был вопль самой земли, разверзающейся под ногами, рёв стихии, в которую превратилась её израненная душа, наконец-то сорвавшая все оковы и хлынувшая наружу черным, ядовитым, ослепительным в своей правде потоком.
— Ублюдок! Грязный, ничтожный ублюдок! Я ТЕБЯ НЕНАВИЖУ! Сволочь ты, Орлов! Конченая сволочь!
Её голос, низкий, сиплый от немыслимого надрыва, ударил в него не по ушам, а прямо в солнечное сплетение, вышибая остатки воздуха, загоняя в лёгкие невидимые иглы. Марк стоял, вжавшись в ковёр, с лицом, на котором застыла маска абсолютного, первобытного непонимания и облегчения. Его широко распахнутые глаза, в которых отражалось её искажённое яростью лицо, и полуоткрытый, беспомощный рот делали его похожим на выброшенную на берег рыбу, судорожно хватающую ртом пустоту. Он задыхался не от нехватки воздуха, а от самого звука её ненависти — плотной, осязаемой, как смрад. Он ждал слёз, ждал ледяного презрения, ждал тихого краха — но не этого цунами чистой, нерафинированной ярости, сметающей все его расчёты, всю его чёртову уверенность в себе. Каждое слово было не просто оскорблением, а актом святотатства, профанацией всего, что когда-то между ними было, да и не было ли это всё иллюзией, разбивающейся сейчас о камень её голоса?
— Ты сволочь! Грязная, вонючая, подлая скотина! Ты конченый, Орлов, слышишь? КОНЧЕНЫЙ! Мудак последний, ублюдок, каких этот грешный свет ещё не порождал! Я тебя ненавижу! Всей своей сломанной душой, каждой частицей, что от тебя осталась! Никогда, слышишь, НИКОГДА не прощу!
Его собственное имя, выкрикнутое с таким надрывным, плевковым презрением, сработало как хлыст, взрезающий кожу. Он вздрогнул всем телом, крупной дрожью, и тряхнул головой, будто пытаясь стряхнуть наваждение, сбросить чары этого кошмара. И когда он снова поднял взгляд, в его глазах не осталось ничего, кроме холодной, отполированной до блеска жестокости. По его скулам, по губам поползла ухмылка — кривая, грязная, отвратительная даже ему самому, но необходимая как щит, как последний бастион перед тем морем боли, что вот-вот хлынет изнутри. Он сделал тяжёлый, намеренный шаг вперёд, продавливая пространство, насыщенное её ненавистью, входя в её ауру, как входил когда-то в её жизнь — без спроса, грубо, уверенно.
Тая отпрянула, спина её ударилась о край комода, и этот звук, этот физический контакт с реальностью лишь подстегнул её истерику до точки кипения.
— Не подходи! Не смей подходить ко мне, урод! Не трогай! — её пальцы, белые от немыслимого напряжения, извиваясь, как у утопающего хватающиеся за соломинку, наткнулись на тяжёлый шнур лампы. Без единой мысли, движимые чистейшим инстинктом самосохранения, она дёрнула, вырвала вилку из розетки с сухим треском и короткой искрой, и швырнула в него массивный предмет со всей силой отчаяния. Он отскочил, и мир на мгновение раскололся — хрустальный плафон, встретив стену, взорвался миллионом острых, звенящих осколков, разлетевшихся по комнате подобно слезам, которые она уже не могла пролить.
— Эй-ей… полегче, стерва… — его голос выдавил из себя подобие спокойствия, но улыбка, эта чудовищная улыбка, лишь расползалась по лицу, обнажая зубы, становясь шире, демоничнее, отражая не радость, а какую-то извращённую, садистскую усладу от её паники.
Она была подобна загнанной в угол пантере, прекрасной в своём смертельном безумии. Её не заботила нагота, эти багровые, жгучие полосы на коже, оставленные его ремнём — метки собственности, клеймо его гнева. Не заботили и следы его животной страсти, медленно стекающие по внутренней стороне её бедра — свидетельство её же собственного падения, её позорного отклика. Её мир сузился до него. До его фигуры, его дыхания, его глаз, пожирающих её. И этот мир нужно было уничтожить.
В ход пошло всё, что попадалось под руку: массивная хрустальная пепельница, оставившая в воздухе шлейф пепла и презрения; тяжёлая бронзовая статуэтка, глухо, как приговор, стукнувшая о стену; пухлые подушки, летящие бессмысленно и жалко; острый угол пульта, царапающий воздух; стул, заскрипевший под её неистовым рывком — всё превращалось в снаряды, воплощающие её слепую, разрушительную ярость.
— Не подходи, ничтожество! Я тебя ненавижу всеми фибрами! Зачем ты припёрся сюда?! Зачем втоптал мою тихую жизнь в грязь, сволочь! Сидел бы в своём проклятом Питере, гнил бы там со своими миллиардами! Дышала бы спокойно! Без тебя! Слышишь, дебил?! Б-Е-З! Т-Е-Б-Я!
Она растянула последние слоги, вложив в них всю горечь трёх лет забвения, всю боль обретённого и снова потерянного покоя, и этот звук стал последней каплей, переполнившей чашу его терпения и сорвавшей в нём все внутренние затворы. Расстояние между ними он преодолел в два длинных, стремительных шага, и его ладонь, тяжёлая и жёсткая, со всей силы врезалась в её щёку. Звук был коротким, сухим, чётким — как щелчок затвора, фиксирующий момент невозврата. Её голова резко дёрнулась в сторону. На секунду воцарилась тишина, звенящая и пугающая. Потом она медленно, с невероятным усилием повернула к нему лицо. И в её глазах, огромных, расширенных от боли и шока, он увидел не страх, не покорность, а нечто худшее — чистый, первозданный вызов. Искра ярости вспыхнула в них с новой силой. Алый ручеёк крови выступил на её разбитой губе; она, не отводя взгляда, медленно, с каким-то звериным достоинством, провела по нему кончиком языка, смазывая алую черту. И этот простой, почти интимный жест ударил ему ниже пояса током немыслимого, извращённого возбуждения. Его собственные глаза вспыхнули в ответ — не огнём, а тёмным, бездонным пламенем ада, разгорающимся в глубине. И тогда она ответила. Раз. Резко, отчаянно, со звонким щелчком. Два. Сильнее, с переносом веса, её ладонь обожгла его кожу. Три. Со сдавленным всхлипом, вкладывая в удар всю свою уничтожающую силу. Он не уклонился, приняв каждый удар как заслуженную кару, стоял, вцепившись в собственные бока, чувствуя, как жжёт кожа, как кровь приливает к щекам, и в этой боли была странная, горькая сладость искупления.
«
Скотина! Тупой, жестокий, конченый мудак! Ты всё сломал тогда! Разрушил, как бульдозер, хрустальную вазу нашей жизни! И я, дура, собирала осколки все эти годы, пытаясь склеить хоть что-то похожее на нормальность! А ты пришёл и пнул это хрупкое подобие ногой! Добил! Насладился видом моего краха и теперь пришёл, чтобы посмотреть, как я буду умирать окончательно?! Нет уж, сволочь, подыхать будем вместе!»
— вихрь мыслей в голове Таи был хаотичным, яростным, перемешанным с физической болью от пощёчин, с жгучим стыдом за свою наготу, за свою откликающуюся на него плоть.
«
Пиздец. Абсолютный, окончательный пиздец. Вот она. Не призрак, не бледная тень из прошлого. Она. Во плоти. Во гневе. Во всей своей уничтожающей красоте. Я её достал, сорвал все эти жалкие маски, эти парики и линзы. И что я нашёл? Свою собственную погибель. Сука. Мою личную, выстраданную, вымоленную погибель. Я сейчас убью её. Прямо здесь. Руками. Потому что иначе я убью себя сам. Я конченый уёбок, что я с ней сделал… что довёл её до… Нет, она сама… Нет, я… Блядь! Она не простит. Не должна. Я не прощу. Никогда. Ни ей за то, что она сделала с моим ребёнком. Ни себе за то, что я сделал с ней. Что же мы натворили, Господи… Мы же сожрали друг друга заживо…»
— мысли Марка бились в черепной коробке, как испуганные птицы о стекло, сталкиваясь, разбиваясь, порождая новую боль, новую ярость, новое отчаяние.
На четвёртом, уже занесённом взмахе он поймал её запястье в стальную ловушку своей хватки, притянул к себе с такой силой, что у неё хрустнули рёбра, обвил её хрупкое, дрожащее тело кольцом своих мускулистых рук, вдавил в себя, стиснул так, что из её груди вырвался хриплый, захлёбывающийся звук.
— Стерва! Дрянь паршивая! Успокойся, блядь! — он шипел ей прямо в ухо, его горячее дыхание обжигало кожу, а сам он вдыхал запах её волос — знакомый, родной, но теперь перебитый дешёвыми, вульгарными духами, этим символом её новой, фальшивой жизни.
Она извивалась в его тисках, как угорь на сковороде, била ногами по его голеням, пыталась вцепиться в волосы, вырвать клок. Её сопротивление было жалким, беспомощным и оттого невыносимо возбуждающим, доказывающим его физическое превосходство, его власть. В нём клокотала гремучая смесь бешеной злобы и какого-то дикого, животного восторга от этой борьбы, от этой близости, даже такой, уродливой.
— Язва едкая… психованная… — прохрипел он почти с нежностью, и это прозвучало страшнее любой угрозы.
«
Он всё знал. Боже, он понял с самого начала, с первого взгляда на аукционе. Он просто вёл свою игру, позволял мне разыгрывать этот жалкий спектакль, смеялся про себя, этот циничный ублюдок! А я… я, как последняя идиотка, велась, лепила из себя роковую женщину, а была просто марионеткой в его руках… снова…»
— и от этого осознания, горше и унизительнее любого физического насилия, из её глаз хлынули беззвучные, неостанавливающиеся слёзы, растворяясь в мокрых от пота волосах на его плече.
— Ненавижу тебя, Орлов! Выплюну тебя из своей жизни! Видеть не хочу! Чтоб ты никогда, слышишь, НИКОГДА больше ко мне не прикасался! Ты мне отвратителен! Ты — моё личное проклятье! — выкрикивала она уже почти на автомате, слова вылетали обрывками, последний оплот её гордости, её попытка отгородиться хоть словесной стеной.
— ОПЯТЬ ВРЁШЬ, ДРЯНЬ! — его рык потряс воздух, и в нём прозвучала не только ярость, но и какая-то торжествующая, горькая правда. — Когда НЕНАВИДЯТ, не кончают, сжимая в конвульсиях мой член! Не хрипят «ещё, Марк, пожалуйста, ещё»! Не стонут, как последние потаскухи в дешёвом борделе, забывая всё на свете! Не орут «Маарк, я люблю тебя!» в самый пик, когда крышу сносит! ДУМАЕШЬ, Я ЗАБЫЛ?! Я ВСЁ, БЛЯДЬ, ПОМНЮ, СУЧКА! Каждый твой вздох, каждую судорогу, каждый сдавленный стон! Каждую слезинку, которую ты тогда пыталась скрыть! ВСЁ помню, сучка продажная!
Он оторвал её от пола, легко, как перо, закинул на своё мокрое от пота плечо, игнорируя её отчаянные удары кулаками по спине, и понёс, как трофей, в ванную. Его действия были лишены какой-либо эротики — это была методичная, жестокая процедура очищения, смывания скверны. Он швырнул её в душевую кабину, сам влез за ней, прижал мокрым, горячим телом к холодной кафельной стене, лишая малейшей возможности двинуться. Схватил кусок мыла и с неистовой, почти ритуальной силой принялся тереть ей лицо, сдирая слой за слоем тушь, подводку, тональник, помаду — весь этот фальшивый, городской лоск, эту маску, под которой она пряталась. Вода уносила в слив чёрные, грязные потоки её грима, обнажая бледную, испуганную кожу, те самые веснушки на переносице, которые он когда-то целовал. Потом в его руке появилась жёсткая мочалка. Он водил ею по её телу безжалостно, почти с остервенением, сантиметр за сантиметром, смывая с груди, с живота, с бёдер следы его семени, его пота, его жестоких ласк. Этих отвратительных вульгарных духов. Он пытался смыть с неё всё, что случилось в этой комнате, добраться до той, чистой, настоящей Таи, что жила только в его памяти и в его незаживающих ранах.
Тая не сопротивлялась больше. Вся её ярость иссякла, сменившись леденящей, всепоглощающей пустотой. Она стояла, прикрыв лицо руками, а её стройное тело сотрясали беззвучные, страшные в своей безысходности рыдания, смешивающиеся с шумом воды. Когда он закончил, грубо, без церемоний оторвал её руки от лица, он замер. И на его, всегда таком контролируемом, непроницаемом, жестоком лице, промелькнула целая галактика эмоций: шокированное, почти детское узнавание; немое, восхищённое изумление; жгучая, пожирающая всё ненависть; и под всем этим — щемящая, невыносимая боль, которую он носил в себе все эти годы. Он увидел её. Настоящую.
— Выбери эту пошлую хуйню из глаз! Немедленно! — его голос был хриплым от напряжения, в нём не было места просьбе, только приказ. — Или я сам выдеру!
— Пошёл к чёрту! — выплюнула она, но в голосе уже не было прежней силы, только усталая, безразличная покорность обречённого.
— Я сказал, В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ ПРОШУ! — он крикнул прямо в её мокрое, искажённое страданием лицо, и в его глазах, внезапно ставших совершенно пустыми, она увидела ту самую грань, за которой отступать было смертельно опасно.
Она опустила голову, и тонкие, дрожащие пальцы, предательски послушные, полезли к глазам. Мелькнуло крошечное движение, и две тонкие, цветные плёнки — последний бастион её нового «я» — оказались на её ладони. Последняя защита пала. Её второе рождение, её тщательно выстроенная, выстраданная новая жизнь, уплыли в сливное отверстие вместе с косметикой и грязью. Она отвернулась, пытаясь скрыть обнажённое, незащищённое лицо, и губы её зашептали, как заклинание, как мантру, призванную отделить её от него навсегда:
— Ненавижу, ненавижу, ненавижу… бесконечно, навсегда, до самой смерти ненавижу…
Этот шёпот, монотонный и леденящий, переполнил чашу его терпения. Он не выдержал. Вцепился в мокрые пряди волос у её затылка, грубо, с хрустом повернул её лицо к себе. Она зажмурилась, резко втянув воздух и зашипев от боли.
— НАХУЯ?! — его рёв, казалось, содрал со стен краску и заглушил даже шум льющейся воды. — НАХУЯ ВЕСЬ ЭТОТ ЖАЛКИЙ ЦИРК?! НАХУЯ ВЫЖГЛА СЕБЕ ЭТОТ ЦВЕТ, СВОЙ, РОДНОЙ?! НАХУЯ ОБРЕЗАЛА ВОЛОСЫ?! НАХУЯ СПРЯТАЛА ЭТИ ГЛАЗА, А?! НАХУЯ ОТНЯЛА ИХ У МЕНЯ?! ОБЪЯСНИ, ТВАРЬ! А ТО Я, ДОЛБАЁБ КОНЧЕНЫЙ, НИХУЯ НЕ ПОНИМАЮ! НА-ХУ-Я?!!!
Она резко, как от удара током, открыла глаза. И он увидел их. Те самые. Небесно-чистые, огромные, бездонные. Те, что светились ему в темноте, снились в кошмарах и в самых сладких грёзах, что жгли его изнутри все эти пустые годы. По его мощному, израненному тоской телу побежали ледяные мурашки, сменяясь жаркими волнами, пронзая до самых костей, до глубин души. Перед ним стоял не призрак, не мираж, не плод больного воображения. Тая. Плоть от плоти, кровь от крови. Настоящая. Живая. Дышащая. Его величайшая победа и его сокрушительное, окончательное поражение. Его любовь, отравленная смертельным ядом предательства. Его погибель, к которой он так отчаянно, как самоубийца к обрыву, стремился все эти годы. Он впивался взглядом в каждую черточку, в каждую веснушку, пытаясь прочесть в них ответ на единственный вопрос: как, как они дошли до этой чёртовой пропасти?
— Чтобы ты меня НЕ НАШЁЛ! — выкрикнула она, и в этом крике была выстраданная, горькая правда трёх лет бегства, трёх лет попыток забыть, выжечь, вырезать его из своей жизни. — Чтоб никогда и нигде не узнал! Чтоб прошёл мимо, как мимо чужой, как мимо пустого места!
— НО Я НАШЁЛ! — его шёпот был страшнее рёва реактивного двигателя, тихий, сдавленный, насыщенный такой ненавистью и такой болью, что воздух вокруг словно сгустился. — Нашёл, сука. Нашёл свою погибель. И убью её. Сегодня же. Прямо здесь, в этом ебучем номере. И знаешь что самое пиздатое? Тебе удалось обмануть мои глаза, которые искали тебя в каждой толпе. Удалось провести, как последнего лоха, Егора и Димона, моих братьев, которые клялись, что ничего не знают. Но не его! — он грубо, почти с ненавистью, ткнул пальцем вниз, на своё очевидное, неумолимое возбуждение. — ПОНЯЛА, СУЧКА ДРЯНАЯ?! Три. Ёбаных. Года. Ни одна, слышишь, НИ ОДНА баба не заставила меня даже дрогнуть! Я был живеньким трупом, ходячим смертником! А увидел это, — его взгляд, горячий, тяжёлый, полный похоти и отвращения к самому себе, медленно, с вызовом скользнул по её обнажённому, вымытому телу, — и он ВСТАЛ, как по команде, как предатель, продавший душу! Я дрочил на воспоминания о тебе, как последний кретин, все эти долбаные годы! Мне ПРОТИВНО было даже дотронуться до другой! Меня ВЫВОРАЧИВАЛО от одной мысли!
В её глазах, этих самых чистых глазах, вспыхнуло холодное, бездонное, вселенское презрение. Не к нему, а к себе, к ситуации, к миру.
— Я просто хотела ЖИТЬ, Марк. Без боли. Без тебя. Ты меня сначала убил тогда… изнутри. Уничтожил всё, во что я верила. Растоптал, как червяка. А теперь… теперь пришёл, чтобы добить то немногое, что от меня осталось. Отпусти. Прошу тебя… У меня… нет времени на эту пытку.
— НИХУЯ ПОДОБНОГО, МИЛАЯ МОЯ! — заорал он, и ревность, едкая, чёрная, как нефть, закипела в его груди, поднимаясь к горлу кислым комом. — Куда это ты так спешишь, а?! К муженьку своему?!
Они стояли под обжигающими струями, вода смывала её слёзы, его ярость, их общий, липкий грех, но не могла смыть эту стену между ними.
— Да! К нему! — бросила она ему прямо в лицо, зная, куда бьёт, желая причинить боль, оттолкнуть, спасти его от себя самой этим ядом.
Он зажмурился, запрокинул голову, подставив лицо под горячие струи, давая волне адской, всепоглощающей боли накрыть его с головой. Потом двинулся. Резко. Стремительно. Бесшумно. Схватил её за затылок, запустив пальцы в мокрые волосы, и впился в её губы жёстким, карающим, почти съедающим поцелуем. В нём не было ни капли нежности, только жажда обладания, месть, яростное, животное утверждение своих прав, стирание с её губ имени другого мужчины. Она упёрлась ладонями в его твёрдую, мокрую грудь, мычала, пыталась укусить, оттолкнуть, но он был неумолим, как судьба. Он пил её, как утопающий последний глоток воздуха, исследовал каждый миллиметр, захватывал, поглощал, стонал у неё во рту низким, похожим на предсмертный рык стоном. Это был поцелуй-поединок, поцелуй-убийство.
«
Боже… Она та же. Та же самая. Та же вкусная, сладкая, горькая отрава… Моя маленькая погибель… Как же я скучал по этому адскому огню…»
И она сломалась. Её тело, помнящее его тысячу раз лучше, чем разум, откликнулось само, предав её волю. Её губы размягчились, открылись, её язык встретил его яростную атаку с той же дикой, отчаянной страстью. Она отвечала на поцелуй так, словно это был последний в её жизни. Он целовал её жадно, ненасытно, стонал, и каждый его сдавленный стон, каждая дрожь в его огромном теле заставляли её сгорать от стыда, от ненависти к себе и от дикого, всепоглощающего желания, которое она считала давно убитым.
— Сладкая… Настоящая, моя… — прошептал он, отрываясь на секунду, его дыхание, горячее и прерывистое, обжигало её распухшие губы. — Никуда ты не денешься. Никогда. Я тебя не отпущу. И никому, слышишь, НИКОМУ не отдам. Ты умрёшь только моей.
Он подхватил её под бёдра, она инстинктивно, помимо воли, обвила его талию ногами, вцепившись в него, как в единственную опору в падении, и он вошёл в неё. На этот раз — нежно. Невероятно, шокирующе нежно. Плавно, глубоко, с такой пронзительной осторожностью, словно боялся разбить, словно не было между ними всей предыдущей жестокости, всех этих ударов, оскорблений, ненависти. Он прижал её спиной к холодной кафельной стене и двигался медленно, почти болезненно чувственно, заполняя до самого предела, смотря прямо в её затуманенные болью и наслаждением глаза.
— Скажи… — его шёпот был надтреснутым, сломанным, в нём звучала мольба сильного человека, доведённого до края. — Скажи одно только слово… что никого не было. Что никто, кроме меня, к тебе не прикасался. Никогда. Скажи, Тая… умоляю… иначе я сойду с ума. Я просто не переживу этого. Я умру прямо здесь…
«
Нет. Никогда. Я должна солгать. Должна добить его, оттолкнуть окончательно. Спасти его от себя. От Александра. Это мой крест, моя расплата. Пусть ненавидит, пусть презирает, лишь бы жил…» —
билось в её висках, пульсируя в такт их соединённым телам.
— Мааарк… — вырвалось у неё непроизвольно, это был и стон невероятного, запретного удовольствия, и крик души, и признание одновременно.
— Я ненавижу себя, — прошептал он ей в губы, входя в неё с новой силой, с такой нежностью и такой болью, что у неё перехватило дыхание. — За каждый день, за каждую секунду этих трёх лет. За то, что сделал с тобой тогда. И тебя ненавижу… Боже, как же я тебя ненавижу… За то, что ты убила нашего ребёнка. И никогда… никогда не прощу. Ни себе. Ни тебе.
Он прижимал её к себе так крепко, словно хотел вдавить в собственное тело, растворить в себе, чтобы больше не было разделения, не было «я» и «ты», чтобы было одно сплошное, неразрывное, общее страдание, одна рана на двоих.
— Это последний раз, Марк, — её шёпот смешивался со звуком воды и её прерывистых, задыхающихся рыданий. — В последний. Нам не суждено. Слишком много крови, лжи и смерти между нами. Слишком большая пропасть. Отпусти меня. Пожалуйста. Ты ещё будешь счастлив… найдешь другую… Это не любовь. Это болезнь. Одержимость. Рак, который съедает нас обоих.
Он целовал её мокрые ресницы, слизывал солёные, горькие капли, ловил губами каждый её стон, каждое сдавленное дыхание и мотал головой, отрицая, отказываясь верить, бунтуя против самой возможности такого исхода.
— Я сама уйду… и ты меня не остановишь. Мне не нужно твоё разрешение, твои приказы, — продолжала она, покрывая его лицо, глаза, губы мелкими, прерывистыми, прощальными поцелуями, словно пытаясь запечатлеть каждую черту навсегда.
— Нет, — твердил он, ускоряя движения, теряя контроль над собой, над ситуацией, над всем миром. — Нет, нет, нет и ещё раз нет… Ты моя. ТЫ МОЯ! И мне глубоко похуй, как это называется — любовь, ненависть, одержимость! Я сдохну без тебя, поняла?! СДОХНУ! Да, я чёртов, больной эгоист! И мы полетим с тобой… высоко-высоко, к самым звёздам, в самый настоящий рай! А потом… потом рухнем вниз, камнем, в самое пекло, в самую кромешную тьму! Но ВМЕСТЕ! Навсегда! До самого конца!
Он кричал ей это в лицо, глядя прямо в душу, и в этот миг их тела взорвались синхронной, сокрушительной, вселенской волной экстаза. Она выгнулась, вцепившись ему в плечи так, что под ногтями выступила кровь, и её последний, протяжный, разрывающий душу стон — «Маааарк…» — стал для него и смертным приговором, и единственным возможным благословением. Он кончал в неё, глубоко, содрогаясь всем телом, и его разрывало на части, разрывало изнутри: от всепоглощающей, безумной любви; от ненависти, которая была её неотъемлемой, обратной стороной; от безысходности этой встречи; от безумия, что охватило его снова. И в самой глубине, под всеми этими кипящими чувствами, холодной, отполированной сталью лежала мысль, ясная и неумолимая:
«Я ничего не забыл. Ни единого слова. Ни одного взгляда. Ни одной слезинки. И теперь настало время платить по всем счетам».
Они стояли так ещё несколько бесконечных, выпавших из времени мгновений, затем он, с трудом переводя дыхание, ослабил хватку, медленно опустил её на скользкий пол. Они стояли и смотрели друг на друга — два израненных, измученных зверя, наконец-то понявших простую и страшную истину: им суждено терзать друг друга до последнего вздоха, потому что иного выхода для их боли просто не существует. Её пальцы, дрожа от пережитых эмоций, медленно потянулись к тому самому, страшному, уродливому шраму у его сердца — рубец от стекла. Кончики пальцев коснулись выпуклого шрама. Слёзы, которые, казалось, уже высохли, хлынули с новой, неистовой силой.
— Это тоже я… — прошептала она с такой безысходной, вселенской печалью, что у него внутри всё сжалось в тугой, болезненный узел. — Только раны я тебе приношу. Только боль. Только горе. Отпусти, пока не стало ещё хуже.
Он поймал её дрожащую руку, прижал ладонь к шраму, к бешено колотящемуся, живому сердцу под ним, заставив её почувствовать каждый удар. Так они и стояли, пока тело не онемело. Потом она резко, как от ожога, одёрнула руку, вышла из душа, не глядя на него, накинула на дрожащие плечи махровый халат.
Действовала молча, механически, как робот, вытирая насухо волосы, собирая разбросанные по полу вещи — обломки своего сценического образа. Он вышел следом, натягивая штаны, не сводя с неё пристального, тяжёлого взгляда. Подошёл к комоду, взял в руки тот самый кулон — холодный, синий, как её глаза теперь. Повертел в пальцах, почувствовав его вес. Молча, без лишних слов, обвил её шею холодной цепью, защёлкнул замок с тихим, но таким громким в тишине щелчком.
— Это твоё. Я тебе покупал. Не снимай. Никогда. Пока жива.
Теперь её глаза, очищенные от линз, и этот камень на её бледной коже были одного, пронзительного, небесного цвета. Кулон наконец-то обрёл свою истинную, единственную хозяйку.
— И ты куда собираешься? — его голос прозвучал резко, грубо, нарушая хрупкую, зыбкую тишину, что повисла после бури.
Она обернулась, и в её взгляде не было ничего. Ни прежней ярости, ни страсти, ни даже ненависти. Пустота. Страшная, бездонная, ледяная пустота. И эта пустота была ужаснее всего, что он видел до этого.
— А теперь, Марк Орлов, — начала она ровным, монотонным, как голос диктора, объявляющего о конце света, голосом, как будто разговаривает с незнакомым человеком,— ты меня выслушаешь. До конца. Не перебивая. Потом возненавидишь. Ещё сильнее, чем сейчас, если это вообще возможно. А потом… потом я уйду. И мы оставим всю эту грязь, всю эту боль, всю эту больную историю прямо здесь, в этом номере. Навсегда. Как труп.
— Чегооо, блядь?! — его крик вырвался с самого нутра, срываясь на хрип, он сделал шаг вперёд, сжимая кулаки. — Ты совсем, сука, с катушек съехала?! Ты ещё не поняла, что происходит?! Ты отсюда никуда не уйдёшь! Я не позволю! Я ТЕБЯ НЕ ОТПУЩУ!
— Это не тебе решать! — её голос оставался ледяным и ровным, пока она, не отрывая от него взгляда, натягивала тёмный свитер, скрывая тело. — Не всё в этой жизни вращается вокруг твоей воли, Марк. Не ты один вершишь судьбы.
— МНЕ! ИМЕННО ЧТО МНЕ, ТАЯ! — он рванулся к ней, и его лицо исказила гримаса чистейшей, неконтролируемой ярости, губы растянулись в оскале. — Или я прикончу тебя прямо сейчас, своими руками, или мы улетим отсюда к чёртовой матери, на край света! Выбирай, сука!
— Стой где стоишь! — её крик, короткий и резкий, как выстрел, заставил его инстинктивно замереть на полшага.
— А то что? — он ухмыльнулся, делая ещё шаг, насмехаясь над её угрозой, чувствуя своё превосходство.
И тогда она медленно, не торопясь, вытащила из-за спины руку. В её тонких, изящных пальцах блеснуло отражение света. Сталь. Острое, зловещее лезвие складного ножа. Его ножа. Того самого, который он, в приступе ярости, швырнул на комод, забыв о нём. Теперь этот кусок закалённого металла был направлен на него, продолжением её холодной воли.
Марк дёрнулся, будто его ударили током. «
Твою мать… Сам, дурак, подсунул ей оружие… Сам, конченый идиот
…»
— Неужели… решишься? — он прошипел, делая ещё осторожный шаг, но в его глазах уже мелькнула тень сомнения. — Я смерти не боюсь. Ни капли.
Но она, не отвечая, медленно, с леденящим спокойствием, поднесла остриё к собственной шее, под самую линию челюсти, к тому месту, где под тонкой кожей пульсировала сонная артерия. Холодная сталь коснулась кожи, оставив белый след от давления.
— А за меня? — её вопрос повис в воздухе, острый, как само лезвие, и попал точно в цель.
Впервые за много-много лет настоящий, животный, леденящий душу страх пронзил его ярость, прошёл по позвоночнику ледяной иглой.
— Идиотка! Брось нож! — заорал он, но в его голосе уже прозвучала неподдельная, дикая паника, — БРОСЬ, БЛЯДЬ!
— Не приближайся! — она отступила к двери, открыла её спиной, не выпуская его из виду, и вышла в гостиную, держа дистанцию. — Нам не суждено, Марк. Никак. Всё против нас. Ты не любишь меня — ты ненавидишь. А то, что между нами происходит, это не любовь — это чёртова, больная, токсичная страсть. Она выгорит дотла, и останется только горстка пепла да пустота размером с жизнь. Я несу тебе одно горе. Только горе.
Без меня ты будешь дышать. Будешь жить. А теперь… ты стоишь там, где стоишь, и слушаешь. Не перебиваешь. Понял?
— Нет, блядь, НЕ ПОНЯЛ! Не тебе, сука, решать, что я чувствую и как мне жить! — он рванулся вперёд, ослеплённый яростью.
Лезвие вдавилось в кожу. На безупречно белой коже её шеи проступила тонкая, но отчётливая алая черта. За ней — тёплая, алая капля, превратившаяся в ручеёк, медленно поползший вниз, к ключице.
— Дура! Конченая дура, брось! — его голос сорвался на отчаянный, почти детский визг. — Брось, я сказал! Сука!
— Стоять. И слушать. — она надавила сильнее. Крови стало больше, алый ручей стал шире, отчётливей, страшнее.
И его пронзил настоящий, всепоглощающий, парализующий ужас. Не за себя. За неё. «
Она сделает. Она перережет себе глотку. Она не блефует. Она сошла с ума от всего этого… И я её довёл…»
Он замер, как вкопанный, поднял ладони в жесте сдачи, признания поражения.
— Вот так… молодец, — её голос был всё так же монотонным, пока она, не отрывая от него глаз, ловко, одной рукой застёгивала сапог. — Не перебивай. Вчера. На том аукционе. Я должна была подсыпать тебе в бокал… наркотик. Специальный. Сильный. Чтобы ты стал сговорчивым. Податливым. Чтобы отключилась твоя чёртова осторожность и паранойя. И чтобы… соблазнить тебя. Я… добавила его в твоё шампанское. Мне пришлось. Меня… заставили.
Тишина, которая воцарилась после этих слов, была гулкой, тяжёлой, смертельной. Она звенела в ушах, давила на барабанные перепонки, вытесняла воздух из лёгких.
— Чегооо… блядь? — голос Марка стал тихим. Не просто тихим — ледяным, безжизненным, страшным в своей обречённости. Каждое слово он выдавливал из себя, как яд. — Для… чего? ОТВЕЧАЙ, СУКА! ОТВЕЧАЙ МНЕ!
Он сделал неконтролируемый рывок вперёд.
— СТОЙ! — её крик был полон такого отчаяния, что он инстинктивно замолк. Лезвие провело вниз по коже, оставляя новый, параллельный, тонкий порез. Теперь на её шее красовались два алых знака.
Он замер, скованный не её угрозой, а её готовностью к самоуничтожению, к этому последнему, страшному аргументу. «
Тварь… Продажная, конченная тварь… И я… я опять, как последний лох, повёлся на её игру… Повёлся на эти глаза, на эту боль… Какой же я слепой, наивный дебил…»
— Я должна была тебя соблазнить и… подсунуть на подпись бумаги. Дарственную. На твою компанию. «Триаком». Всё. На имя… Александра Маре, — выдохнула она, и каждое слово было для неё ножом, вонзаемым в собственное сердце.
В этот момент за дверью послышались приглушённые, но настойчивые голоса, тяжёлые шаги, стук. «Марк! Эй, Орлов, открывай, чёрт!» Но они существовали в своём отдельном, герметично запечатанном аду, куда не было доступа никому извне. Для них не существовало ничего, кроме этой комнаты, этого номера, этой исповедальни, превратившейся в зал суда.
— Только… не говори, что передала, — голос Марка дрогнул, в нём вдруг прозвучала не ярость, а мольба, последняя, слабая, детская надежда на чудо. — Только не ты, Тая. Не могла… Что он тебе дал? Деньги? У него, у этого нищего аристократа, нихера нет! Что?! На что ты, такая гордая, такая… правильная, купилась, а?! Или он… он так тебя, что ли? Взял? Так хорошо трахал, что забыла всё? Скажи, что это неправда! СКАЖИ, ЧТО ТЫ, БЛЯДЬ, ШУТИШЬ! ШУТИШЬ, СУКА!
Он орал, но стоял на месте, прикованный к полу видом лезвия у её горла и этих двух алых дорожек на её белой коже.
За дверью голоса становились громче, тревожнее, начался какой-то грохот, но это был лишь далёкий, не имеющий значения шум из другой реальности.
— Правда, Марк, — прошептала она, и в её шёпоте наконец прорвалась вся накопленная агония, боль, отчаяние. — Всё правда. Но я не знала тогда… для чего именно! Не хотела тебе вредить! Я не продавала тебя! Не предавала! Я думала…
Страшный, леденящий душу, надрывный хохот вырвался из его груди. Он смеялся, запрокинув голову, и слёзы от этого смеха катились по его щекам.
— Не хотела?! — он захохотал, и в этом смехе было отчаяние загнанного в угол, преданного зверя. — НЕ ХОТЕЛА?! ТВАРЬ БЕССЕРДЕЧНАЯ! СУКА ПРОДАЖНАЯ! Мне, блядь, ПЛЕВАТЬ на эти долбаные миллиарды! На эту компанию! Я бы всё отдал, ВСЁ, понимаешь?! Всё продал, сжёг, раздал, лишь бы вернуть тебя! Лишь бы тогда всё было по-другому! Но предательство… Это пиздецовое, низменное предательство… И ребёнка… Нашего, блядь, ребёнка… Я не прощу! НИКОГДА! И жить ты после этого не имеешь права! Не заслужила!
Он отступил назад, к комоду. Его движения были резкими, точными, лишёнными всяких эмоций. Ящик открылся с глухим стуком. В его руке возник пистолет — стальной, холодный, блестящий, знакомый до боли. Тот самый. С одной-единственной пулей в патроннике. Пулей, которую он носил для особого случая. Дуло медленно, не дрогнув, нацелилось прямо в пространство между её бровей. Она даже не моргнула. Только опустила нож от своей окровавленной шеи, встретила его взгляд своими огромными, небесными, полными слёз, но не страха глазами. Глазами, которые, казалось, смотрели не на него, а сквозь него, в какую-то бездну. Глазами, которые выворачивали его душу наизнанку, напоминая обо всём светлом, что между ними когда-то было.
— Стреляй! — её крик был хриплым, разрывающим тишину, полным вызова и странного облегчения. — Ну же, стреляй, Марк! Выполни свой долг! Отомсти! СДЕЛАЙ ЭТО!
В этот миг дверь с грохотом, треском ломающейся древесины и лязгом сорванной фурнитуры слетела с петель. В номер, как штурмовая группа, ворвались Егор и Димон, а за ними — несколько их проверенных ребят, лица которых были искажены тревогой. Картина, открывшаяся им, заставила кровь стынуть в жилах даже у этих видавших виды мужчин: полуобнажённый, мокрый, с безумными глазами Марк с пистолетом в вытянутой руке; бледная, с окровавленной шеей, разбитой губой и пустым взглядом Тая; напряжение в воздухе, которое можно было не только резать, но и взрывать.
— Тая! Господи… — крикнул Егор, его лицо побелело.
— Тааяяя?! — рёв Марка, полный ненависти, боли и какого-то дикого торжества, перекрыл все звуки. Он обернулся к своим друзьям, своим братьям, и в его взгляде была такая предательская, убийственная боль и разочарование, что они физически отшатнулись. — СУКИ! ПРЕДАТЕЛИ! ВЫ ВСЁ, БЛЯДЬ, ЗНАЛИ?! Знали, кто она?! Где она пряталась все эти годы?! Вы, мои братья?! ВЫ?!
— Орлов, ты совсем охренел, очнись! — бросился вперёд Димон, его обычно спокойное лицо было искажено яростью и страхом. — Это же ТАЯ! Твоя Тая! Брось пушку, дебил, ты её убьёшь нахуй! Это уже не игра, Марк! Марк, слышишь?!
Но Марк уже ничего не видел и не слышал. Он был в своём личном аду. Он медленно повернулся обратно к Тае. Медленно, с театральной чёткостью, взвёл курок. Звук щелчка был невероятно громким в звенящей тишине. Одна-единственная, предательская слеза скатилась по его щеке, оставив блестящий, солёный след.
— Прощай… моя любовь…
«
Любовь
… — последней, ясной мыслью пронеслось в голове Таи, пока она смотрела в чёрное дуло. —
Он сказал «любовь»… Какая же я слепая, глупая дура… Я всё разрушила своим бегством… Я погубила нас обоих…»
И в этот миг Димон, поняв, что слова закончились, что Марк перешёл ту самую роковую черту, из-за которой возврата нет, бросился на него. Не думая, действуя на чистейшем инстинкте спасения, он толкнул его вооружённую руку в сторону.
Выстрел грохнул в замкнутом пространстве номера, оглушительно, болезненно. Пуля с рёвом прожужжала в сантиметрах от виска Таи, сорвала кусок обоев и с глухим стуком вонзилась в бетонную стену, оставив облачко пыли.
«
Он сделал это. Он действительно выстрелил. Вынес приговор. И привёл его в исполнение. Точка поставлена. Мне нет и не будет места рядом с ним. Рядом с нашим сыном. Я — чума. Я — смерть.», —
холодно, без эмоций, констатировала она сама себе, и в этой констатации было странное, леденящее спокойствие.
Начался хаос. Егор с животным рёвом, не помня себя, влетел в Марка, сшибая с ног. Марк, отлетев к стене, мгновенно вскочил и ответил ударом кулака — точным, свирепым, полным немой ярости. Началась драка — слепая, яростная, братоубийственная, где каждый удар был наполнен болью за годы лжи, за предательство, за потерянную дружбу. Димон и другие ребята с трудом, рискуя получить по зубам, пытались растащить их, оттащить друг от друга, обезопасить Таю.
— ПРЕДАТЕЛИ! ВСЕ, БЛЯДЬ, ПРЕДАТЕЛИ! — орал Марк, задыхаясь в чужих руках, пытаясь вырваться, его лицо было залито кровью из носа, но глаза горели чистым, неразбавленным безумием. — КОМУ ВЕРИТЬ ТОГДА?! Вам, что ли?! Вы втроём, блядь, сговорились! Ты, Димон, её так защищал, оправдывал… Может, и правда захотел её себе?! Захотел то, что моё?! УБЛЮДКИ! ПОДЛЫЕ ТВАРИ!
— Заткнись, Орлов, блядь! — прорычал Димон, с трудом удерживая его заломаные назад руки, его голос хрипел от усилия. — Не говори того, о чём потом сто лет будешь жалеть, дебил! Очнись, это ТАЯ!
И тогда, посреди этого безумства, раздался её голос. Спокойный. Холодный. Решающий. Как удар скальпеля по натянутому нерву.
— Дима. Егор. — она назвала их имена, и они оба, будто по команде, на секунду замерли, обернувшись к ней. — Увезите их. Сейчас же. Немедленно. Здесь опасно. Александр… он сказал, убьёт их, если я не сделаю то, что он хочет. Увозите. Садитесь в самолёт и улетайте. Ни вечером , ни утром. Прямо сейчас. Вы… вы обещали мне.
В голове Марка воцарилась полная, оглушительная пустота. Белый шум. Он перестал бороться, просто смотрел на неё, пытаясь понять, о чём она говорит.
— Тая? — крикнул Димон, отрываясь от Марка, его взгляд метался между ней и окровавленным, тяжело дышащим Орловым. — А ты? Ты что, не останешься?
Она лишь медленно, с бесконечной усталостью, отрицательно мотнула головой.
— Нет.
— Ты что, с ума сошла?! — в голосе Димона прозвучала настоящая, неподдельная паника, он сделал шаг к ней. — Ты что удумала, а?! Он тебя убьёт!
— Я приношу только беды и смерть. Мне не место рядом с ними. Ни с ним. Ни с… — она запнулась, не в силах произнести «сын». — Помните об обещании. Данном мне. Выполните его.
Она посмотрела на Марка. Последний, долгий, прощальный взгляд. В его глазах, мутных от боли и ярости, она увидела то самое дно, ту самую пустоту и ту ненависть, которые сама же в него и посеяла.
— Я не хотела тебе зла… Прости… — прошептала она так тихо, что, казалось, услышал только он один, прочитав слова по её губам.
Потом она развернулась, схватила с пола своё пальто, накинула на плечи, подобрала сумку и, не оглядываясь, выбежала из номера. Её быстрые, лёгкие шаги затихли в коридоре, растворяясь в тишине.
И эта тишина длилась, может быть, секунду. А потом сорвалось.
— ОСТАНОВИТЕ ЕЁ! — хриплый, сорванный, нечеловеческий крик Марка разнёсся по всему этажу, сотрясая стены. — НЕ ОТПУСКАЙТЕ! НЕ ПУСКАЙТЕ! ТАЯ! ТАЯЯЯ! ВЕРНИСЬ, СУКА! ВЕРНИСЬ!
Он с новой, невероятной силой рванулся из рук, голос его ломался, переходя от рёва к хриплому, надтреснутому шёпоту, полному такой тоски и ярости, что мурашки побежали по коже даже у видавших виды пацанов.
— Я НАЙДУ ТЕБЯ! КЛЯНУСЬ, НАЙДУ! И ТЫ МНЕ ОТВЕТИШЬ ЗА ВСЁ! ВЕРНИСЬ!.. — последнее уже почти не звук, а стон, вырывающийся в пустоту, в никуда, в холодный коридор, где её уже не было.
А она бежала. В метель. В неизвестность. С его ножом, зажатым в кулаке, и его проклятым кулоном, холодным, как лёд, на шее. Бежала из отеля, где оставались все, кто составлял её жизнь, её боль, её любовь: её маленький сын, её Марк Орлов, её Димка, её Егор, её Лисичка… Бежала, чтобы спасти их от Александра. И чтобы похоронить себя заживо, раз и навсегда.
Глава 14. РУСЛАН
11:20
— Успеть. Нужно успеть. Просто добежать. — Этот примитивный, навязчивый ритм отбивался в висках Таи в унисон с бешеным галопом сердца, с судорожными вздохами, вырывавшимися из стянутой ужасом груди. Словно если повторять это как мантру, реальность подстроится под её отчаянную волю.
Она вырвалась из холодного, блестящего мрамора и стекла роскошного вестибюля, из этого позолоченного склепа, где навсегда остались осколки её души, её сломанная жизнь, её любовь, перемолотая в кровавую кашу из страсти и ненависти. Полуденное солнце, неестественно яркое и равнодушное, ударило в глаза, ослепило. Ноги, подкашиваясь, несли её по ледяному асфальту, в сторону, где её ждал Александр Маре – или тот, кто скрывался под этим именем. Конечная станция. Абсолют.
Зачем? Ради чего этот марафон отчаяния? Что ты, одна, избитая, преданная и предательница, можешь изменить? — холодный, безжалостный голос разума нашептывал правду, от которой сводило челюсти. Ничего. Ты – пешка, которая зашла слишком далеко. Фигура, которую вот-вот снимут с доски. Но глубже, под грудой обломков и пепла, под слоем льда отчаяния, тлела последняя искра. Не надежды – а животного, материнского инстинкта. Пусть Дима и Егор сорвутся с этого проклятого места, как с тонущего корабля. Пусть увезут Марка в его слепой ярости. И пусть обязательно, обязательно увезут Тимофея, закутают в плед, спрячут от этого безумия. Пусть их самолёт оторвётся от полосы и заберёт их туда, где нет ни её имени, ни её тени. А её… её судьба была предрешена в тот миг, когда она, дрожащая, подмешала порошок в его бокал.
«
Что бы меня ни ждало в его логове… Это уже неважно. Тимофею опасно быть рядом со мной. Я – ходячая мишень, магнит для беды. Я принесла всем только боль, разрушения, гибель. Тимка… мой мальчик, моё солнышко… Как же я хочу прижать тебя, вдохнуть запах твоих волос… А ты, Марк… Ещё один пласт ненависти в нашу общую, переполненную могилу. Тебе от меня – предательство, низкое и подлое. Мне от тебя – секс против воли, который ты с гордостью называешь страстью, оправдывая им всю свою нечеловеческую жестокость. И пуля, просвистевшая в сантиметре от виска. И этот порочный круг, эта карусель ада под названием «Мы». Ему, кажется, нет конца. Или он вот-вот разомкнётся… Сейчас. На моей шее. Руками того, кого я сама привела в свою жизнь».
Она мчалась, не чувствуя жара, не замечая направления, тело вела память мышц, накатанная за месяцы рабства дорога к особняку Александра Маре – уродливому, вычурному новоделу, спрятанному за высокими каменными стенами, утыканными колючей проволокой под напряжением и глазами всевидящих камер. Она должна была успеть к полудню. Жёсткое условие. Последнее звено в цепи унижений. Она не слышала плавного, едва уловимого рокота мощного двигателя чёрного внедорожника, который, сохраняя дистанцию в триста метров, неотступно следовал за её такси, как тень хищника. «Малые» Марка, отправленные по горячим следам, вели её. Их лица были бесстрастны, глаза, скрытые тёмными очками, холодно фиксировали каждый её поворот, каждый жест. Информация уже летела на телефон Димона. Она была живым маяком, ведущим их прямиком в сердце вражеской крепости.
---
В номере-люксе время, казалось, сгустилось и остановилось. Воздух был тяжёлым, спёртым, пропитанным едкой смесью запахов: дорогого парфюма, разлитого коньяка, пороховой гари от недавнего выстрела, пота, крови и чего-то ещё – острого, животного, страха. Картина после апокалипсиса: дорогой хрустальный торшер лежал на боку, рассыпав осколки, как слёзы; шёлковые портьеры были сорваны с карниза; мебель и подушки разбросаны. Двое мужчин – Марк и Егор – сидели по разные стороны массивного дивана из белой кожи, подобно двум раненным в смертельной схватке тиграм, ещё не отошедшим от шока, но уже готовым снова броситься друг на друга. На их лицах, шеях, сжатых кулаках красовались свежие, сочные следы братоубийственной ярости: рассечённая бровь у Марка, заплывший глаз у Егора, ссадины на костяшках пальцев.
Димон стоял у панорамного окна, спиной к комнате, его широченные плечи были напряжены до дрожи, а взгляд, устремлённый в солнечный, беззаботный город, видел лишь внутреннюю тьму, сгущающуюся с каждой секундой.
Егор нарушил гробовое молчание первым. Он медленно, с трудом поднял руку, протёр разбитую, запекшуюся кровью губу тыльной стороной ладони. Движение было болезненным, и он сморщился. Его голос, когда он заговорил, был низким, хриплым, лишённым обычной насмешливой интонации – голосом человека, пережившего внезапное землетрясение.
— Сука ты, Орлов… Конченый. Настоящий конченый ублюдок.
Марк медленно, будто через невероятное сопротивление среды, поднял на него взгляд. В его серых, пронзительных и холодных глазах не было ни раскаяния, ни даже привычной ярости. Была усталая, выжженная дотла пустота, под тонкой коркой льда которой тлели угли безумия.
— Я тебе ещё сейчас, нахер, въебу, — прорычал он почти беззвучно, без интонации, но от этой монотонности угроза обрела абсолютную, неопровержимую реальность. — Лезишь не в своё дело. Ты. И он. Вы оба.
— Ладно, всё, заебали, блядь, в конец! — рявкнул Димон, резко обернувшись от окна. Его обычно спокойное, слегка усталое лицо было искажено гримасой предельного раздражения и усталости. — Хватит меряться, чей член длиннее! Кончились игры! Надо думать, ебаная головоломка! Малые ведут её. Это раз. Но, Марк! Ты в своем уме вообще? Бомбить тут – это не наша земля. Надо улетать. С Таей!
— С какого, блядь, перепугу? — Марк вскочил с дивана одним порывистым движением, его тело было напряжено, как пружина, движения резки и некоординированны, выдавшая его внутреннюю дрожь.
— Я ещё не все дела здесь закрыл! Мне ещё эту семейку Маре, эту поганую, трусливую моль, нужно придавить, как тараканов! Сначала его, этого хромого ублюдка, медленно, с чувством, чтобы понял, чью жизнь он перечеркнул! А потом её… эту тварь, которая в очередной раз, с открытыми глазами, с полным пониманием, меня предала! Или ты думаешь, я шучу? Ты думаешь, я после всего, что здесь было, просто развернусь и уйду?
— Марк, — начал Егор, выжимая из себя остатки самообладания, заставляя голос звучать ровно, почти терапевтически. — Три года назад. Вспомни. Ты не стал ничего слушать. Ни меня, ни Димона. Никого. Шёл на поводу у своей слепой ярости, у своей чёртовой, удушающей гордыни. Верил тому, что видели глаза. А глаза, брат, – они самые подлые и лживые сволочи на свете. Ты сам, своими собственными руками, разрушил Таю. Не её жизнь – её саму. То, что она из себя представляла. И теперь ты, как заезженная пластинка, наступаешь на те же, блядь, грабли! Может, уже хватит? Может, остановиться, остыть, вдохнуть и попробовать подумать, что в этот раз всё может быть не так однозначно, как тебе мерещится в твоём запорошённом ненавистью мозгу?
— Егор, не начинай, блядь, свою психоаналитическую, дешёвую хуйню! — Марк заорал, сделав шаг к нему, и пространство между ними наэлектризовалось. — Да, тогда я был виноват! Я – крестный отец всех долбоёбов, король идиотов! И я расплачиваюсь за это каждый божий день, каждую ночь, каждую секунду, когда закрываю глаза! Но сейчас… Сейчас, ёбаный в рот, всё ясно, как этот хрустальный осколок у тебя под ногой! Она сама! Своим же грязным, лживым, продажным ртом призналась! Что подсыпала мне дрянь на аукционе! Чтобы я стал податливым, мягким, чтобы я, как последний кретин, подмахнул дарственную на её нового «муженька»! А потом… потом ебалась со мной тут, на этой самой кровате, стонала, как уличная шлюха, извивалась, чтобы я, ослепленный её телом, её притворными стонами, подписал бумаги, не глядя! И что, компания наша, которую мы с нуля строили, которую поливали кровью, потом и своими жизнями, её больше нет – вас это тоже, блядь, устраивает?! Вы тоже будете её, эту предательницу, защищать?! А, блядь?! Она святая, да? Непорочная агница? Мне-то похуй на эти миллиарды, я их в трусы не складыаю! Но компания – она НАША! Твоя, Егора! Моя! Пополам, на троих, кровью скреплённая! Вы готовы опуститься на самое дно, в дерьмо по самое горло, с довольными, блаженными улыбками на лицах и орать оттуда: «Тая не виновата, она хорошая!»?! А?!
— Возможно, мы ещё не всё знаем, — тихо, но с той непоколебимой твёрдостью, что была его визитной карточкой, сказал Димон, перехватывая инициативу, вклиниваясь в их противостояние. — Не все звенья в этой чёртовой цепи. Тая сказала: «Я не знала». И я — верю ей. И не заводи, Марк, свою заезженную, дешёвую пластинку про мои мнимые чувства. Нет у меня к твоей Тае ничего, кроме уважения за то, что она вообще ещё дышит после всего, что с ней сделали. И если мы… если я и Егор перестанем ей верить, то у неё не останется... вообще никого. Ни-ко-го, Марк! Как и три года назад. И сейчас я руку дам на отсечение, голову положу на плаху — она не желала тебе зла. Она не способна на такую подлость. Не её это уровень.
— Да ты просто в неё влюблён, как подросток, и глаза застилает! — с горькой, ядовитой, кривой усмешкой бросил Марк, и в его словах была не злость, а какая-то болезненная, ревнивая горечь.
— А ты просто ослеплён ненавистью, как последний, тупой, упёртый баран, — парировал Димон, не повышая голоса, но каждое слово било точно в цель. — Сейчас малые выведут нас на адрес. Потому что мои ищейки, которые, между прочим, лучшие, оказались бессильны. Адрес этого Александра в этом городе – тайна за семью печатями, за семью замками. Он двигается от пункта А в пункт Б с пересадками, как шпион времён холодной войны, смотрит в затылок, петляет. Проследить цепочку не успели. Он кого-то боится. Или чего-то. И этот «кто-то» – с вероятностью в девяносто девять процентов, ты. Прячется. Очень хорошо, очень дорого прячется. Нам нужен адрес сейчас. Прямо сейчас. Егор сможет подключиться к его камерам наблюдения, если они есть, взломать систему. Увидим, что происходит. Услышим. А пока… пока иди, умойся с холодной водой, переоденься. Приди себя в человеческий вид. Нужно быть готовыми ко всему. К абсолютно всему. Она просила тебя увезти. И я… я увезу тебя и… — Димон запнулся, проглотив ком, внезапно вставший в горле. Его взгляд на миг упёрся в пол. — Но! Я… я её здесь не брошу! Не после всего, что случилось сегодня утром. Не после той… сцены с пистолетом. Мы заберём всех – тебя, её – и в Питере, в нормальной обстановке, будем разбираться, кто прав, кто виноват, кто кого предал. Но от этого Александра, от этой крысиной норы, её нужно вырвать. Сейчас. Кто со мной?
— Я! — не раздумывая ни секунды, отозвался Егор, его глаза, обычно насмешливые, горели сейчас холодной, стальной решимостью. — Ты думал, я отсижусь?
— Пиздец… — Марк простонал, опускаясь на диван, как подкошенный, и его смех прозвучал сухо, горько, ненормально — короткие, отрывистые звуки, больше похожие на предсмертные хрипы. — Заберёте у одного ублюдка, чтобы отдать другому? Вы, блядь, садисты конченые? Или просто клинические идиоты, не понимающие, что творите?
— Орлов! — Егор вскочил, его терпение, и без того висевшее на волоске, лопнуло с сухим треском. — Ты хоть в своём, ёбаном, воспалённом сознании понимаешь, что на этом полу, на этом дорогом ковре, сейчас могла лежать Тая? Мёртвая! Холодная! С дырой между глаз! Что ты, тот, кто клялся её любить до гроба, чуть не пустил ей пулю в лоб! По собственной, блядь, воле! Или ты нихуя не соображаешь уже адекватно, твои мозги полностью заместило дерьмом из прошлого? Да, я пойду с Димоном! Ты – как знаешь! Иди сдавайся в полицию, вешайся, пиздуй на все четыре стороны! Нам твое разрешение, твоё благословение нахуй не упало, не нужно, не интересно! — Он резко, почти с яростью, развернулся и уселся за ноутбук на столе, принявшись яростно, с ожесточением стучать по клавишам, будто выбивая код от всех замков этого мира.
Мысли пожирали Марка изнутри, как стая голодных, слепых червей, вгрызающихся в плоть разума. «
Они… они, чёрт возьми, правы. Я нажал на курок. Я видел, как палец белеет на спуске. Я хотел её смерти в тот миг. Жаждал её. Видел, как пуля, словно в замедленной съёмке, прошла в сантиметре от её виска, оставив на стене аккуратную, страшную дырку. Если бы не Димон… Если бы не его отчаянный, безрассудный бросок, его тело, брошенное на мою руку… Пиздец… Абсолютный, окончательный, бесповоротный пиздец… Что же я делаю? Что за демон во мне поселился? Кто этот человек с пистолетом? Это не я… Или это и есть настоящий я? Тот, кого она всегда боялась?»
Пронзительная, насекомоподобная вибрация телефона Димона разрезала тягучую, зловещую тишину. Он резко, почти выхватывая, поднёс его к уху.
— Тёма. Слушаю. Говори. Что?… Пиздец… Ладно. Место ясное. Ждите указаний. Не высовывайтесь, просто держите в зоне видимости. Молодцы.
— Ну? — подскочил Марк, и в его глазах, налитых кровью, вспыхнула искра дикой, нездоровой, животной надежды. — Адрес есть? Поехали, блядь, поехали сейчас же!
— Куда поехали, Рэмбо? Выеби всех и спаси принцессу? — буркнул Егор, не отрываясь от экрана, где мелькали строки кода. — Мы не в лихих девяностых, если ты забыл. Минута, максимум две – и будем смотреть реалити-шоу в прямом эфире, в Full HD. У тебя есть ровно три минуты, чтобы привести себя в божеский, человеческий вид. До той локации, что прислали, если ехать на пределе, минут тридцать. А там… там, брат, нужно будет по месту решать. Кто тут на месте может помочь? Серёга? Может. Но ему нужно время на сборы, на согласования с местными, он не Бог всемогущий. А у нас его, как всегда в самый жопный момент, нет. Вообще. Надо думать головой, а не кулаками, которыми ты только что чуть брату челюсть не снёс.
Димон, не теряя времени, отдал несколько коротких, отрывистых, чётких приказов охране по рации. Его голос был низким, властным, не допускающим возражений. Ровно через пять минут, в полдень, два одинаковых чёрных внедорожника «Мерседес G-класса» с тонированными стёклами вынеслись с подземной парковки отеля, растворившись в полуденном потоке машин. Марк, Егор и Димон – в первой машине, Димон за рулём. Пятеро проверенных, холодных профессионалов, людей Марка, – во второй. И ещё пятеро, самых надёжных, остались в отеле, получив приказ охранять самый ценный, самый хрупкий и совершенно беззащитный груз, о существовании которого Марк пока даже не подозревал, загнанный в угол собственной болью и яростью.
— Есть! — крикнул Егор, и в его голосе прозвучало сдержанное торжество хакера, взломавшего, казалось бы, неприступную систему. — Вошёл! Полный доступ. Весь дом, как на ладони. Все камеры, внутренние и периметра. Сопли вытри, начинаем искать Таю.
— Дай сюда, блядь! — Марк, сидевший сзади один, как затравленный волк в клетке, выхватил ноутбук у Егора. Его пальцы, крупные, с ободранными в драке костяшками, замерли над тачпадом, потом задвигались с лихорадочной скоростью. Он переключал виды. Тёмный гараж с коллекцией дорогих автомобилей. Пустой холл с безвкусной хрустальной люстрой. Бильярдная. Бассейн под раздвижным куполом, в воде играли блики солнца. Длинный коридор с гобеленами…
— Нашёл! — его голос сорвался на хриплый, нечеловеческий крик. — Она… она там. Одна. Стоит.
Марк пожирал глазами монитор, на котором маленькая, хрупкая, будто игрушечная фигурка в простом тёмном свитере стояла посреди просторной, вычурно богатой гостиной в стиле «новорусского барокко». Живая. Дышащая. Такая невероятно далёкая за этими километрами и бетонными стенами. И такая убийственно, невыносимо чужая в своей обречённой позе. «
Сучка… Испепеляющая, пожирающая тварь… Что ты со мной творишь? В какую адскую, бесконечную игру мы ввязались? Ты разорвала меня на части, и теперь наблюдаешь, как я истекаю соком у тебя на ладони
…»
Димон, сидевший за рулём, и Егор на пассажирском сиденье обменялись красноречивым, немым диалогом взглядов. Всё было сказано без единого слова: «Это конец. Это уже за гранью. Сейчас начнётся самое страшное».
Марк вдруг весь напрягся, вцепившись в экран, его ногти побелели.
— Вот он! Пидор! Хромой ублюдок идёт! Тише!
На экране в кадр, прихрамывая, но с неестественной, хищной грацией, вошёл Александр Маре. Невысокий, щеголеватый, в идеально сидящем костюме цвета мокрого асфальта. Его лицо было гладким, ухоженным, словно маска, а глаза — маленькими, холодными, как у глубоководной рыбы, не отражающими ничего, кроме собственного расчета. Он опирался на трость. Его губы растянулись в улыбке, настолько же искусственной и липкой, как сироп.
— Ну, здравствуй, Ли-ли-и! — протянул он, нарочито растягивая псевдоним, делая из него нечто сладкое, ядовитое и унизительное одновременно. — Ты, как всегда, безупречно пунктуальна. Как мы и договаривались.
Егор и Димон снова переглянулись. На этот раз шепотом, губами, едва шевелясь.
— Полный пиздец, Дим… — прошептал Егор, и его лицо подёрнулось болезненной гримасой.
Димон в ответ лишь коротко, почти незаметно кивнул, сжав губы в тонкую, белую полоску. В салоне мощного автомобиля воцарилась гнетущая, звенящая тишина, которую нарушал только сдавленный рёв двигателя, работающего на пределе, и хриплое, прерывистое дыхание Марка, доносящееся с заднего сиденья.
Марк вцепился в ноутбук так, что тонкий пластиковый корпус затрещал под давлением его пальцев, угрожая треснуть. «
Договаривались… они, блядь, договаривались… Хорошо. Очень, просто замечательно. Игра в одни ворота. А я, как последний лох, повёлся на её слёзы, на её «ненавижу»
…» Горькая, едкая волна подкатила к горлу, обжигая кислотой стыда и ярости.
Александр на экране продолжил, лениво постукивая тростью по лаковой поверхности консоли.
— Ты всё сделала, как я сказал? Бумаги у тебя? И что это, интересно, с твоим лицом? — Его взгляд, скользнув по её разбитой, опухшей губе, по синяку, по шее со струйками запёкшейся крови, выразил не сочувствие, а скорее гадливое любопытство, как к повреждённому товару.
И тут из качественных динамиков ноутбука донёсся голос Таи. Тихий, ровный, но с той самой стальной, несгибаемой сердцевиной, которую Марк узнавал даже сквозь годы, сквозь боль, сквозь ненависть. От её звука по всему его телу пробежала холодная, скребущая под кожей волна – не страх, а предчувствие. И в этот миг он с леденящей, ослепляющей ясностью понял, что боится не за компанию, не за деньги, не за свою репутацию, не даже за собственную жизнь. Он боялся за неё. За ту самую Таю Лебедеву. За ту любовь, которую уже не воскресить, но и убить до конца, выкорчевать из самой глубины своего существа, оказывается, тоже невозможно. Она стала частью его ДНК, его личным проклятием и его единственной святыней.
— Во-первых, — произнесла она, холодно отчеканивая каждое слово, будто выбивая их на камне, — не называй меня Лили. Никогда. Во-вторых – да. Я сделала, как ты приказал. И в-третьих… — Она медленно, с подчёркнутым, театральным спокойствием, достала из кожаной сумки сложенные вдвое, идеально ровные листы бумаги и протянула их ему. Вопрос про лицо она проигнорировала полностью, будто его и не звучало, будто Александра и его трость не существовало в её реальности.
Пацаны в машине замерли, будто превратились в соляные столпы. Дыхание застряло в груди. Они уже не боялись за деньги, за активы, за долю в бизнесе. В этот момент они боялись за своего брата, за Марка, за того человека, который, казалось, вот-вот сорвётся в пропасть, из которой нет возврата. Марк облокотился лбом о прохладную кожу подголовника переднего сиденья, сжимая ноутбук в объятиях, как утопающий — соломинку, как единственную нить, связывающую его с тем, что происходит там, в десятках километров впереди. Звуки с экрана – шаги, дыхание, тиканье часов – заглушали всё, даже свист ветра в форточках.
— Да-а-ак? — растянул Александр, разглядывая её с нескрываемым, ледяным презрением, смерив с ног до головы. — Ну и кто же ты теперь, а? Снова побитая, никому не нужная, жалкая мышка Тая Лебедева? — Он произнёс её настоящее имя с таким сладострастным отвращением, с таким упоением, что у Марка в глазах потемнело, и мир на миг поплыл, закружился.
Марк слушал и молча, внутри себя, проклинал всё на свете: себя, её, этот проклятый город, этот день, солнце, светившее так равнодушно. Слова Александра, как отточенный скальпель, вскрыли старую, гниющую, никогда не заживавшую рану. Он вспомнил тот вечер с кристальной, мучительной, унизительной ясностью. Её испуганные, широко распахнутые глаза во мраке ночи. Свои собственные руки, сжимающие её тонкую, хрупкую шею. И свои слова, выкрикнутые в припадке слепой, животной ярости, от которых сейчас сжималось сердце: «Чужой! Ты носишь в себе чужого выродка!». Он убивал в ней не только любовь. Он убивал их будущее. Убивал того ребёнка, которого они могли бы иметь. Убивал ту часть себя, которая ещё была способна на что-то светлое.
Тая на экране просто стояла. Неподвижно. Молча. В её позе, в её взгляде, устремлённом куда-то в пустоту за окном, за пределы кадра, читалась не покорность, а какая-то вселенская, бездонная пустота. Пустота человека, который уже пересёк последнюю черту и смотрит на мир из-за её предела.
Александр, прихрамывая, подошёл ближе и выхватил бумаги из её рук. Движение было резким, грубым.
— Дай сюда! — рявкнул он, и его голос, искажённый злобой, заставил всех троих в машине дёрнуться, как от удара током.
— Ну, пацаны… вот и всё, — прошипел Марк, и они услышали эту фразу, полную горького, предсмертного сарказма.
Александр начал лихорадочно, с какой-то нездоровой торопливостью перебирать листы. Его глаза, маленькие и злые, бегали по строчкам, лицо сначала выражало лишь привычную надменность, потом — недоумение, затем — растущую, как снежный ком, растерянность, и, наконец, по нему поползла волна гнева — багровая, неконтролируемая, искажающая черты до неузнаваемости. Его щёки залились густым румянцем, жилки на висках набухли. И вдруг раздался его рёв, дикий, первобытный, нечеловеческий, от которого заложило уши даже через динамики:
— ГДЕ ПОДПИСИ, СУКААА?! ГДЕ?! ЧТО ЭТО ЗА ХУЙНЯ?!
За этим воплем, прозвучавшим как взрыв гранаты в тишине, последовало движение. Не просто удар. Это был размашистый, с полным переносом веса, удар тыльной стороной ладони, вложивший в себя всю силу, всю ненависть, всё разочарование мужчины. Удар, который не просто бил — он уничтожал. Тая отлетела назад, как тряпичная кукла, брошенная разгневанным ребёнком, описала короткую, нелепую дугу в воздухе и с глухим, костным стуком ударилась затылком о острый, резной угол массивного мраморного стола, прежде чем бесформенно, как мешок с костями, сползла на дорогой паркет. Из её горла вырвался только сдавленный, хриплый, захлёбывающийся стон, больше похожий на звук лопающегося пузыря: «Мммф… Гх…»
В салоне внедорожника воцарилась мёртвая, оглушающая тишина, длившаяся, может, долю секунды. А потом её разорвал дуэт диких, яростных, абсолютно идентичных криков, вырвавшихся из двух глоток одновременно:
— СУКААА!!! — заревели Марк и Димон, будто по команде невидимого дирижёра. Егор просто вжался в своё кожаное сиденье, его лицо стало землистым, пепельным, рот полуоткрылся в немом крике.
— Димон, гони, блядь, Гони быстрее! ТВОЮ МАТЬ! Выжми всё, что есть! — заорал Марк, бьющийся в истерике на заднем сиденье, его кулаки молотили по спинке кресла, тело било в конвульсиях бессильной ярости.
— Братан, я выжимаю из этой тачки всё, что можно и нельзя! — Димон давил на газ до упора, его пальцы, сжимающие руль, побелели, сухожилия выступили, как канаты. — Но эта, блядь, дорога — натуральный пиздец! Грейдер закончился, дальше — грунтовка, разбитая в хлам! До них ещё ого-го! Ещё минимум пятнадцать минут ада!
— Пизда… — пробурчал еле слышно, почти шёпотом Егор, закрывая лицо ладонями, его плечи содрогнулись. — Полная, окончательная, беспросветная пизда… Она сейчас… она не выдержит…
«
Что же ты делаешь, дура? Что ты задумала? Какой чёртов план у тебя в голове?»
— пронеслось в голове у Марка, смешиваясь с какофонией ужаса, ярости, паники и всепоглощающей, душащей вины. — Что, блядь, происходит?! Я нихуя не понимаю! Ни-ху-я! — заорал он уже вслух, и его голос сорвался, на грани человеческих возможностей. Мысли стали чёрными, липкими, тягучими, как горячий дёготь, заливающим всё внутри. Ярость, слепая и всепоглощающая, смешалась с леденящим, парализующим страхом не просто за неё, а за то, что он сейчас наблюдает — за её уничтожение, в котором был повинен он сам. Он ничего не понимал. Абсолютно. Мир распался на бессмысленные, жестокие картинки.
На экране Александр, тяжело дыша, набрал номер на своём телефоне, и в кадр, словно из ниоткуда, материализовался один из его людей — здоровенный, лысый детина с шеей быка и лицом, на котором читалась только тупая жестокость.
— Олег! В кабинет её! Быстро! И свяжи, чтобы никуда не дёрнулась!
Приказ был выполнен молниеносно, с отлаженной, пугающей эффективностью. Олег, не церемонясь, впился пальцами в плечо Таи, ещё лежащей на полу, и грубо поднял её, как тряпку. Она обвисла в его руках, почти без сознания. Пацаны в машине молча ехали, вжавшись в сиденья, парализованные ужасом за ту маленькую, хрупкую женщину, которую тащили по полу, как добычу.
---
Действие на экране перенеслось в просторный, отделанный тёмным, полированным до зеркального блеска деревом кабинет. Марк, дрожащими руками, увеличил изображение другой камеры, нацеленной прямо на рабочее место хозяина дома. Тая сидела на низком кожаном кресле, её руки были грубо скручены за спиной толстым, белым пластиковым хомутом, впивающимся в кожу. Александр, войдя, захлопнул дверь с такой силой, что стеклянная вставка задрожала. Он подошёл к ней вплотную, навис над ней, его тень поглотила её полностью.
— Ты что, сука, поиграть со мной решила?! — он заревел, и слюна брызнула из уголков его тонких, бескровных губ на её опущенное лицо. — Где подписи?! Ты же клялась, что сделаешь! Где, отвечай, тварь?! Где?!
Тая медленно, с видимым усилием, подняла на него голову. Кровь запеклась у неё на разбитой губе в тёмную, бордовую корку, левая щека с царапиной покраснела и припухла. Но в глазах, тех самых, небесно-чистых, огромных, — в них горел тот самый, знакомый Марку до боли огонь — упрямый, несгибаемый, полный тихой, леденящей ярости.
— Это только ты так думаешь, — тихо, но с леденящей, абсолютной чёткостью произнесла она, и каждое слово падало, как капля жидкого азота. — Руслан.
Слово повисло в воздухе кабинета, насыщенном запахом дорогой кожи, дерева и страха. И повисло в салоне машины, наполненном запахом пота, железа и безысходности.
— Что нахуй за «Руслан»?! — взревел Марк, вскакивая и ударяясь макушкой о потолок автомобиля. Глухой удар. Он даже не почувствовал боли. — Да что, блядь, происходит?! Кто этот урод? Что их, нахуй, связывает? Кто ты такая на самом деле, Лебедева?! Кто?!
Димон, не отрывая воспалённых глаз от разбитой, петляющей между ухабами дороги, одной рукой набрал номер на своём телефоне и приложил его к уху. Он говорил тихо, отрывисто, сдавленно, Марку долетали лишь обрывки разговора: «Руслан… Трость...Да, тот самый… Да… Спасибо». Он бросил телефон на панель приборов, и тот со звоном отскочил на пол. Димон выдохнул, и этот выдох был похож на стон человека, принявшего смертельный удар.— Понял. Это… это он.
---
— Ты как последняя, бесхребетная шлюха ебалась с ним всю ночь в его номере и не подсунула бумаги?! — орал Руслан. Его лицо, лишённое теперь маски преуспевающего бизнесмена Александра Маре, казалось ещё более мерзким, заурядным, жестоким — лицо мелкого, но опасного хищника, дорвавшегося до власти.
Егор и Димон снова переглянулись. В их глазах читалось одно и то же: пазл, уродливый и страшный, начинал складываться в единую, чудовищную картину.
— Как видишь, — спокойно, почти отстранённо, как будто рассказывая о погоде, ответила Тая. В её голосе не было ни страха, ни вызова — только усталая констатация факта.
— Что, блядь, жалко стало этого урода? — зашипел Руслан, наклоняясь к ней так близко, что их лбы почти соприкоснулись, и он мог видеть каждую прожилку в её глазах, каждую трещинку на запекшейся губе. — Он тебе всю жизнь, сука, сломал, растоптал, смешал с дерьмом и выплюнул, а ты его… жалеешь?! Идиотка тупая! Ты мне всё, ВСЁ сломала! Весь план, все расчёты! Три года подготовки к хуям!
И снова последовал удар. На этот раз такая же пощёчина, только короткая, резкий удар костяшками. Голова Таи дёрнулась с неестественной, жуткой амплитудой, её тело напряглось в дуге боли, но она снова не издала ни звука. Только новая, алая, живая струйка крови потекла из свежего разрыва в уголке рта, смешиваясь со старой, запекшейся.
— Он узнал тебя? Говори!
---
— Сука! Я тебя убью, урод! Я тебя живьём сожгу, кишки намотаю на колёса! — Марк орал в машине, бьющийся в истерике, его крики, полные немыслимой ярости и боли, заставляли содрогаться даже видавшего виды Димона.
И тогда, стиснув зубы до хруста, Димон решился нарушить их кошмарное, давящее молчание. Говорить было невыносимо тяжело, но молчать — ещё хуже.
— Марк… Пиздец, братан. Хуй его знает, как так вышло, как их свело… Но… это тот самый гандон. Тот, который семь лет назад нас топил, с которым Ева… ну, ты понял. Руслан Ткачук. Он урод тоже сменил имя, что бы дальше под тебя капать. Спрятался, как крыса. Отрастил шерсть. Это он. Сто процентов.
Наступила тишина. Но не та, что была прежде. Это была тишина после взрыва, когда в ушах звенит, а мир перестаёт иметь смысл. Потом Марк начал смеяться. Сначала тихо, потом всё громче. Тихим, надрывным, сумасшедшим, истеричным смехом, от которого мурашки побежали по коже.
— Че-го-о-о-о, блядь?! — его смех перешёл в рёв, в котором смешались все эмоции — шок, неверие, ярость, отчаяние, горькое торжество параноика, оказавшегося правым в самом худшем из возможных сценариев. — Она продалась ЕМУ? ОНА? Эта… эта правильная, принципиальная, с высочайшими моральными устоями Лебедева?! Сукааа!!! Это… это просто дно. Самое глубокое, вонючее дно. Финиш. Полный, абсолютный, окончательный пиздец! Она тоже? Тоже сделала аборт и продала меня ему?! Я тогда… я в глаза ему не смотрел! Никто не видел его ебало! Только бумаги, только цифры… Пизда! Всё, пизда, карта бита!
— Марк! — попытался перекричать его Егор, его собственный голос дрожал. — Давай успокоимся, блядь! Нужна холодная, трезвая, ясная голова! Мы ещё не всё знаем! Возможно, не все детали, не все обстоятельства…
— Какие, на хуй, детали?! Какие обстоятельства?! — Марк выл, захлёбываясь собственной ненавистью и болью.
— Здесь всё, блядь, предельно ясно, как эта херова грунтовка перед нами! Или вы опять будете её защищать? Опять будете петь осанну этой святой грешнице?! Опять?!
На экране Руслан, не в силах сдержать ярость, схватил со стола тяжелый хрустальный графин и с силой, размашисто, плеснул водой ей прямо в лицо. Ледяная жидкость хлынула на её лицо, смывая часть крови, заливая глаза, нос, рот, стекая по шее, насквозь промачивая воротник свитера. Она закашлялась, задыхаясь.
— Узнал! — прошипела она сквозь стиснутые, дрожащие зубы, и в этом одном слове было столько презрения, что Руслан физически отшатнулся, будто получил пощёчину.
— И он тебя не убил, как обещал тогда?! — заорал Руслан, не слушая, его психика, и без того неустойчивая, начала давать сбой от её спокойствия. — Ты, блядь, три года! Три долбаных года пряталась от него, от его мести, от его людей, ради чего? Чтобы сейчас, в самый решающий момент, подставить меня?! Когда у тебя была реальная, железобетонная возможность отомстить ему за все унижения, растоптать, стереть в порошок… а ты, сука, его пожалела?! Его, блядь, выбрала?! Отвечай, мразь! До сих пор течёшь по нему, как потаскуха в период течки?!
— Пошёл к чёрту… — выдохнула она, и в этом шёпоте, едва слышном через микрофон камеры, была сконцентрирована такая плотность презрения, такая вселенская ненависть, что Руслан на миг опешил.
— Почему она молчит? Почему ничего не отвечает ему?! — неистовствовал Марк, вцепившись в спинку кресла перед собой. — Прежняя Лебедева, ему бы за такие слова глаза когтями выцарапала! Что с ней стало? Что он с ней сделал?!
— А ты так и не понял, брат? — тихо, с леденящей, почти пророческой грустью спросил Димон, глядя на его отражение в зеркале заднего вида. В его глазах читалась невероятная усталость и жалость. — Совсем не понял?
— Что я должен понять?! Что, блядь?! Я сижу тут, как последний долбаёб, и нихуя не понимаю! НИ-ХУ-Я! Ни-ху-я! Как будто я смотрю фильм на неизвестном языке! Объясни!
Руслан на экране засмеялся. Это был не смех, а какой-то хищный, горловой звук, полный злорадства и наслаждения от собственной власти, от её боли, от её молчания.
— Думаешь, ты меня переиграла? Ты? Жалкая, глупая, серая мышка! — Он набрал номер на другом телефоне, кинул в трубку одно короткое, рубленое слово: «Берите!» — и швырнул аппарат в угол, где тот разбился со звоном.
Тая замерла, но в её глазах, не было и тени страха. Было странное, леденящее, почти нечеловеческое спокойствие. «
Сын в безопасности. Димон и Егор его спрятали. Марк… Марк, надеюсь, уже в машине, уже уезжает. Они будут живы. Все будут живы. Это главное. Единственное, что имеет значение. Всё остальное… эта боль, этот ужас, эта грязь… это уже неважно. Это плата. Моя плата за всё».
Через пару минут, которые показались вечностью, Руслану позвонили. Он поднял с пола другой телефон, поднёс к уху, и его лицо, и без того искажённое злобой, превратилось в гримасу чистейшего, бешеного бессилия.
— Что?! КАК?! — он заорал в трубку и снова, с ещё большей силой, швырнул её об стену, где та разлетелась на десятки осколков. Он рванулся к Тае, схватил её за волосы на затылке — не прядь, а целую горсть — и дёрнул на себя, заставив запрокинуть голову до хруста в шейных позвонках. Тая зашипела от дикой, пронзительной боли, но снова не закричала. Её губы сжались в тонкую белую линию.
---
— Димон! Блядь! Долго ещё ехать?! — заорал Марк, и в его голосе уже звучали слёзы, настоящие, горькие, беспомощные. Внутри него полыхал пожар, спаливший всё — ярость, ненависть, гордыню, остатки самоуважения. Осталась только всепоглощающая, парализующая боль от того, что он видит, и леденящий, тошнотворный ужас от осознания её предательства… с тем же самым человеком, который когда-то, через его же жену, пытался уничтожить его жизнь. Он разрывался пополам: одно его «я», дикое, животное, рвалось вырвать её из этой западни, убить всех на своём пути; другое, чёрное, отравленное, жаждало самому убить её за эту низость, за этот союз с абсолютным врагом. Он не узнавал себя. Холодный, расчётливый, железный Марк Орлов, для которого не существовало привязанностей, который принимал решения, как компьютер, остался где-то в далёком прошлом. На его месте был раненый, затравленный зверь, загнанный в угол собственной болью, виной и всепоглощающей, безумной любовью-ненавистью.
— Половина пути, Марк! Скоро будет асфальт! — сквозь стиснутые зубы, с трудом выжимая слова, процедил Димон, вжимая педаль газа в пол, заставляя мощный автомобиль скакать по ухабам, как лодку в шторм.
— Твою мать! — простонал Марк, снова уткнувшись лицом в прохладный, мерцающий экран, как в окно в ад.
---
Руслан не отпускал её волосы. Его дыхание стало частым, прерывистым, возбуждённым. Зрачки расширились.
— Где, сука, твой щенок? А? Где ты его, стерва, спрятала? Отвечай!
Марк похолодел. Весь. Будто ему в жилы влили жидкий азот. Щенок? О ком он? Пацаны? Охрана? Он посмртрел на Димона и Егора, но те сидели, не двигаясь, их спины были неестественно прямыми, лица, видные в профиль, — каменными, непроницаемыми. Они знали. Они знали всё. И знали, что сейчас, в этой машине, на этой разбитой дороге, — не время и не место для откровений. Но их собственные, чёрствые, закалённые жизнью и опасностями души разрывало на части от сострадания, от вины, от ужаса перед тем, что должно было сейчас произойти.
— Куда ты, сука, его спрятала? Когда успела? — орал Руслан, тряся её за волосы, будто отряхивая ковёр. — Отвечай! Мне он нужен! Поняла?! ОН МНЕ НУЖЕН! Орлов за своего выблядка, мне всю свою империю, всю свою спесь, на блюдечке с голубой каёмочкой принесёт! Он будет ползать и лизать мне сапоги!
— Дим, Егор...о чём он говорит...?!— леденящим шёпотом выдавливал из себя слова Марк.
И тут Тая засмеялась. Это был не смех, а что-то леденящее душу, пронзительное, нечеловеческое, обречённое. Звук, от которого кровь стынет в жилах. Всех троих в машине пробрал до самых костей жуткий, непереносимый холод. По спине у Егора пробежали мурашки.
— Забудь, сволочь! — выкрикнула она, и её голос, сорванный, хриплый, звенел, как разбитое стекло, врезаясь в слух. — Он уже давно далеко отсюда! Он… и Марк! У-блю-док! Никогда тебе не видать его и их фирмы!
И она продолжала смеяться. Этот страшный, раздирающий, истеричный смех обречённого человека, который уже пересёк все границы страха.
Руслан не выдержал. Он ударил её по лицу, размашисто, с душой, потом схватил за горло обеими руками, своими короткими, толстыми пальцами, и начал душить. По-настоящему. Тая не сопротивлялась. Она лишь смотрела на него мутными глазами, и на её окровавленных, распухших губах играла та самая зловещая, обречённая, почти блаженная улыбка. «
Ублюдок. Ничтожный, жалкий ублюдок. В какую чудовищную, вонючую яму я себя загнала. Подставила под удар самое дорогое — своего сына. Чуть не погубила окончательно единственного мужчину, которого… Нет. Не думай об этом. Я — дура. Полная, законченная дура. Но… я не сдамся. Не дам ему насладиться победой. Не дам».
От этой улыбки, от этого немого, стоического принятия смерти Марка выворачивало наизнанку. От бессилия, от ужаса, от осознания того, что он — корень, источник, причина всех её бед. Что это его руки, пусть и опосредованно, сжимали сейчас её горло.
— Димон, блядь! Сколько ещё?! Сукааа! Твою мать! Он же задушит её сейчас, на наших глазах! — заорал Марк, бьющийся в истерике, его кулаки с такой силой молотили по спинке кожаного кресла, что оно грозило сломаться.
— Марк, блядь! Посмотри на дорогу! — рявкнул Димон, едва удерживая тяжёлый автомобиль на скользкой, разбитой в хлам грунтовке, петляющей между соснами. — Тут танк, блять, «Абрамс» нужен! Этот урод специально такое болото, такую глухомань выбрал! Его так просто, с наскока, не достать! Нужен штурм, подготовка!
Руслан на экране опомнился и разжал пальцы. Не от жалости. От понимания, что мёртвая заложница ему бесполезна. Тая судорожно, со свистом и хрипом, втягивала воздух в обожжённое, сдавленное горло, её тело сотрясал спазматический кашель.
— Ну как, оживилась? Приятные воспоминания? — зловеще заржал он, вытирая пот со лба. — Тебе, я смотрю, не привыкать, когда тебя душат! Глядишь, когда-нибудь кому-то это таки удастся довести до конца! Может, даже мне!
Марк ненавидел себя в этот момент так, как никогда прежде в жизни. Он слушал и презирал каждую клетку своего существа. Ведь это он, три года назад, в припадке безумия, сжимал эту тонкую, хрупкую шею. Это он довёл её до того состояния, когда смерть от рук другого могла казаться избавлением.
— А знаешь что, Тая? — Руслан выпрямился, поправил смятый дорогой галстук, его голос стал тихим, интимным, почти ласковым, отчего стало в сто раз страшнее. — У меня есть ещё один, последний вариант. Пожалуй, я просто… продам тебя ему. По дешёвке. Пусть делает с тобой что хочет. Пусть ебёт до потери пульса, до кровавых слёз, или сразу прикончит — одним выстрелом, милосердно. Мне, честно, похуй! Выбирай! Поможешь мне сейчас — останешься жива, может быть, даже цела. Один звонок ему. Нет? Или… — он наклонился к её уху, и микрофон камеры уловил его шёпот, — или я тебя по кругу пущу. Здесь. Своими пацанами. Они уже давно на тебя смотрят, как волки. А мы всё это… красиво, в деталях, запишем на видео. И ему в подарок отправим. На память. Как тебе такая перспектива, а? Хочешь стать кинозвездой?
Тая снова засмеялась. Тот же дикий, леденящий, нечеловеческий смех, полный такой безысходной ярости и презрения, что даже Руслан на мгновение отпрянул.
— Ты — ничтожество! Жалкое, тупое, ни на что не способное ничтожество! Марк тебе за меня гроша ломаного, пылинки с сапога, не даст! Делай что хочешь! Выше головы не прыгнешь! — И она смеялась, смеялась, пока этот жуткий, разрывающий звук не прервал очередной удар по лицу. Короткий, жёсткий, точный удар, потом второй, третий. Её голова болталась, как маятник на разболтанном креплении. Она не плакала. Она смеялась сквозь кровь, сквозь невыносимую боль, сквозь разбитое, опухающее на глазах лицо. Пацаны в машине холодели, их охватывало чувство глубочайшего, животного бессилия и дикого, необъяснимого, почти мистического уважения к её отчаянной, безумной, святой или дьявольской смелости. Она поняла, что это конец. И встречала его не с молитвой, а с хриплым, победным хохотом обречённой.
— Дура! Конченая дура! — заорал Марк в пустоту салона, и в его крике звучала не злость, а невыносимая, разрывающая душу боль, боль от невозможности быть там, невозможности вмешаться.
— Заткнись, тварь! — на экране Руслан схватил её за подбородок, сжимая так, что кости хрустнули, и её смех превратился в булькающий, захлёбывающийся звук.
Марк опустил голову, уткнувшись лбом в прохладное, мерцающее изображение на экране. Он сходил с ума. Медленно, неотвратимо, с тихим скрипом рвущихся внутри нитей.
— А знаешь, что я тут подумал? — голос Руслана стал тихим, задушевным, почти любовным, и от этого мороз пробежал по коже. — Давай-ка я сам попробую то, из-за чего столько лет сходит с ума, теряет голову наш дорогой, несчастный Орлов. Может, и правда ты того стоишь… Может, в тебе и вправду есть какой-то особый секрет…
Он медленно, с театральной, садистской неспешностью, начал расстёгивать пряжку своего тонкого, итальянского ремня. Звук шипения кожи был отчётливо слышен.
— Нееет! Сука! НЕЕЕТ! — рёв Марка был настолько пронзительным, таким наполненным животным ужасом и болью, что у Егора, сидевшего впереди, задрожали руки. Марк схватился за голову, вцепился пальцами в собственные волосы, будто хотел вырвать их с корнем, вырвать вместе с этой картиной из мозга. — Димон! Сука, ДИМОН! Быстрее!
— Марк, всё! Выруливаем на асфальт! Две минуты! Мы почти там! — заорал Димон в ответ, и в его голосе, всегда таком уверенном, впервые зазвучала неподдельная, дикая паника, срыв на крик.
— Думаешь, я не хотел тебя все эти годы? — ворковал Руслан, стягивая ремень, его движения были плавными, почти ласковыми. — Хотел. Очень. Каждый день, глядя на тебя, на твою походку, на твою глупую, наивную веру в новую жизнь… Но… мне нужно было придерживаться стратегии, играть свою роль. Уничтожить Орлова, стереть его с лица земли, было важнее, чем просто трахнуть его многострадальную тёлку. Но теперь… теперь план летит к чёрту. Так почему бы не получить хоть какое-то удовольствие?
Тая зажмурилась, отвернулась, замотала головой. Её губы, окровавленные, распухшие, беззвучно шептали: «Нет, нет, нет, нет…» Уже было непонятно, от чего именно она отрекалась — от прикосновений этого мерзкого, отвратительного человека или от осознания полного, окончательного, бесповоротного краха всего, ради чего она терпела, врала, бежала.
— Думаешь, я просто так смотрел на твою задницу в этой узкой юбке? На твои сиськи, которые так соблазнительно, так глупо выпирали из блузки? — Он расстегнул ширинку своих идеально сидящих брюк, достал свой член — бледный, уже возбуждённый — и начал надрачивать его прямо перед её лицом, наслаждаясь её отвращением, её ужасом, её беспомощностью. — Я ведь не зверь окончательный. Я дам тебе маленький, последний выбор.
Он отрезал ножом остатки пластикового хомута, державшего её руки. Резко, с силой дёрнул её за руку и швырнул на ближайший широкий кожаный диван. Тая, собрав последние силы, попыталась вскочить, отползти, но он, не церемонясь, ударил её кулаком, обрученным тяжёлым перстнем, прямо в висок. Глухой, тупой, ужасающий звук удара по живому телу. Она обмякла и упала навзничь, без сознания, её рука неестественно вывернулась. Руслан, тяжело и возбуждённо дыша, раздвинул её безвольные ноги, продолжая одной рукой стимулировать себя.
— Нееет!!! — крик Таи, наконец, вырвался наружу, когда она на секунду пришла в себя. Дикий, раздирающий, полный такого чистого, неразбавленного ужаса и отвращения, что у Марка в жилах стыла кровь, а сердце остановилось.
— Ори не ори, сука! Никто тебя тут не спасёт! Ни твой бывший мучитель, ни его придурковатые дружки! — ухмыльнулся Руслан, нависая над её телом, его тень полностью накрыла её.
— Сука! Гандон! Я тебя убью! Клянусь всем, что у меня есть, я тебя сожгу заживо, по кусочкам, буду кормить твою же сторожевую собаку! — Марк бился в истерике на заднем сиденье, его крики, полные абсолютной, беспомощной ярости, сливались с тем кошмаром, что разворачивался на экране, создавая сюрреалистическую, невыносимую какофонию.
Тая, собрав последние, крошечные крупицы сил, вывернулась и оттолкнула его, попыталась скатиться с дивана. Руслан, взбешённый до предела, занёс кулак для нового, сокрушительного удара… И в этот самый миг дверь в кабинет с грохотом распахнулась, ударившись об стену. На пороге стоял тот самый охранник Олег, но его обычно тупое, жестокое лицо было бледным, как полотно, глаза выпученными от паники.
— Шеф! Машины! Машины Орлова! Они близко!
Руслан замер. Его взгляд метнулся от полубесчувственной Таи к двери, в его маленьких глазах мелькнула сначала паника, чистейший, животный страх, а затем — ярость, чернее ночи, ярость загнанного в угол шакала, понимающего, что всё потеряно. Последнее, что увидела Тая, прежде чем сознание окончательно, спасительно покинуло её, — это его перекошенное злобой, искажённое ненавистью лицо, склонившееся над ней. И последнее, что она услышала, — это его хриплый, сдавленный шёпот, полный яда: «Всё… Всё пропало… Но и ты…» Затем — густая, бархатная, беззвучная темнота.
Марк, видя, как её тело окончательно обмякло на диване, а Руслан что-то крикнул Олегу и стремительно, прихрамывая, выбежал из кадра, просто обхватил ладонями лицо. Глаза его горели сухим, невыносимым жаром, будто в них насыпали раскалённого песка. Слёз не было. Они сгорели, испарились от кошмара, который разворачивался в полукилометре от него. От ужаса, который испытывала она, из-за него же, из-за его жестокости, из-за его слепоты, из-за его любви, которая оказалась хуже ненависти. Он был абсолютно, тотально беспомощен. Он мог только наблюдать, как её ломают, как её уничтожают, как её губят. И ломаться самому, чувствуя, как рушится что-то последнее, что ещё держало его в этом мире.
Егор и Димон уже даже не переглядывались. Они просто сидели, уставившись пустыми, невидящими глазами в лобовое стекло, вперённое в полуденную даль, в петляющую ленту асфальта, которая наконец-то появилась под колёсами. Их лица были масками шока.
— Приехали! Вот он, поворот! — голос Димона прозвучал резко, хрипло, как выстрел, выдергивая их из ступора.
Марк отшвырнул ноутбук. Он ударился о дверцу и упал на пол. Последнее, что он видел на гаснущем экране, — неподвижное, маленькое тело Таи на огромном чёрном диване. Она была здесь. Совсем рядом. За этими трёхметровыми бетонными стенами, за этим частоколом из колючей проволоки под напряжением, за железными воротами. Они выпрыгнули из машины на обочину грунтовой дороги, ведущей к усадьбе. Полуденное солнце светило немилосердно, пахло хвоей, морозом и... тишиной. Зловещей, давящей тишиной.
— Марк, не суйся первым! — крикнул Егор, хватая его за рукав, но Марк вырвался с силой, которую, казалось, черпал из самых глубин отчаяния.
Но Марк уже не слышал. Он не слышал ничего, кроме звона в ушах и гула собственной крови. Он рванулся к задней части машины, с силой захлопнул крышку багажника, достав оттуда свой пистолет — «Глок-17» с удлинённым магазином. Знакомый, холодный, успокаивающе-тяжёлый вес в руке. Единственная реальность в этом сошедшем с ума мире.
Димон, не теряя ни секунды, жестами отдал приказы своим бойцам, высыпавшим из второй машины. Те, люди в чёрной тактической форме без опознавательных знаков, с короткоствольными автоматами в руках, как тени, рассыпались по периметру высокой каменной стены, двигались бесшумно, профессионально, их лица под масками были бесстрастны. Один из охранников Марка, здоровенный детина по кличке «Гном», подошёл к массивным, кованным железным воротам, украшенным гербом-новоделом. Он не стал стучать. Он просто постучал прикладом своего компактного автомата «Кедр» по металлу. Глухой, звенящий звук разнёсся по лесу.
В калитке, встроенной в ворота, открылся глазок, потом она приоткрылась на цепочку. На пороге стояли двое из людей Руслана — в спортивных костюмах, с тяжёлыми, тупыми лицами, вооружённые старыми, но грозными автоматами Калашникова.
— Вы удерживаете против воли женщину. Мы пришли её забрать. Откройте и отойдите в сторону, — голос «Гнома» был ровным, низким, профессионально-бесстрастным, без эмоций.
— Здесь никого нет. Убирайтесь, пока целы, — ответил один из стражей, и его палец лег на спусковой крючок. В его глазах читалась не решимость, а страх. Они не ожидали такого быстрого визита.
— Последнее предупреждение. Не пустите по-хорошему, будет по-плохому. Очень плохо.
— Сказали — убирайтесь нахуй!
Марк не выдержал. Он вывернулся из рук Димона, который снова попытался его удержать, и с рёвом, похожим на рык раненого медведя, бросился к воротам. Его движения были быстрыми, нечеловечески точными, отточенными годами уличных драк и потом тренировок. Он не целился. Он просто вскинул руку на уровне пояса и выстрелил дважды, почти не глядя. Два сухих, чётких, громких хлопка, грохнувших в полуденной тишине. Два тела, не успевших даже вскинуть оружие, рухнули на землю за воротами, оставляя алые пятна на сером бетоне. Марк, не останавливаясь, с разбегу ударил плечом в калитку. Замок, не рассчитанный на такую нагрузку, с треском вылетел. Он ворвался на территорию, его глаза, остекленевшие от ярости, сканировали пространство. За ним, прикрывая его спину и фланги, хлынули его люди — дисциплинированно, молча, заняв позиции.
С территории дома, из-за углов особняка, из сада, к ним уже бежала подмога — ещё человек пять-шесть вооружённых головорезов Руслана. Они были менее организованы, но отчаянны. Завязалась короткая, яростная, беспощадная перестрелка. Звуки выстрелов — сухие щелчки «Кедров» и громкие хлопки пистолетов — рвали тишину леса, эхом отражаясь от каменных стен. Пули цокали по гравийной дорожке, с визгом рикошетя, резали кору вековых сосен, звонко били по железу ворот.
Люди Марка, обученные и действующие как единый механизм, работали чётко, экономно, перемещаясь от укрытия к укрытию. Они не лезли на рожон, просто методично подавляли сопротивление. Через полторы минуты, которые показались вечностью, всё было кончено. Тишина вернулась, теперь нарушаемая лишь тяжёлым дыханием, далёким карканьем вороны и… нарастающим вдали рокотом.
Марк, не обращая внимания на лежащие тела, не обращая внимания на крики Димона, бросился к дому. Он снёс ударом ноги массивную дубовую дверь с латунной фурнитурой. Внутри, в прохладном, просторном холле, прислуга — горничная и пожилой мужчина в ливрее — в испуге прижались к стене, их лица были белы от ужаса.
— Где она?! — проревел он, и его голос, хриплый от крика, сорванный, заставил содрогнуться даже его собственных, привыкших ко всему бойцов, зашедших за ним.
— На… на заднем дворе… терраса… хозяин с ней… — прошептала девушка, указывая дрожащей рукой вглубь дома, к арочному проходу.
Марк, Димон и Егор ринулись в указанном направлении, мимо безвкусных картин, мимо пустой стойки бармена, через гостиную с белыми коврами, через зимний сад, где пахло влажной землёй и орхидеями, к широким стеклянным дверям, ведущим на террасу и дальше — в сад. И в этот самый момент они услышали нарастающий, всепоглощающий, низкочастотный рёв. Не автомобильный. Более мощный, вибрирующий, разрывающий воздух. Рёв вертолётных лопастей.
Они выскочили на открытую, залитую солнцем каменную террасу как раз в тот миг, когда огромный, чёрный, как воронья крыло, «Аэроспасьяль» с красными полосами на хвосте, отрываясь от специальной площадки на газоне, уносил в ослепительно синее, безоблачное небо маленькую, безжизненную фигурку в тёмном свитере. Бортовая дверь была открыта, и они на одно, единственное, застывшее в вечности мгновение увидели её лицо — смертельно бледное, в синяках и кровоподтёках. Её глаза были закрыты.
— НЕЕЕТ, БЛЯДЬ! НЕЕЕТ! — рёв Марка перекрыл оглушительный грохот винтов, наполняющий всё пространство. Он бросился вперёд, как будто силой мысли, силой отчаяния мог её догнать, остановить, и упал на колени прямо на промёрзлый, шершавый камень террасы. — СУКААА! — его крик сорвался на надрывный, животный, нечеловеческий вой, в котором была вся боль мира. Он схватился руками за голову, сжимая её так, будто хотел раздавить собственный череп, чтобы прекратить это, чтобы вычеркнуть этот кадр из памяти. — ТАЯ! — это уже был не крик, а ледяной, сдавленный, полный такой абсолютной тоски и безнадёжности шёпот, что Димон и Егор, стоявшие рядом, застывшие в оцепенении, вздрогнули и отвернулись, не в силах вынести вид его абсолютной, беспросветной агонии.
Вертолёт, набирая высоту, сделал разворот и стремительно растворился в голубой дымке горизонта, унося с собой последние обломки его мира, его рассудка, его сердца. А на земле, на каменной террасе, под равнодушным полуденным солнцем, оставался только непрекращающийся, душераздирающий рёв раненого зверя, разрывающий тишину леса и все попытки что-либо осмыслить. Он бился головой о камень, и его рыдания смешивались с проклятиями, с мольбами, с признаниями в любви, которые уже некому было услышать. Вертолёт унёс не только Таю. Он унёс последние остатки Марка Орлова. Осталось только пустое, кричащее от боли тело и сожжённая дотла душа.
Глава 15. ПРОДОЛЖЕНИЕ СЕБЯ
Когда последние, оглушающие, выжигающие душу дотла вибрации винтов, уносивших в безжалостную синеву не только вертолёт, но и последние обломки его мира, его смысла, его дыхания, окончательно растворились в звенящей, давящей тишине полудня, Марк Орлов медленно, с трудом, как будто каждое движение давалось ценой невероятного усилия, преодолевая гравитацию всего мироздания, поднялся с колен. Ледяные камни террасы впились в его кожу сквозь ткань джинс, оставив метки, но он не чувствовал этой примитивной, физической боли – она была ничтожной пылинкой в сравнении с той всепоглощающей, чёрной дырой, что разверзлась в его груди, на месте того, что когда-то называлось сердцем. Он прошёл мимо Димона и Егора, стоявших в нескольких шагах, застывших в немых позах шока и беспомощного сострадания, не проронив ни слова, не встретившись взглядом, не кивнув – словно они были не его друзьми и братьями, не теми, кто только что рисковал жизнью, а всего лишь безмолвными, размытыми декорациями этого личного, выстраданного до самого дна ада. Словно массивная, незримая стена, сложенная из обломков его прежней личности, его железной воли, его ярости и его теперь уже окончательной, абсолютной потери, с грохотом обрушилась на него, погребая под собой того прежнего, несокрушимого Марка Орлова. То, что поднялось с колен, было его бледной тенью, призраком, пустой оболочкой, из которой вынули душу, оставив лишь холодный, автоматический каркас, движимый последними остатками какого-то древнего, животного инстинкта. Он стал неузнаваем. Его лицо, ещё минуту назад искажённое гримасой нечеловеческого страдания, теперь застыло в абсолютно бесстрастной, мраморной маске; только если вглядеться в глубину его серых глаз, можно было заметить мерцание льда абсолютного, вселенского отрешения – того самого состояния, когда чувств больше нет, потому что их превысила допустимая норма боли. Никаких истерик, выворачивающих глотку. Никаких криков, рвущих связки. Никаких угроз, от которых стынет кровь. Только холодный, отточенный до бритвенной остроты, стальной голос, начисто лишённый каких бы то ни было эмоциональных обертонов, голос вышедшего из строя механизма.
Он направился прямиком к старику в поношенной, но чистой ливрее – тому самому домоправителю или дворецкому, который всё ещё жался у стены в просторном холле, дрожа как осиновый лист. Старик, увидев приближающуюся к нему фигуру, казавшуюся сейчас материализовавшимся возмездием, воплощением самой неумолимой судьбы, инстинктивно прикрыл лицо руками, зажмурился, будто пытаясь спрятаться от взгляда горгоны.
— Куда мог улететь ваш хозяин? — Марк не повышал голоса. Он говорил тихо, почти монотонно, но каждый звук, каждый слог в его речи был подобен точному, методичному удару кузнечного молота по раскалённой наковальне, заставляя старика вздрагивать всем своим тщедушным телом. — Конкретное место. Сейчас. Без раздумий, без «не знаю». Говори.
— Я… клянусь всеми святыми, не знаю… Мы ничего, абсолютно ничего не ведаем о жизни хозяина за пределами этих стен, за этим забором… Никогда не интересовались, не спрашивали… Нам не положено… — прошелестел старик, его голос был тонким, прерывистым, захлёбывающимся от животного, первобытного страха.
— Кто МОЖЕТ знать? — Марк не менял интонации, но давление его личности, его ледяного, пустого взгляда, его абсолютного, безэмоционального спокойствия было невыносимым, как атмосферное давление на дне Марианской впадины. — Друзья. Родственники. Адвокаты. Дантист, наконец. Кто-то, кто звонит ему регулярно. Кто привозит почту. Говори.
— У него… есть поверенный. Юрист. Он иногда звонит по телефону. Но здесь… здесь он никогда не был. Я его в лицо не видел, только слышал голос по громкой связи… Больше… больше никто здесь не бывал. Никогда. Друзей… родственников… — старик сделал глотательное движение, его кадык запрыгал. — У него их, кажется, и нет. Вообще. Ни души. Кроме… кроме… — он замялся, побледнел ещё сильнее, став почти прозрачным, не в силах выговорить имя, которое теперь было клеймом, паролем в ад.
— Кроме кого? — голос Марка стал ещё тише, ещё опаснее, шёпотом, от которого по спине бежали мурашки.
— Кроме… той самой девушки… Лили… — выдохнул старик, и сразу же съёжился, вжав голову в плечи, ожидая удара, пинка, выстрела.
Но удара не последовало. Марк просто смотрел на него в течение нескольких долгих, тягучих секунд своими ледяными, бездонными глазами, словно сканируя, обрабатывая информацию, а потом, не сказав больше ни слова, не выразив ни единой эмоции, развернулся и вышел из дома, оставив старика в полуобморочном состоянии, скользящем по стене на пол. Он вышел на залитую палящим солнцем гравийную площадку, обвёл взглядом покалеченные, неестественно скрюченные тела, разбросанные по земле – безмолвные свидетельства его недавней, слепой ярости. Взгляд его скользнул по ним без малейшего интереса, как по случайному мусору, как по осенним листьям. Потом он направился к разрушенным, покорёженным воротам, его шаги были ровными, размеренными, безо всякой поспешности – шаги запрограммированного автомата, выполняющего последнюю команду.
Егор и Димон, оправившись от первоначального оцепенения, бросились за ним. Димон на ходу что-то резкое, отрывистое бросил оставшейся охране, указывая жестом на дом и на старика: «Разобраться, потом стереть». Они догнали Марка уже за воротами, у пыльных внедорожников, стоявших на обочине разбитой грунтовки.
— Марк! Брат, слушай меня! — Димон схватил его за плечо, пытаясь заставить остановиться, обернуться, увидеть в их глазах поддержку. — Сейчас – только в отель. Быстро, без задержек, собираем все вещи, всех наших людей, кто остался там, и – прямиком на самолёт. Прямо в аэропорт, без остановок. Здесь, на этой проклятой земле, ты её уже не сыщешь. Этот урод, Ткачук, он не полный идиот, чтобы сидеть на пепелище и ждать гостей. Он уже на другом конце области. У таких крыс всегда есть запасные норы, схроны, поддельные документы наготове. В Питере, брат. Только в Питере. Там у нас связи, рычаги, информационные потоки, люди, которые что-то знают. Там мы сможем хотя бы дышать и думать, а не просто метаться как угорелые. Здесь же… здесь только могила. Для неё. И для тебя.
Марк не ответил. Он даже не повернул головы. Он просто пожал плечом, освобождаясь от хватки Димона с такой лёгкостью, будто та была воображаемой, молча открыл переднюю дверь, сел на пассажирское сиденье рядом с местом водителя, откинул голову на прохладную кожаную обивку подголовника и закрыл глаза. Его лицо в полосе слепящего солнечного света, прорезавшего тонированное стекло, казалось высеченным из древнего, пожелтевшего мрамора – благородным, прекрасным в своей чёткости линий и абсолютно мёртвым. Он погрузился не в сон, а в небытие, в вакуум, где не было ни мыслей, ни чувств, ни образов, только одно – навязчивое, пульсирующее в такт едва бьющемуся сердцу, выцарапанное на внутренней стороне черепа слово.
«Я найду тебя, Тая. Найду. Я разорву небо и землю на атомы, но найду. Я продам душу первому встречному дьяволу, но найду. Я стану тем чудовищем, которого ты боишься больше всего на свете, но найду
». Но для чего? Ради мести за её предательство с Ткачуком? Мысль об этом вызывала теперь не ярость, а горькую, удушливую тошноту. Ради спасения? Но разве он имел на это право после того, что устроил сегодня утром? Чтобы оправдаться перед ней? Он не знал слов для оправдания. Чтобы просто… увидеть. Чтобы в последний раз посмотреть в эти глаза. Чтобы приковать к себе навеки цепями, из которых уже не будет выхода? Мысль о том, чтобы снова коснуться её кожи, вызвала в нём не всплеск желания, а волну такого вселенского, тошнотворного стыда и боли, что он едва сдержал стон, лишь сильнее вжавшись в кресло. «
Найду для чего? Пока… не знаю. Но найду. Это единственное, что осталось. Единственная точка опоры, гвоздь, вбитый в стену этого рухнувшего мира, за который ещё можно зацепиться, чтобы не упасть в окончательную тьму».
Дорога назад в город прошла в гробовой, звенящей тишине, нарушаемой только рокотом двигателя и скрипом подвески на ухабах. Димон вёл машину, стиснув челюсти так, что мышцы на скулах ходили ходуном, Егор смотрел в окно, его обычно живое, насмешливое лицо было осунувшимся. Подъехав к помпезному фасаду отеля, они, не теряя времени, не глядя по сторонам, прошли через вестибюль и поднялись на свой этаж. Но Димон, выйдя из лифта, жестом, твёрдым и не допускающим возражений, остановил Марка, который на автопилате направился к двери своего разгромленного, проклятого номера.
— Марк, — сказал Димон тихо, но с той непоколебимой твёрдостью, которая заставляла слушаться даже в полубреду. — Не туда. Чуть дальше по коридору. Там… тебя ждут. Это важно.
— Кто, блядь, может ждать? — Марк пробормотал тем же пустым, безжизненным, выцветшим голосом, в котором не было даже искры любопытства или раздражения. — Кто ТУТ, в этом ебучем городе-ловушке, меня теперь может ждать? Призраки моих ошибок? Тени тех, кого я загубил?
Но он, всё же, повиновался какому-то глубинному, смутному импульсу, возможно, последним остаткам доверия к этим двоим, последовал за Димоном и Егором, волоча ноги, как сомнамбула, не обращая внимания на роскошные ковры. В конце длинного, тихого коридора, у дверей одного из президентских люксов, он увидел непривычную толпу. Все его «малые» и вся оставшаяся охрана – пятеро суровых профессионалов в чёрном, – стояли снаружи, их позы были неестественно выпрямленными, лица – напряжённо-серьёзными, даже торжественными, но в глазах читалось странное, тщательно скрываемое ожидание, смешанное с глубокой тенью тревоги.
— Что тут нахуй за цирк? — голос Марка прозвучал громче, но всё так же пусто, глухо, как удар колотушки по пустой бочке. Он смотрел на них, не понимая, его мозг отказывался обрабатывать эту информацию. — Вы блядь там президента какого-нибудь карликового государства спрятали, что ли? Чего расселись как идиоты у двери? Чё за дешёвый спектакль в три акта?
Егор, не говоря ни слова, с выражением лица, не предвещавшим ничего хорошего, толкнул массивную дубовую дверь. Марк, с какой-то обречённой, почти животной покорностью, переступил порог. За ним следом, как тени, вошли Димон и Егор, прикрыв дверь с тихим, но окончательным щелчком, отсекая внешний мир, шум, реальность. Комната была огромной, залитой слепящим светом, падающим из панорамных окон, но Марк первым делом увидел вовсе не роскошный интерьер, не хрустальные люстры и не шёлковые обои.
На полу, спиной к ним, сидела девушка с огненно-рыжими, как осенний клён, волосами, собранными в небрежный пучок. Она что-то настойчиво бормотала, играя с каким-то невидимым в её руках предметом. Услышав шаги, она резко вздрогнула, обернулась, и её зелёные, кошачьи глаза широко распахнулись. Это была та самая «Лисичка», подруга Таи.
— Нууу…? — Марк медленно, с нескрываемым, леденящим душу недоумением, выпучил глаза, переведя тяжёлый, пустой взгляд с рыжей фигурки сначала на пацанов, потом снова на неё, будто пытаясь сложить два этих понятия в одно. — И чё это тёлка тут забыла? Нахуя она здесь? Убрать её к чёртовой матери. Сейчас же.
Алиса, прежде такая дерзкая, уверенная, почти наглая, при его появлении съёжилась, инстинктивно поджав плечи. Его голос, даже лишённый привычной ярости, нёс в себе такую плотную, удушающую ауру абсолютной, нечеловеческой опасности и беспрекословной власти, что по её спине пробежал холодный, неприятный пот. Она встала, посмотрела на него исподлобья, её зелёные глаза сверкнули на миг старым, знакомым вызовом, но он тут же погас, сменившись трезвой осторожностью и какой-то готовностью к защите.
Она фыркнула, но скорее от нервного напряжения, чем от прежнего пренебрежения, и отошла в сторону, ближе к Димону и Егору, будто ища у них хоть какой-то защиты, хоть какого-то щита от этого ледяного вихря, что вошёл в комнату.
И вот тогда… тогда его взгляд, скользнув мимо неё, упал на маленькую, сидящую фигурку на толстом, кремовом ковре посреди комнаты, прямо в луже солнечного света. Марк замер. Полностью. Абсолютно. Дыхание перехватило так, что в ушах зазвенело. Сердце, которое, казалось, уже окончательно остановилось и превратилось в кусок льда, вдруг рванулось в бешеной, хаотичной, галопирующей пляске, ударяя по рёбрам, по горлу, по вискам, выбивая из груди последний воздух. Его глаза, эти холодные, серые, бездонные льдины, выкатились, став огромными, почти невероятными, в них отразился весь шок мироздания. По всему его могущественному, изъеденному изнутри тоской телу, от макушки до пят, пробежала не просто волна мурашек – целая лавина леденящего, электризующего, парализующего до немоты потрясения. Волна такого чистого, неразбавленного шока, от которого темнело в глазах, земля уходила из-под ног, а разум на миг отключался, отказываясь верить.
На полу сидел… он сам. В миниатюре. Живая, дышащая, хрупкая копия. Маленький мальчик. С такими же, в точности до мельчайшей завитушки, волнистыми, пепельно-белокурыми, почти серебряными волосами, которые вились непослушными, шелковистыми прядями вокруг идеально очерченного, бледного, с тонкими чертами личика. С такими же, до жуткого, до слёз узнаваемыми, пронзительно-серыми, огромными, как два ледника, глазами, в которых сейчас читалась не детская рассеянность, а глубокая, сосредоточенная настороженность и какая-то не по годам серьёзная внимательность. С такими же чёткими, благородными линиями скул, подбородка, бровей, которые Марк видел только на своих детских, пожелтевших от времени фотографиях. Это был он. Его уменьшенная, очищенная от всей грязи, боли, жестокости и цинизма, незапятнанная копия. Его плоть. Его кровь. Его гены, воплощённые в этом совершенном, маленьком существе.
Он медленно, с невероятным трудом, словно шея была из свинца, перевёл взгляд на пацанов. Его глаза, полные абсолютного, животного, первобытного непонимания, метались с Егора на Димона, ища в их лицах ответ, подсказку, намёк на то, что это розыгрыш, галлюцинация на грани помешательства, жестокий сон, который вот-вот закончится. Но лица Димона и Егора были серьёзны, даже мрачны, торжественно-печальны. Они стояли как истуканы, застывшие в ожидании, их тела были напряжены до предела, готовые в любой миг среагировать на любую его реакцию – броситься удерживать, успокаивать, подхватить, если он рухнет, или просто отвести в сторону, чтобы не напугать ребёнка.
Марк понял, что ответа от них сейчас не дождётся. Понял, что это реальность. Самая невероятная, самая страшная и самая прекрасная реальность из всех возможных. Он повернулся назад, к мальчику, и весь его мир, вся вселенная, сжались до этой маленькой точки на ковре, до этого маленького существа, взиравшего на него с немым вопросом. Малыш, почувствовав на себе тяжесть его шокированного взгляда, поднял на него свои огромные, серые глаза. Он не заплакал, не испугался, не убежал и не спрятался. Он просто смотрел. Взгляд его был прямым, чистым, изучающим, без тени страха, но с огромным любопытством. Потом он, не спеша, с детской грацией, встал на ножки в своих маленьких ботиночках, но остался стоять на месте, словно понимая интуитивно важность, сакральность этого момента, словно тоже чувствуя странную связь.
Марк, словно во сне, движимый силой, гораздо более древней и могущественной, чем его воля, чем его разум, чем его боль, сделал шаг. Потом ещё один. Он приближался медленно, осторожно, как охотник к редчайшему, пугливому зверю, боясь спугнуть, боясь, что мираж рассыплется от одного неверного движения, от одного громкого звука. Расстояние сокращалось.
Он видел теперь каждую ресничку на тех огромных глазах, каждую едва заметную веснушку на переносице и щеках, форму маленьких ушей. Он опустился на колени прямо перед ним, и пол с глухим, оглушительным в тишине стуком принял его вес. Теперь их лица были на одном уровне. Марк медленно, дрожащими, неузнаваемо нежными пальцами, прикоснулся к лицу малыша. Он взял его маленькие, тёплые, бархатистые щёки в свои большие, шершавые, покрытые царапинами, ссадинами и старыми шрамами ладони. И просто смотрел. Без конца. Без мыслей. Впитывая в себя, всасывая каждой порой, каждым нервом, каждую черту, каждую деталь, сверяя с памятью, с собственным отражением в зеркале, с той пустотой и болью, что была в нём всего мгновение назад.
Потом, резко, с порывом, в котором была вся накопленная за три года тоска, вся невысказанная, задавленная, неосознаваемая нежность, вся безумная, глухая жажда чего-то настоящего, чистого, несломленного, он притянул мальчика к себе и обнял. Обнял так крепко, так отчаянно, так всепоглощающе, будто хотел вобрать его в себя, спрятать от всего жестокого мира, растворить в своей плоти, сделать частью своего существа навсегда. Он прижал это маленькое, тёплое, невероятно хрупкое и бесконечно родное тельце, пахнущее детским шампунем, чистым бельём и чем-то неуловимо своим, к своей груди, зарылся лицом в его мягкие, шелковистые волосы, и его могучие плечи содрогнулись.
И тут Марк задохнулся. Не метафорически. Физически, по-настоящему. Воздух перестал поступать в лёгкие, горло сжал тугой, горячий, невероятно болезненный ком, перекрывший дыхание. И потекли слёзы. Не те, что бывают от ярости или физической боли. Тихие, беззвучные, обильные, жгучие, как расплавленный свинец. Они текли по его щекам, капали на мягкие волосы мальчика, на его собственную футболку. Он плакал, не думая о том, что его сейчас видят пацаны, видят такого – беспомощного, уязвимого, сломленного, по-настоящему человечного, без всех своих доспехов и масок. Ему было абсолютно, до скандального безразлично. Весь его жестокий, холодный, циничный мир, все его латы, выкованные из ненависти, гордыни и отчаяния, рассыпались в прах в одно мгновение, под теплом этого маленького тела, под доверием этих обнявших его шею тонких ручек. Он просто обнимал сына. Своего сына. И вдыхал его запах, как утопающий – первый глоток воздуха после долгого пребывания под водой.
— Мальчик мой… — прошептал он так тихо, так сокровенно, так пронзительно-нежно, что, казалось, услышать эти слова мог только один человек на всём белом свете – Тимофей, прижавшийся к его груди. — Сынок мой…
«
Это про него… Это про него говорил этот сволочь, Ткачук… «Щенок». «Выблядок, за которого Орлов отдаст всё». Она… она не убила его тогда. Не сделала аборт. Она обманула меня в тот страшный день. Она солгала, сказала, что всё кончено. Она унесла его в себе, под сердцем. Сохранила. Выносила. Родила. Одна. Где-то на краю света, в страхе, в боли, в одиночестве, без помощи, без поддержки. Мою кровь. Мою плоть. Моё единственное настоящее, чистое продолжение в этом грязном мире. Тая… Глупая, безумная, гордая дура! Что же ты наделала! Что ты взвалила на свои хрупкие плечи! А виноват… виноват только я. Только я, со своей слепой, животной яростью, со своими чудовищными, невыносимыми словами. Я сам вытолкнул её в эту бездну. Я сам заставил прятаться, врать, бояться каждого шороха. Я убил не ребёнка тогда – я убил нашу возможность быть просто семьёй. А она… она сберегла это чудо. Вопреки мне. Вопреки всему. Вопреки самой логике и здравому смыслу».
Он простоял так, не отпуская, долгие, бесконечные пять минут, которые вместили в себя целую вечность раскаяния, щемящей боли и безумной, оглушительной, почти пугающей своей силой радости. Потом, с невероятным усилием, оторвался от Тимофея, но не отпустил его далеко. Снова взял его лицо в свои ладони, но теперь уже не просто смотрел, а изучал, как величайшую драгоценность, как святыню, упавшую с неба.
Его пальцы, грубые и неуклюжие от привычки только крушить, с нежностью, которой он не подозревал в себе, водили по шелковистым, вьющимся волосам, осторожно касались маленьких, аккуратных ушей, хрупких плечиков, спинки под тонкой футболкой. Он ощупывал его, будто проверяя реальность, боясь, что это мираж, что это галлюцинация на грани помешательства, которая вот-вот растает, оставив его в ещё большей пустоте.
Егор и Димон стояли как вкопанные, замершие в почтительном, потрясённом молчании. Они были в глубочайшем, абсолютном шоке. Такого Орлова они не видели никогда. Ни в самые тяжёлые, кровавые времена становления, ни в редкие моменты триумфа и радости. Они видели, как трескается и рушится вечная мерзлота, как обваливается гранитная скала, и на её месте оказывается просто человек – израненный, виноватый, безумно счастливый и безумно несчастный одновременно, человек, в глазах которого смешались все боли и все надежды мира. В их собственных, далеко не сентиментальных, закалённых жизнью сердцах, тоже что-то ёкнуло, болезненно сжалось, отозвавшись эхом на эту немую сцену.
— Папа, слёзки… — вдруг раздался тихий, чистый, звонкий, как колокольчик, детский голосок, нарушивший гнетущую тишину. Тимофей, не испугавшись, а, кажется, наоборот, проникшись странной, не по годам серьёзностью момента, протянул свой маленький, пухлый пальчик и осторожно, с сосредоточенным, почти врачебным видом, стёр одну крупную, солёную слезинку, скатившуюся по щеке Марка. — Не надо. Не плачь.
Марк поймал его ручку, эту крошечную, тёплую, доверчивую ладонь, и притянул её к своим губам. Он не поцеловал, а просто крепко, на долю секунды, с закрытыми глазами, прижал к ним, совершая безмолвный, древний, инстинктивный жест – жест абсолютного обладания, безусловной защиты, безграничной любви и нерушимой клятвы. Так же, как когда-то, в далёком, почти мифическом прошлом, он прижимал к губам руку Таи, давая те же самые, немые обеты.
— Папа…? — прошептал он, глядя в эти бездонные, чистые детские глаза, и в его голосе, всегда таком уверенном и твёрдом, прозвучало что-то хрупкое, почти несвойственное ему. «
Он знает? Он знает, что я его отец? Кто ему сказал? Она? Она показывала ему мои фотографии? Она рассказывала ему про меня, про папу, который далеко?
» — Ты… ты знаешь, кто я, малыш? Ты знаешь?
Тимофей, не отвечая словами, но с понимающим видом, потянулся к чему-то на ковре рядом с собой, под сложенной в несколько раз курточкой. Он поднял глянцевый, слегка помятый по уголкам лист – вырванную, видимо, обложку какого-то солидного делового журнала. На ней была фотография Марка Орлова в его лучшие, самые уверенные дни – он в идеально сидящем тёмном костюме, с галстуком, со своей фирменной, холодной, немного отстранённой полуулыбкой, смотрящий куда-то мимо объектива, будто в светлое будущее своей империи. И прямо на его изображении, поверх белоснежной рубашки, рукой Таи было выведено жирным, синим фломастером одно-единственное, огромное, главное слово: «ПАПА».
Тимофей торжественно, с важным видом, протянул листок Марку.
— Мама дала! — пробормотал он, и в этих двух простых словах была заключена вся их тайная, мучительная, полная любви, тоски, страха и надежды история – история матери, рассказывающей сыну об отце, которого нет рядом, но который есть на картинке. — Смотри. Папа.
«
Тая… Девочка моя… Маленькая моя, несгибаемая дурочка… Гордая, ранимая, как россыпь хрупкого стекла, заноза в самом сердце… Ты показывала ему моё фото. Ты рассказывала ему обо мне. Ты хранила эту связь, как самую большую тайну и самую большую, тайную надежду. И при этом пряталась от меня, как от чумы, как от смертельной опасности для себя и для него».
Марк смотрел то на листок, то на серьёзное, внимательное личико Тимофея. Рука его сжимала бумагу так сильно, что она смялась, пошли трещины по глянцу.
— А ты? — его голос стал совсем тихим, почти ласковым, каким он не был, наверное, с самого своего собственного детства, с тех пор, как научился скрывать все мягкие чувства за броней. — Как тебя зовут, маленький? Скажи папе.
— Тима! — звонко, без тени сомнения или страха, выкрикнул мальчик, и на его лице, наконец, промелькнула тень настоящей, детской, открытой улыбки, озарив его светом, от которого у Марка снова, в который уже раз, свело сердце острой, сладкой болью.
— Тима… это Тимофей? — Марк уточнил, и сам удивился тому, как бережно, почти благоговейно звучит это полное, взрослое имя на его языке, языке, привыкшем к мату и приказам.
— Дааа… — протянул малыш, усердно кивая головой, и его волнистые пряди запрыгали. И тут его лицо снова стало серьёзным, брови сдвинулись в знакомое, «орловское» хмурое лицо. — Папа! А где моя мама?! Я хочу к маме! Когда мама придёт? — Глазки его заблестели не от набегающих слёз ещё, но в них уже читался немой, настойчивый вопрос и нарастающая, детская тревога, пробивающаяся сквозь доверие к этому новому, большому «папе».
Вопрос ударил в Марка, как удар штыком под рёбра, как пуля навылет. Боль была острой, физической, выворачивающей наизнанку. Он видел перед глазами её лицо в последний миг – бледное, окровавленное, без сознания, уносимое в небо. Он сглотнул ком, заставил свои губы растянуться в подобие успокаивающей улыбки.
— Не плачь, малыш, — он сказал, и самому себе его голос показался чужим, хриплым от нахлынувшей боли и необходимости лгать. — Мама… мама скоро приедет. Она… у неё очень важные, срочные дела в другом городе. Но она обязательно приедет к нам. Очень скоро. Я обещаю. Папа обещает.
Он лгал. Он лгал своему только что обретённому сыну в самые первые, самые хрупкие минуты их встречи. И от этой лжи, от этой необходимости, его разрывало на части изнутри, чувство вины достигало апогея, смешиваясь с беспомощностью.
— Я мамин рыцарь! — вдруг, сурово, с детской важностью выкрикнул Тимофей, его подбородок задрожал, но слёз так и не появилось. Он выпрямил спинку. — Я не плачу! Рыцари не плачут! Они защищают!
Марк с трудом разбирал детский лепет, но очень стрался, что бы не упустить не единого слова Тимы. Он не смог сдержаться. Сквозь боль, сквозь ком в горле, сквозь туман на глазах, на его лице появилась настоящая, живая улыбка. Горькая, печальная, но бесконечно нежная, тёплая и сияющая. Он наклонился и поцеловал мальчика в лоб, в самую макушку, впитывая его чистый, детский запах, чувствуя под губами тёплую кожу.
— Конечно, рыцарь. Самый храбрый, самый сильный рыцарь на свете.
Затем он поднял Тимофея на руки, встал сам, чувствуя лёгкость этого маленького тела и невероятную тяжесть ответственности, что легла на него вместе с ним. Мальчик инстинктивно, доверчиво обвил его шею своими тонкими, но цепкими ручками, без колебаний положил голову на его плечо, и это абсолютное, мгновенное доверие, эта возникшая из ниоткуда связь, были для Марка и величайшим, немыслимым даром, и невыносимым, давящим грузом вины. Со счастливой, но пронзительно-грустной улыбкой, с сияющими от пролитых слёз глазами, он подошёл к пацанам, которые всё это время наблюдали за этой немой сценой, затаив дыхание.
Димон и Егор молчали. Они просто смотрели на эту картину – могущественный, сломленный мужчина с ребёнком на руках, – и в их глазах читалось что-то сложное, многогранное – облегчение, что Марк не сорвался в окончательное безумие, острая боль за брата, тревога за будущее, за ту женщину, что была сейчас в руках урода, и какое-то смутное, глубинное умиротворение от вида этого хрупкого союза.
Марк, не выпуская сына из объятий, грубо, властно, своим привычным тоном хозяина положения, бросил Алисе, которая всё это время наблюдала за ними, закусив губу:
— Ты кто? Быстро. У меня нет времени.
— Лисичка! — весело, как отозвавшееся эхо, встрял Тимофей, тыча пальчиком в сторону девушки, и на его лице снова появилась улыбка.
Алиса выпрямилась, встретив взгляд Марка. Её зелёные глаза вспыхнули старым, знакомым огоньком независимости.
— Я — Алиса. Подруга Таи. Единственная, заметьте. И, по совместительству, — няня Тимофея. Его личный телохранитель и аниматор, — ответила она дерзко, но в её голосе тоже слышалась тень волнения и та самая готовность встать горой за этого ребёнка.
— Это дикая, бешеная лисица, Марк, — не выдержал, заржал Егор, снимая накопившееся невероятное напряжение. Его смех прозвучал немного нервно. — Может спокойно навалять даже тебе, если будешь материться при Тимофее. Серьёзно, предупреждаю. У неё когти, и она не шутит.
Алиса посмотрела на него, хмуро сверкнув глазами, и провела указательным пальцем по своей тонкой, белой шее, делая однозначный, угрожающий, но почти шутливый жест «перережу горло». Димон, наблюдая эту немую сценку, не удержался и фыркнул, а потом громко, по-настоящему заржал, выпуская пар.
— Пи… Ой, чёрт! — Он резко прикрыл рот ладонью, смущённо глянув на Тимофея, который с интересом наблюдал за взрослыми. — Фу! Егор… Хотя бы не ты...
Марк, глядя на них, на эту нелепую, живую, почти домашнюю сцену, разворачивающуюся посреди кошмара похищения, крови и предательства, не смог сдержать короткий, хриплый, но самый настоящий, идущий из глубины груди смех. Это был смех облегчения, смех возвращения к чему-то человеческому, простому, смех от абсурда и красоты жизни, которая продолжалась вопреки всему. На миг он почувствовал, как та каменная глыба, что лежала у него на душе, слегка сдвигается, пропуская лучик этого странного, болезненного счастья.
Он опустил Тимофея на пол, но не отпустил его далеко, держа за маленькую ручку. Присев на корточки, чтобы быть с ним на одном уровне, Марк заглянул в его серьёзные глаза.
— Слушай, командир, — сказал Марк, и его голос, стал удивительно мягким, почти шёпотом, предназначенным только для двоих. — Сейчас нам всем нужно собраться очень быстро. Мы уезжаем. Прямо сейчас. Полетим на огромном, красивом самолёте. Ты когда-нибудь летал на самолёте?
Тимофей широко раскрыл глаза и энергично замотал головой: «Нет-нет-нет!»
— Вот и отлично, — Марк нежно провёл рукой по его щеке. — Будет первый раз. Самолёт большой, как… как дракон. И он умчит нас далеко-далеко отсюда, в один очень красивый город. Там большие дома, реки, мосты, и будет… безопасно. Там мы сможем подождать маму. Хорошо?
— И мама прилетит на таком же? — спросил Тимофей, и в его голосе снова прозвучала та самая, щемящая надежда.
Марк почувствовал, как внутри всё сжалось в тугой, болезненный узел. Он заставил себя кивнуть, сделав вид, что поправляет воротник на курточке мальчика.
— Конечно. Как только её дела закончатся, она сразу же приедет. На самолёте, на машине… как захочет. А мы её там встретим. Но для этого нам надо сейчас быть очень смелыми и быстрыми, как настоящие рыцари. Договорились, командир?
— Договорились! — Тимофей выпрямился, подбородок его задрожал от важности момента.
Марк снова поднял его на руки, прижал к себе, вдохнув запах его детских волос, и обратился к Алисе, уже без прежней грубости, но с непререкаемой властностью в тоне:
— Алиса, — сказал он уже более спокойно, но всё так же властно, начальническим тоном, к которому привыкли все вокруг. — Подержи Тимофея. У нас есть полчаса, не больше. Соберите все его вещи, игрушки, одежду – всё, что есть. Я приду заберу его сам прямо перед вылетом. Ты, как я понимаю, к нему приставлена намертво?
— Абсолютно правильно понимаете, — строго буркнула Алиса, выпятив упрямый подбородок. — И он либо со мной, либо никак. Тая мне его доверила, и я этот пост не оставлю, пока она сама меня не снимет. Или пока меня не убьют. Так что можете не пытаться меня отстранить.
Марк свел брови в знакомую, грозную складку. Ему не нравился этот тон, не нравилась эта независимость, эта готовность спорить. Но он видел, как мальчик тянется к ней, как доверчиво смотрит на «Лисичку», как та держит себя с ним – строго, но с очевидной любовью. Раз он к ней привык, раз она, судя по всему, действительно защищала его все это время… Он с неохотой, но осторожно передал Тимофея в её уверенные руки. Малыш на миг заколебался, потянулся назад к Марку, но Алиса взяла его уверенно, прижала к себе, и он обнял её за шею, уткнувшись носом в её плечо.
— Охрана, — кивнул Марк своим людям, стоявшим у двери. — Остаётесь здесь. Ни шага отсюда. Поняли? Малейшая угроза – ликвидировать без предупреждения.
Получив немые, чёткие кивки, он вместе с Димоном и Егором вышел в коридор и короткими, решительными шагами направился к своему разгромленному, проклятому номеру. Воздух в нём всё ещё стоял тяжёлый, пахнущий порохом, дорогим коньяком, потом, сексом и болью.
Дверь захлопнулась за ними с сухим, зловещим хрустом сломанного замка. Марк обернулся к ним, и всё то спокойствие, вся та нежность, что были на его лице минуту назад, испарились, сменившись снова кипящей, чёрной, густой яростью, смешанной с невыносимой болью и полным, тотальным непониманием происходящего.
— НУУУУ! — его рёв, низкий, хриплый, полный немыслимой энергии, потряс стены, заставив дребезжать осколки хрусталя на полу. — Егор! Димон! И как, блядь, это называется?! А?! Что за хуета, в конце концов, происходит, объясните мне, долбаёбу?! Вы знали?! КАК ОН У ВАС ОКАЗАЛСЯ?! Блядь, ГОВОРИТЕ ПРЯМО СЕЙЧАС! Вы молчали! Вы видели, как я сходил с ума, как я её… как я чуть не… а вы держали язык за зубами!
Он метнулся к ним, его лицо исказилось знакомой гримасой ярости, но теперь в ней читалась и глубокая, детская растерянность.
— Тая родила! Родила, блядь, тогда моего сына! Увезла! Украла! Прятала все эти ёбаные годы! Она меня предала! ОПЯТЬ ПРЕДАЛА! И с этим… — он задохнулся от ярости, не в силах выговорить имя, сжимая кулаки так, что костяшки побелели. — С этим Ткачуком! С тем самым ублюдком! Чем он её так заманил, а?! Чем?! Деньгами? Угрозами? Или она сама… сама к нему пришла, сама…
— Сядь, Орлов, — тихо, но с такой ледяной, не терпящей возражений силой сказал Егор. Он не рычал, не бросался. Он просто указал на диван. — Сядь и закрой свой истеричный рот на минуту. Хочешь знать, как всё было? Я тебе расскажу. От начала и до конца. А потом решай, кто тут предатель.
Марк, ошеломлённый тоном, замер. Он посмотрел на Димона, который молча кивнул, подтверждая. Сдавленно выдохнув, Марк рухнул на край дивана, уронив голову в ладони.
Егор прислонился к комоду, скрестив руки. Его лицо было усталым и серьёзным.
— Сегодня утром, — начал он, отчеканивая слова, — когда ты тут, в этом самом номере, нам в красках рассказывал, как всю ночь трахал свою «Снежную Королеву», нам с Димоном пришло сообщение. Анонимка. Просто адрес. Координаты подземной парковки какого-то ТЦ на окраине. Без пояснений. Мы, естественно, подумали на подставу, на ловушку. Взяли оружие, поехали сами. Как два конченых идиота, крадёмся между колонн, не зная, кого ждать – киллеров, ментов или просто пустоту.
Он сделал паузу, глядя куда-то в пространство, вспоминая.
— И вдруг из-за угла выходит она. Лили. Всё в том же своём боевом облачении, с этими дурацкими линзами. Мы уже готовы были… Но она подходит, снимает очки. И говорит… своим голосом. Таиным. Тихим таким, прерывистым: «Ребята, это я. Помогите». И улыбается. Знаешь, как раньше, до всего этого ада? Искренне, по-настоящему. Потом там и отдала нам Тимофея с этой рыжей стервой.
Марк поднял голову. В его глазах, полных боли, читалась жадность к каждому слову.
— Она сказала, что у неё нет времени, что ей нужно куда-то успеть, что там важное дело. Что если она не вернётся до обеда… — Егор сглотнул, — …то нам нужно увезти его и тебя отсюда. Любой ценой. Сказала, что здесь вам обоим смертельно опасно. Больше ничего. Ни про Ткачука, ни про бумаги, ни про свой план. Просто поцеловала Тимофея, прошептала что-то ему на ушко, посмотрела на нас такими глазами… Господи, Марк, в этих глазах была вся вселенная: просьба, отчаяние, надежда и какая-то страшная решимость. И она ушла. Села в машину и уехала. К тебе. Чтобы, как мы теперь понимаем, попытаться сыграть в свою смертельную игру. А мы остались с твоим сыном на руках и с приказом от неё, которого не могли ослушаться.
Егор замолчал. В тишине комнаты было слышно только тяжёлое дыхание Марка.
— Так что нет, — продолжил Егор, и его голос снова зазвучал жёстко. — Она не «предала». Она пришла к нам, к единственным людям, кому могла хоть как-то доверять в этом городе, и отдала нам самое ценное, что у неё было. А сама пошла на встречу с тобой и с тем уродом, прекрасно зная, чем это может кончиться. И ты знаешь, что самое пиздатое? Она родила его, сука, где-то на краю света, одна. Хуй знает, как выживала. А ты… ты ей пулю в лоб чуть не пустил. Так что прежде чем орать про предательство, посмотри на себя в зеркало, мудак.
Слова Егора повисли в воздухе, тяжёлые, как свинец. Марк сидел, не двигаясь, будто его пригвоздили к месту. Вся его ярость, всё негодование, сменились всепоглощающим, удушающим чувством стыда и вины, такой силы, что он физически согнулся, закрыв лицо руками.
— Ты совсем, окончательно ебанулся, Орлов! — продолжил Димон, переступая через невидимый порог его личного пространства, его глаза горели не меньшей яростью, но яростью праведной, яростью человека, который устал от этой слепоты. — Какая нахуй «спрятала»?! Не ты ли сам назвал его тогда «чужим выблядком»?! Не ты ли орал, «дать денег на аборт... что бы ты сдохла»?! Не ты ли своей чёртовой, слепой, животной ревностью и патологической жестокостью заставил её бежать от тебя, как от чумы, как от пожара?! А, блядь?! Скажи ещё раз, сука, что я не прав! Только попробуй сказать! Я тебя, сволочь эгоистичную и слепую, тут же прибью нахуй! И что её сейчас связывает с этим Ткачуком – мы это обязательно выясним, копать будем до самого дна. Но сначала разберись с собой! Очнись!
Марк отшатнулся, словно от физического удара. Он устало, по-стариковски, потёр лицо ладонями, оставив на коже красные полосы, потом запустил пальцы в свои пепельные волосы, сжал их так, что кожа на голове натянулась, побелев. Он отвернулся, уставившись в стену с дыркой от пули, его спина, всегда такая прямая и уверенная, сгорбилась, плечи опустились.
— Прав, Димон… — его голос прозвучал тихо, сдавленно, устало, голосом сломленного человека. — Прав. Только… только от этой правды не легче, а в тысячу раз хуже. Я сам… я сам убил то, о чём, оказывается, мечтал всю свою жизнь, даже не понимая этого, не осознавая. И теперь я не знаю, что делать дальше. Где искать Таю. Как её вырвать из лап этого урода. Что говорить Тимофею завтра, и послезавтра, когда он снова спросит про маму… А если мы её… если мы её не найдём? Вообще? А? Что я ему скажу? Как я буду жить с этим? Как я буду каждое утро смотреть в эти глаза, в которых она есть в каждом взгляде, в каждой улыбке? Пиздец… Лучше бы я тогда, на том чёртовом форуме, просто прошёл мимо неё, не заметил. Сейчас бы она жила свою тихую, спокойную, может, даже счастливую жизнь с этим… пидором Андрюшей или кем там ещё. А я бы… я бы так и остался пустым, холодным местом, но хоть не знал бы, что своими руками разрушил такое… что погубил такое счастье…
— Мы тебе это говорили тогда, Марк, — тихо, но с неумолимой, хирургической прямотой сказал Егор, опускаясь в кресло. Его голос был усталым. — Говорили, причём не раз: отпусти, не ломай жизнь человеку. Не лезь, не калечь. У неё свой путь. А ты, блядь, герой – «сиськи пиздатые, течёт, хуй стоит, значит, моё, буду брать». Теперь вот… — он обвёл рукой пространство комнаты, включая в этот жест и разгром, и весь произошедший кошмар, и ту сцену с ребёнком в соседнем номере. — Пожинай плоды. Своей безответственности. Своего наглого, детского эгоизма. Своей абсолютной, вопиющей слепоты. Добро пожаловать в реальность, братан. Она, как всегда, больно бьёт по яйцам.
— Нееет! Нет! Нет! Нет! Не так...— Марк резко обернулся, и в его глазах снова вспыхнул тот самый, одержимый, тлеющий огонь, который пугал всех, кто его знал. — Ну уж нет! Не смей! Она – моя! Была, есть и будет только моей! И не смейте больше про неё так говорить, даже мысленно, даже словами прикасаться до неё там, куда только я один имею право прикасаться! Вы поняли меня?! Это моя боль, моя вина и моя женщина! Моя!
Димон и Егор переглянулись. И на их усталых, серьёзных лицах появилось одно и то же выражение – усталое, почти родительское понимание, смешанное с долей глубокой жалости и растущей тревоги за него, за них всех.
— Дааааа ужжж… — протянул Димон, медленно качая головой, смотря на Марка, как на тяжёлого, но родного пациента. — Ты одержимый, Орлов. Просто клинический, конченый случай. У тебя с головой не в порядке, и давно. Но сейчас, брат, не время и не место это разбирать. Собирай свой скудный скарб. Хватит сиськи мять, как ты любишь выражаться. Надо что-то делать, шевелиться. Летим. В Питере будем думать, строить планы, искать зацепки.
Через час, в организованной, чёткой, почти военной суматохе, вся команда Марка Орлова – Димон, Егор, Алиса с заспанным, но возбуждённым Тимофеем на руках, все «малые» и вся охрана – поднималась по трапу в салон частного самолёта «Gulfstream», стоявшего на дальней взлётной полосе местного аэропорта. Самолёт, стремительная, мощная птица из полированного металла и тёмного стекла, должен был унести их из этого города-кошмара, города-ловушки, назад, в Петербург, в знакомые, холодные стены, где, возможно, можно было бы найти точку опоры, начать хоть что-то понимать и планировать. Или просто остановиться, чтобы перевести дух.
В просторном, тихом салоне с кожаными креслами и приглушённым светом Тимофей сидел не на отдельном диванчике, а на коленях у Марка, плотно прижавшись к его широкой груди, укутанный в мягкий плед. Они разговаривали тихо, почти шёпотом, их головы были близко наклонены друг к другу. Марк, склонившись к сыну, слушал его детский, сбивчивый лепет о больших машинах, о том, как «Лисичка» учила его рисовать самолёты, о том, как мама читала ему на ночь книжку про храброго львёнка. Он отвечал односложно, кивал, но его лицо, обычно такое жёсткое, непроницаемое, сейчас было смягчено невероятной, чистой, почти болезненной нежностью. Он улыбался. Искренне, по-детски легко и открыто, как будто за этими иллюминаторами, за тонким корпусом самолёта, не было ни выстрелов, ни крови, ни похищенной женщины, ни пропасти из ненависти, вины и отчаяния. Он просто смотрел на мальчика, на его жестикулирующие ручки, на его сияющие глаза, и улыбался, а его собственные пальцы, большие и грубые, постоянно, почти неосознанно, перебирали мягкие, вьющиеся, как у него самого, волосы сына, запоминая их текстуру.
В его голове, за этим внешним спокойствием, бушевала самая настоящая, тихая буря. Радость, острая, пронзительная и болезненная, как порез по живому, смешивалась с едкой горечью потери, с леденящим, тошнотворным страхом за судьбу Таи, с всепоглощающим, гнетущим чувством вины, которое, казалось, вот-вот раздавит его. «
Она родила мне сына. Она сберегла его. Вопреки мне. Вопреки всему. У меня есть сын. Мой мальчик. Моя плоть и кровь. Моё единственное настоящее, незапятнанное дело в этой ёбаной жизни. Господи… Спасибо Тебе. И прости меня. Прости за всё, что я ей сделал. Дай мне теперь шанс… Дай мне шанс всё исправить. Хотя бы для него».
Все в салоне – Димон, пристроившийся с ноутбуком, Егор, дремлющий у окна, даже суровая, бдительная Алиса, все пацаны, сидевшие сзади, – переглядывались между собой, обмениваясь короткими, почти неуловимыми, но тёплыми улыбками и понимающим шепотом. Они видели Марка таким впервые. Увидели ту самую, глубоко запрятанную, почти мифическую человеческую сущность, которая, казалось, была навсегда похоронена под многометровыми слоями стали, денег, власти и цинизма. Это зрелище было одновременно трогательным до кома в горле и пугающим – ведь эта хрупкая человечность делала их некогда несокрушимого лидера уязвимым, а значит, уязвимыми делало и их всех.
Самолёт, набрав высоту, лег на курс, оставляя под крылом город, ставший для них полем битвы, кладбищем иллюзий и местом, где они обрели и потеряли самое главное. Они летели в холодную, туманную неизвестность. Не зная, с чего начать поиски. Не зная, жива ли Тая, и в каком она состоянии. Не зная, какие сети расставлены Ткачуком и что ждёт их впереди. Но теперь с ними был Тимофей.
Маленький, хрупкий мальчик, который в одно мгновение стал для Марка Орлова одновременно и якорем, удерживающим от падения в безумие, и парусом, тянущим вперёд, и самой большой, страшной уязвимостью, и самой мощной, невероятной силой. Сила эта была хрупкой, как первый лёд, но она была. И пока самолёт рассекал воздушные потоки, унося их на север, в сердце одного человека шла своя, тихая и страшная война – война между прошлым и будущим, между ненавистью и любовью, между отцом, каким он внезапно стал, и тем чудовищем, каким он был ещё утром. Исход этой войны был неизвестен. Но битва уже началась.
Глава 16. ПЕРВАЯ ВЕСТОЧКА
Питер. Квартира Марка.
Воздух, втянутый лёгкими по прилёту, был густым, сырым, пропитанным не обещанием возвращения, а горечью чужого пепла. Самолёт приземлился не как конечная точка, а как точка отсчёта нового, чудовищного отсчёта времени — времени без неё. Марк, с Тимой, прилипшим к нему как ракушка к скале в шторм, Димон, Егор и молчаливая, настороженная Алиса — всё это сбившееся в кучку стадо, изгнанное из рая, — отправились на квартиру Марка.
Она встретила их ледяным, затхлым дыханием заброшенности, пространством, которое не было домом, а было лишь геометрической абстракцией, набором стен, потолка и окон, где осела пыль пустоты.
Он стоял посреди гостиной, сжимая маленькую, сонную руку в своей ладони, и не знал. Не знал элементарного, человеческого: где жить? Здесь, в этой каменной коробке, хранящей лишь эхо его прошлого величия? Купить дом — большой, тёплый, с садом, где мог бы смеяться Тимофей? Или махнуть в тот самый дом на заливе?
Нет! Нет, нет и ещё раз нет! Это далеко! Он не сможет кататься в Питер часто, а без сына, без этого тёплого, дышащего комочка, в котором бились две души — его и её, — он теперь не проживёт и шести часов, не то что дня. Мысль о разлуке с ним заставляла внутренности сжиматься в ледяной, болезненный ком. «
Завтра!
— прошептал он сам себе, стиснув зубы так, что челюсть заныла. —
Что-то придумаю завтра. Обязательно придумаю»
. Но завтра было чёрной дырой, затягивающей в себя все планы, все «после» и «потом».
— Егор! — голос его прозвучал резко, отрывисто, как удар хлыста, нарушая гнетущую тишину прихожей. — Отведи Алису в дальнюю комнату. Пусть поживёт пока там. Тиму я возьму к себе. Потом что-то придумаю.
Он окинул взглядом стерильное, дорогое убожество интерьера, и губы его искривились в гримасе, полной презрения и тоски. — Здесь мало места, — добавил он тише, но так, чтобы все услышали, — и «холодно», будто в склепе. Не физически — здесь работали батареи, — а холодно душой, холодно памятью, холодно оттого, что эти стены никогда не слышали её смеха.
Егор, тяжело вздохнув, кивнул и жестом показал Алисе следовать за ним. Девушка, съёжившаяся в своём тонком пальто, поплелась следом, как осуждённая. Он распахнул дверь в небольшую, аскетичную комнату с одиноким окном, за которым уже сгущались питерские сумерки. — Проходи, Лисица, — хрипловато, с натянутой фамильярностью, чтобы заглушить общее напряжение, бросил он. — Поживаёшь пока тут.
И, движимая грубоватой, почти братской жалостью, переходящей в нервную реакцию, он щёлкнул её по курносому, задорному носу, который так шёл её остренькому, всегда удивлённому личику. Но Алиса не была той, кто терпит фамильярности. Молнией, впитавшей в себя всю накопленную за эти сутки злость, страх и беспомощность, её рука взметнулась и ударила его по запястью — не больно, но остро, звонко, по-кошачьи.
— Руки убрал, казлина! — зашипела она, и её зелёные глаза, обычно ясные, как лесные лужицы, вспыхнули фосфорическим, по-настоящему диким огнём.
Егор отшатнулся не от боли, а от неожиданности, и через секунду из его груди вырвался громовой, неподдельный хохот, раскатистый и нервный. — Ой… что я слыыышу! — протёр он якобы удивлённо глаза. — Наша святоша, наша недотрога, оказывается, ругаться умеет! Прямо с душой! Открытие, блядь, века!
Он покачал головой, всё ещё давясь смехом, который звучал почти истерично на фоне всеобщего ужаса, отвернулся и пошёл назад, к гостиной, к пацанам, оставив её в одиночестве с её яростью и обидой. Алиса же, от злости и унижения, покраснела с макушки и до самых кончиков пальцев, будто её окатили кипятком. Дверь захлопнулась с таким глухим звуком, будто захоронила её заживо. Она прислонилась к холодной древесине, слушая, как её собственное сердце колотится где-то в горле, и решила — сидеть тихо. Сидеть, затаиться, как мышь, и ждать. Ждать указаний, ждать чуда, ждать конца этого кошмара.
В гостиной пацаны расселись, как на поминках. Диван, кресла — всё было не по себе, чужое, неживое. И только Тимофей, этот маленький якорь в бушующем море взрослого ада, так и не захотел слезать с колен отца. Он устроился там, как в самой безопасной гавани вселенной, уткнувшись личиком в грудь Марка, и его тонкие, нежные пальцы медленно, гипнотически выводили невидимые, таинственные узоры на простой хлопковой футболке. Он что-то бормотал себе под нос — обрывки детских сказок, диалоги игрушек, свой собственный, понятный только ему язык.
И тут, в эту тягучую, гробовую тишину, врезался его голосок, тихий, доверчивый, ранящий как лезвие, заточённое в бархат:
— Папа… а где мама?
Душа Марка в тот миг не упала, не рухнула — она сорвалась в абсолютную, беззвёздную пустоту, провалилась сквозь все этажи собственного тела и ушла в холодный камень пола. Весь мир сжался до этой одной простой, невыносимой фразы. Он не знал, что сказать. Он, Марк Орлов, перед которым трепетали тысячи, который умел находить слова для сделок на миллионы и для приказов, меняющих судьбы, — он был абсолютно нем, пуст и беспомощен перед вопросом своего сына. Он сам ничего не знал! Они и собрались здесь, в этой проклятой квартире, именно для того, чтобы думать, чтобы начать этот безумный, отчаянный поиск!
Но молчать нельзя. Надо было что-то выдавить из пересохшего горла. Ложь. Сладкую, успокаивающую, спасительную ложь. Ложь, которая стала бы буфером между хрупкой детской вселенной и чудовищной реальностью.
— Тимка… малыш мой, — начал он, и голос его, к собственному ужасу, задрожал, заплёлся. Он наклонился, прижавшись губами к мягким, пахнущим детским шампунем волосам. — Когда ты спал в машине, такая интересная история была… мама звонила. Да-да. Говорила по телефону. Сказала, что пока ещё не доделала свои важные, очень важные дела до конца. Но скоро. Очень скоро обязательно приедет. Мы же с тобой подождём её? Да? Вместе, крепко-крепко? Чтобы наша мамочка потом не плакала? Пусть увидит, какие мы молодцы?!
Внутри же, в самой глубине, где бушевал ураган отчаяния и ярости, звучал другой, невысказанный монолог, обращённый и к себе, и к ней, невидимой, украденной: «
Маленький мой мальчик… Господи, как же мне больно, как пусто и страшно! Но я найду её. Я сдеру кожу с этой земли, но найду. Даже если… даже если нам с ней не суждено быть вместе после всего этого. Даже если её глаза никогда больше не засветятся для меня. Ты будешь с ней. Ты будешь целовать её, обнимать, слушать её смех. Я обеспечу это. Я отдам всё».
И тут, словно чёрная тень, промелькнула страшная, обжигающая мысль: картина их жизни без него. Тая и Тима, вдвоём, счастливые где-то под другим солнцем, а он — призрак за стеклом, наблюдатель. «Нет, нет, нет, НЕТ!» — застонал внутренний голос, и паника, острая и животная, сжала горло. Он не мог этого допустить. Не мог.
— Да, — просто, светло и без тени сомнения улыбнулся Тима, как будто только и ждал этого волшебного слова. Он обнял Марка за шею, доверчиво прильнул всем своим маленьким теплом и спокойно, с облегчением, лёг ему на грудь, слушая знакомый, мощный стук сердца.
Пацаны — Димон и Егор — переглянулись в этот миг. Им не нужно было слов. Весь их многолетний опыт, вся мужская солидарность, вся понимающая жестокость жизни кристаллизовалась в одном единственном, пронзительном взгляде. «
Полный пиздец
». Они вздохнули почти синхронно, тяжко, по-стариковски, и сидели дальше, не шевелясь, уставившись в одну точку на дорогом ковре, глядя на Марка, прижимающего к себе сына, — на картинку такой невыносимой нежности посреди вселенской катастрофы.
Через несколько минут, подкреплённый истощением и эмоциями, Тимофей уснул, его дыхание стало ровным и глубоким. Марк, двигаясь с невероятной, почти болезненной осторожностью, поднялся, как будто нёс хрустальную, наполненную до краёв чашу, и отнёс его в ту самую дальнюю комнату, к Алисе. Он не стал стучать, просто вошёл, и его огромная фигура заполнила собой весь дверной проём, отрезав свет из коридора.
— Присматривай, — прошипел он тихо, но в этом шёпоте была стальная, не терпящая возражения твёрдость настоящего приказа, исходившего из самых тёмных глубин его существа. И тут же, словно спохватившись, добавил, уже с непроизвольной, дикой тревогой: — Чтобы не испугался! Если проснётся — позови. Сразу.
Алиса, и без того напряжённая как струна, при его появлении съёжилась ещё больше. Она кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Аура, исходившая от Марка в тот момент, была не просто аурой силы или опасности. Это было поле чистого, концентрированного страдания, смешанного с такой бешеной, невысказанной яростью, что находиться рядом казалось физически опасным — можно было обжечься, задохнуться, сломаться. Он развернулся и ушёл, тяжёлые шаги его быстро затихли в коридоре.
— И что только Тая в нём нашла… — пробормотала Алиса себе под нос, когда дверь закрылась, и она смогла наконец выдохнуть. Она осторожно прилегла рядом с Тимой, не касаясь его, просто чтобы быть рядом. — Это же не человек… Это машина. Машина для убийств, для войн, для захвата всего, что плохо лежит. В нём нет ничего человеческого, ничего тёплого… Теперь я начинаю понимать, чего она тогда бежала от него. От этого… ледяного монстра.
Но даже мысль эта звучала неубедительно в её собственной голове. Потому что только что она видела, как этот «монстр» нёс своего сына, как драгоценность, и в его глазах, когда он смотрел на спящее лицо мальчика, было что-то такое хрупкое и разбитое, от чего сжималось сердце.
В гостиной после его ухода повисла тишина нового качества — густая, липкая, напряжённая. Марк, Егор и Димон сидели, уставившись не друг на друга, а куда-то внутрь себя, в тот хаос, который предстояло как-то обуздать. Они не знали, с чего начинать. Слов не было. Была только пропасть, зияющая между «было» и «стало».
— Марк… — наконец, нарушил молчание Егор. Его голос, звучал приглушённо, устало. — Я… буду мотаться в офис. Там, конечно, всё на мази, автономка работает. Но иногда присутствие требуется, бумаги, решения. Тебе буду сюда привозить всё, что нужно подписать. И если что… — он встретился с Марком взглядом, — если что-то случится, если забрезжит хоть намёк, я примчусь. Быстрее пули. Обещаю.
Это было не предложение помощи. Это была присяга. Констатация нового режима, нового времени — времени войны.
---
И вот оно, это время. Оно растянулось, изменило свою структуру, стало вязким и ядовитым.
То были не просто дни.
То были три первых дня.
Семьдесят два часа.
Сто двадцать восемь тысяч ударов сердца, каждый из которых отдавался болью.
Бесконечная, разъедающая изнутри, выскабливающая душу до белого костяка пустота.
Три дня прошло с момента их возвращения в Петербург, и за это время Марк совершил единственное вменяемое действие — купил дом. Не дом, а крепость. Лучшее, что нашёл, на скорую руку миллионера, для которого цена — последнее, что имеет значение. Большой, уютный, каменный и стеклянный, чтобы места хватило всем: и пацанам, которые теперь стали его постоянной, молчаливой гвардией, и ему, и Тиму, и даже Алисе, которая медленно оттаивала в углу, как нежеланная, но необходимая частица прошлого. Чтобы у Тимофея была своя детская комната, заваленная игрушками до потолка — мягкими, гремящими, пищащими, всеми, какие только можно было найти в городе, — тихая попытка заткнуть игрушками ту дыру, что зияла в их жизни. Чтобы у Марка был свой личный угол, кабинет-бункер на верхнем этаже, который он мог крушить в моменты абсолютной, неконтролируемой ярости, выть там как раненый волк на безразличную луну, и чтобы никто, никто, особенно сын, не слышал этих звуков, этого животного отчаяния. И только глубокой ночью, когда дом затихал, погружаясь в сон, он приходил, босой и тихий как тень, в комнату сына, ложился рядом с ним на ковёр или краешек кровати, смотрел на это спящее, беззащитное личико и шептал. Без конца, как заклинание, как молитву, как проклятие, повторяя её имя, умоляя незримые силы, судьбу, Бога, дьявола — кого угодно — вернуть её.
Обнимал сына, вдыхал его детский запах и благодарил её, мысленно, из последних сил: благодарил за то, что она не сломалась тогда, в тот страшный день, не предала, не отступила, а нашла в себе силы дать жизнь этому чуду. Он благодарил и ненавидел себя одновременно — за каждый день, когда её не было рядом.
И пацаны — Егор и Димон — просто переехали. Без вопросов, без обсуждений. Собрали минимальные чемоданы и въехали в этот огромный, холодный даже с работающим камином, дом-крепость. Чтобы этот израненный, едва держащийся в рамках рассудка человек не оставался один на один со своим демонами и с той тишиной, что густела в углах, грозя поглотить его целиком.
Так и текли дни, выстраиваясь в монотонную, изматывающую череду. Они трое делали, что могли, выжимая себя до предела. Егор с головой ушёл в цифровое небытие, его мир сузился до мерцающих экранов, паутинок IP-адресов, теневых форумов и взломанных камер — он искал в мире, который не имел запаха и вкуса, только биты и байты. Димон, его противоположность, ушёл в мир реальный, но оттого не менее призрачный: он шевелил связи в криминальном и околокриминальном подполье, стучался в заброшенные двери, давил на мелких шестерёнок, искал на улицах, в подворотнах, в сплетнях бомжей и таксистов — он искал в мире, который пах сыростью, бензином и страхом. Марк бил по самым высоким, самым закрытым кабинетам, используя всё своё влияние, все долги, все скрытые рычаги, запуская механизмы, о которых предпочитали не знать даже его друзья. Даже мент Серёга, старый друг, рыл землю как крот, как для себя родного.
Марк считал. Он считал каждую минуту, каждый час, каждый прожитый и умерший день. Он молился, если его внутренний голос, полный мата и ярости, можно было назвать молитвой. Молился не о своём счастье, не о прощении, а об одном, простом и чудовищном: «
Только бы не навредил. Только бы жива была. Только бы этот ублюдок Руслан не перешёл ту последнюю грань, после которой возврата уже нет. Держись, девочка! Держись, ради всего святого. Ради него».
Новый день начинался всегда одинаково — с ощущения тяжёлого похмелья души, с серого света в огромных окнах, с горького привкуса кофе, который уже не бодрил, а лишь подпитывал тошнотворное чувство тревоги. Кабинет Марка, возвышавшийся над ночным Петербургом, стал не командным пунктом, а камерой пытки. В нём царила тишина, но не благородная, властная тишина повелителя, а гробовая, удушающая — тишина после сражения, которое проиграли, даже не успев вступить в бой. Воздух был спёртым, пахнувшим дорогим, теперь уже холодным кофе, который никто не допил, и едким, въедливым пеплом от сигарет, тлевших в хрустальных пепельницах, забытых, как забыты были все мелкие радости прошлой жизни.
Марк Орлов стоял у панорамного окна, спиной к комнате, к своим друзьям, к миру. Его фигура, всегда такая массивная, несущая в себе незыблемую уверенность, сейчас казалась неестественно прямой и хрупкой одновременно — как утёс, изъеденный изнутри морской солью, готовый рухнуть от первого же серьёзного удара волны. Он не двигался. Просто впитывал в себя эту ночную бездну, этот миллиард холодных, равнодушных огней, которые мерцали, словно насмехаясь над его бессилием. В тёмном отражении на стекле его лицо было не лицом, а маской, высеченной из самого холодного мрамора — ни единой живой морщины, ни тени эмоции, только лёгкое, едва уловимое подрагивание маленькой мышцы на скуле, выдававшее титаническое, сковывающее всё тело напряжение.
За его спиной, у массивного, громоздкого стола сидели Димон и Егор. Они не смотрели друг на друга, не перекидывались привычными колкостями.
Взгляд Димона был прикован к разложенным перед ним, испещрённым пометками картам и к ноутбуку, на экране которого мигали бессмысленные, насмешливые маркеры, не складывающиеся ни в какую логичную картину. Пальцы Егора, обычно такие уверенные на клавиатуре, сейчас механически, с навязчивой точностью метронома перебирали турбо-зажигалку — сухой, щёлкающий звук, вспышка огонька, ещё щелчок, ещё вспышка. Этот монотонный, раздражающий ритм был единственным звуком, нарушающим гнетущую, давящую на уши тишину.
— Ну что, гении? — Голос Марка прозвучал негромко, почти шёпотом, но от этого каждое слово обрело вес свинцовой плиты, врезаясь в тишину и разбивая её вдребезги. Он не обернулся. Казалось, он обращался к самому городу за окном. — Где они, ваши хвалёные схемы? Ваши всепроникающие связи? Ваше всё видящее, всё знающее цифровое око? Где, блядь, она?! Где?!
Егор вздрогнул от внезапности, и зажигалка со звонким стуком выскользнула из его пальцев на стол. Он судорожно сгрёб её в кулак, костяшки побелели.
— Марк, мы всё перебираем. Каждый вариант…
— «Мы» нихуя не перебираем! — Марк резко, с яростью загнанного зверя, развернулся. И в его глазах бушевала нечеловеческая, ледяная ярость, лишённая даже катарсиса пламени. — Три дня! Я здесь, в этой клетке, три дня хожу по этому чёртову ковру кругами, а вы, как два законченных придурка, пялитесь в эти ебучие экраны! Она там! Понимаете? Там, в лапах этого урода! И мы… мы нихуя не можем сделать! Ни-ху-я!
Димон медленно, с трудом, будто каждое движение давалось ценой невероятных усилий, поднял голову. Его лицо было серым от усталости, под глазами залегли тёмные, грязные тени, но взгляд, встретившийся со взглядом Марка, был по-прежнему острым и цепким.
— Мы можем сделать многое, Марк. Очень многое. Но для топора нужен пень. Для удара — цель. А эта цель… этот Руслан — не человек. Он призрак. Тень. Он готовился к этому не месяцы — годы. Фирмы-однодневки, которые горят как бумага. Подставные лица, которые исчезают в никуда. Аренда через десятые руки, обрывающаяся на первом же паспорте бомжа. Мы бьём, брат, по пустоте. Он после себя оставил только выжженную, солёную землю, на которой даже черви дохнут.
— Мне насрать, что он оставил! — Марк с силой, от которой дрогнула тяжеленная рама, ударил кулаком по холодному подоконнику. Звонкое, угрожающее дребезжание пронеслось по стеклу. — Найди мне точку! Выверни этого «призрака» наизнанку, вытряси из него душу! Он дышит, блядь? Значит, воздух вдыхает — ищи, где! Покупает еду? Хлеб, воду, соль? Заказывает что-то, платит чем-то? Срет, в конце концов, как все живые твари?! Ищи это дерьмо!
— Ищем, — сквозь стиснутые, почти не разжимающиеся зубы процедил Егор. Глаза его были красными от бессонных ночей. — Всё, что можно выжать из сети, из баз, из камер. Каждый пиксель. Но это не IT-корпорация, которую можно взломать за пару часов. Это крыса. Самая умная, самая подлая, самая трусливая крыса, которая зарылась в самую глубокую и тёмную нору во всей этой помойке. И чтобы её выкурить, нужно время. Нужно терпение.
— У меня НЕТ времени! — крикнул Марк, и в его крике, сорвавшемся с самых надорванных связок, впервые прорвалась не чистая ярость, а что-то гораздо более страшное — отчаянная, животная, паническая тревога, предчувствие беды. Он сделал два стремительных шага к столу, наклонился, упёрся ладонями в гладкую, холодную поверхность дерева, и его широкие плечи напряглись, как тетивы. — Понимаете вы это, умники? Каждый час, который проходит, — это не просто час. Это пытка. Для неё. Неизвестная, невообразимая пытка. И для меня — тоже. Только моя пытка — в том, чтобы это представлять. Так что хватит, блядь, сидеть и смотреть! Начинайте копать. С самого дна этого дерьмового мира!
Он выпрямился, и его взгляд, блуждающий, безумный, упал на единственный предмет в этой стерильной, вылизанной до блеска комнате, который не вписывался ни в какой дизайн, ни в какую концепцию власти. На детский рисунок, пришпиленный к металлической панели простым, ярким магнитом. Три кривые, наивные фигурки фломастером: большая — с палками вместо рук и ног, поменьше — с треугольником-юбкой и желтой закорючкой волос, и между ними — маленький, похожий на солнышко, комочек. Работа Тимофея. «Папа, мама и я», — пояснил он тогда. Марк посмотрел на этот рисунок, на эти корявые, но такие искренние линии, и что-то в его взгляде, в самой его сердцевине, дрогнуло, надломилось, обнажив голую, стонущую боль.
— Начинайте… — начал он снова, но уже тише, с ледяной, смертоносной чёткостью, в которой не было места истерике, только холодная решимость палача. — Начинайте с его старой мести. С того, что было семь лет назад. Он тогда проиграл. Проиграл вчистую. Но он выжил. Спрятался. Исчез. Как? Кто ему протянул руку в тот момент? Кто приютил, дал денег, документы? Кого он купил тогда, а кого запугал до полусмерти? Копайте именно там. В том старом, вонючем, заплесневелом дерьме, из которого он выполз на свет божий. Найди мне этого человека. Ту сволочь, что дала ему вторую жизнь. И я… я вырву из него информацию. Лично. По слогам. По буквам. Клещами, если понадобится. Пока он не выложит всё, до последней запятой.
В его голосе, в этих тихо произнесённых словах, прозвучала такая неподдельная, лишённая всякого пафоса, бытовая жестокость, что по спине у Егора, привыкшего ко многому, пробежал холодный, липкий пот и зашевелились волосы. Это был не театр для поддержания духа. Это было спокойное, взвешенное обещание. Констатация факта будущего.
Димон молча, тяжело кивнул, встретившись с Марком взглядом, в котором теперь читалась одна лишь целеустремлённая, мрачная решимость. И поиски, наконец, обрели вектор. Не громкие взломы, не публичные атаки, не показуха. А тихое, методичное, тоскливое погружение в самое зловонное болото прошлого, в ту трясину, где могли сохраниться следы, отпечатки, намёки. С одной-единственной, святой целью — найти ту самую, тонкую, как паутина, но прочную, как стальной трос, нитку. Потянув за которую, можно было бы начать медленно, неотвратимо распутывать весь этот чёртов, смертоносный клубок.
---
Так, в этом аду безнадёжного ожидания, прошёл целый месяц. Месяц безрезультатных поисков, пустых улик, ложных следов, которые обрывались в никуда. Новый день ничем не отличался от предыдущего — тот же серый свет, тот же горький кофе, те же измождённые лица. Но этот день, этот проклятый, ничем не примечательный день, принёс с собой нечто. Не надежду, нет. А нечто иное.
Марку позвонила секретарь из офиса, и её голос, обычно такой профессионально-бесстрастный, звучал настороженно, почти испуганно. Ему пришло письмо. Не на электронную почту, не курьерской службой. Личное. Большого, нестандартного формата. Без обратного адреса, без почтовых штампов, без каких-либо опознавательных пометок, кроме его имени, выведенного чётким, безличным почерком на толстом конверте из серой, грубой бумаги. Его просто положили на стойку ресепшен, и никто не видел, кто. Марк, слушая её, почувствовал, как по его спине, от копчика до самого затылка, проползла ледяная, медленная змея предчувствия. Он приказал доставить конверт немедленно. Сюда, домой.
И вот он сидит в своём кабинете, в кресле, которое кажется ему электрическим. Перед ним на столе лежит этот самый конверт. Он гладит его пальцами, ощущая шероховатость бумаги, её вес, её немое, зловещее присутствие. Он боится. Боится так, как не боялся никогда в жизни — ни в драках, ни в перестрелках, ни перед лицом самого отчаянного риска. Он боится увидеть там свой окончательный, бесповоротный конец. Конец надежды. Фотографию бездыханного тела. Отрезанную прядь волос. Что-то невообразимое. Но сидеть и ждать — значит сойти с ума. Он должен знать.
Он берёт тонкий, острый канцелярский нож. Лезвие блестит в свете лампы холодным, недобрым блеском. Он аккуратно, с преувеличенной точностью хирурга, разрезает один край конверта. Дрожащими, предательски дрожащими пальцами, которые не слушаются его воли, он засовывает их внутрь и достаёт оттуда фотографию. Большую, на плотной глянцевой бумаге, формата А4. Он кладёт её на стол лицевой стороной вниз. Белый чистый задник кажется ослепительно ярким, насмешливо невинным. Он закрывает глаза на секунду, набирает воздух в лёгкие, который не хочет туда поступать, и медленно, с титаническим усилием, переворачивает снимок.
И его мир — тот хрупкий, искусственно собранный из обломков рассудка мир, в котором он пытался существовать последний месяц, — мгновенно, беззвучно схлопывается. Сжимается в точку абсолютной, кромешной темноты и боли.
На фотографии была она. Тая.
Снимок был сделан в профиль, с беспощадным, почти хирургическим увеличением, будто неведомый палач хотел запечатлеть не лицо, а сам процесс угасания. Лицо её было бледно, как старый восковой слепок, с тенями под глазами густыми и синими, словно глубокие колодцы, уходящие в самое нутро. И волосы… Те самые волосы цвета пепла и лунного света, — теперь обличали жестокую правду. У самых корней, резко и неумолимо, лежала полоса её настоящих, родных волос — черных, как южная ночь. Этот контраст был не деталью, а приговором, отчётливой меткой времени, украденного у неё в заточении.
Она не смотрела в объектив. Взгляд её был устремлён в пустоту, в какую-то точку на потолке, и в нём не было ничего. Ни страха, ни мольбы, ни даже отчаяния — лишь плоское, абсолютное, выжженное дотла ничто. И лишь по её виску, от уголка глаза к завитку уха, медленным алмазным путём катилась одна-единственная слеза. Она застыла на полпути, будто и сил для страдания больше не осталось.
Мир под ногами Марка рухнул, и он проваливался в беззвучный крик. Волна тошноты, сладковатой и липкой, подкатила к самому горлу, и он едва успел подавить её, впиваясь пальцами в ручки кресла до хруста дерева. В груди что-то оборвалось и застыло комом — комом ледяного ужаса, бессильной ярости и вселенской боли.
«
Тая… Маленькая… Дышишь ли ты ещё там?
» — пронеслось в голове вихрем. И следом, как удар кинжала в солнечное сплетение, холодная и чёткая мысль: «
Убью. Найду и убью. Медленно. За каждый её вздох в этой пустоте».
Он сорвался с места, и мир вокруг поплыл. Телефон выскользнул из потных пальцев, он подхватил его на лету, тыкая в экран дрожащей, не слушающейся рукой.
— Егор! — хриплый, надорванный рёв, больше похожий на стон раненого зверя, вырвался из его глотки. — Приезжайте! Срочно!
Они ворвались в кабинет меньше чем через двадцать минут, с лицами, искажёнными тревогой. Они услышали в его голосе ту грань, за которой кончается разум.
— Пацаны… — начал Марк, и голос его предательски дрогнул. Он стоял посреди комнаты, бледный как полотно, и мелкая, неконтролируемая дрожь пробегала по его рукам. — Смотрите… Это… это хуже, чем смерть. И в то же время…
Он с неестественной, почти священной бережностью положил фотографию на стол, словно это была не бумага, а оторванный кусок её души.
Егор и Димон склонились над снимком. В комнате воцарилась такая тишина, что стало слышно гудение тока в лампах. Они впитывали каждый пиксель, каждый немой крик этого изображения.
— Пидзееец… — наконец выдохнул Димон, не отрывая глаз от снимка. Он медленно поднял взгляд на Марка, и в его глазах, помимо шока, горела странная, жестокая искра понимания. — Марк. Ты только вдумайся. У неё отросли корни. Чёрные, её собственные. Видишь эту полоску? Волосы растут, брат. Значит, она жива. Её тело живёт, дышит, борется.
— А мы сидим тут, сложа руки, как последние дебилы! — голос Марка сорвался в крик. Он ударил кулаком по столу, и фотография болезненно подпрыгнула. — Видишь это?! Видишь её глаза?! Что этот ублюдок, эта гнида с ней делает?! Что он там творит, пока мы тут сидим, как идиоты?! Я… я сдохнуть хочу от этих мыслей! Сдохнуть! А что, если он её… если он уже… — он не смог договорить, слова застряли в горле, и он закончил жутким, сдавленным шёпотом, полным невысказанных кошмаров.
— Завались, Орлов! — резко, властно перебил его Димон. Его тихий голос прозвучал громче любого крика. — Я тебе факты говорю, а не эмоции. Она — жива. Это — наш козырь. У этого подонка, конечно, есть свои норы в этой стране, возможно, ещё с той, прошлой жизни, до того как он в первый раз попытался тебя разорить. Мы ищем, брат! Понимаешь? Ищем! И днём, и ночью, не отрывая жоп от стульев! Каждую минуту! И пока — нихуя. Но это не значит, что не найдём. Понимаешь? И он не бог. Он показал её живой. Значит вынашивает план.
И теперь мы знаем, что ищем не иголку в стоге сена, а живое, дышащее существо, у которого растут, блять, волосы! Это меняет всё!
— Пацаны… — голос Марка вдруг сник, стал тихим, потерянным, детским. Он опустился в кресло, закрыл лицо руками, но через мгновение снова посмотрел на них, и в его взгляде была безумная, тоскливая мольба. — Тимофей… он всё больше и больше спрашивает про маму. Каждый день. А я… я как последний уёбок, как конченный подлец, вру ему. Вру, потому что знаю ровно столько же, сколько и он! Ни-ху-я! Ни-ху-я я не знаю! И что ему говорить — не знаю! Алиса как-то его успокаивает, отвлекает… Но он просит мамину песенку… Ты представляешь? Пиздец… полный, окончательный пиздец.
— Нужна нить… — прошептал Егор, не отрывая гипнотизированного взгляда от фотографии, будто силой воли пытаясь прочесть в пустом взоре Таи отражение комнаты, форму окна, клочок неба. — Хоть одна. Самую тонкую, едва заметную. И я прочешу всё. До последней щели.
И время, получив эту страшную подпитку, снова потянулось. Ещё четыре недели. Двадцать восемь дней нового ада, теперь уже с лицом Таи, застывшим в его памяти в этом пустом, слёзном профиле. И в один из этих дней, ничем не примечательный, серый, как все предыдущие, на личную, максимально защищённую электронную почту Марка пришло письмо. Не спам, не рассылка. Письмо с одной строчкой в поле «Тема», которая заставила кровь в его жирах замереть, а потом ударить в виски с бешеной силой.
Тема: «Тебе понравится, Орлов!»
И вложение. Одно-единственное. Молчаливое и смертоносное, как прицел снайпера.
Глава 17. БЕЗДНА
Питер. Дом Орлова.
Тяжелая, матовая тишина вечера,ивязкая и плотная, как сироп, залила кабинет, сдавленный со всех сторон панорамным остеклением, за которым раскинулся равнодушно мигающий огнями город. Но в самом центре этого пространства, в самом сердце ледяной крепости, бушевал ад. Не внешний, а внутренний, тихий и потому в тысячу раз более разрушительный. Марк Орлов сидел в своём кожаном троне, в своём бункере, возведённом на фундаменте из отчаяния и непроходящей боли, и не мог пошевелиться. Казалось, его тело срослось с креслом, парализованное не физическим страхом, а тем абсолютным, животным ужасом, что леденит душу и выжигает волю. Его взгляд, выжженный и пустой, был прикован к единственной точке во вселенной — к холодному свечению экрана ноутбука, где горела та самая, роковая, насмешливо-зловещая строчка: «Тебе понравится, Орлов!». Три слова. Три ножа, воткнутых в самое нутро его надежды. Руки его лежали на столе, беспомощные и чужие, и мелко-мелко, с отвратительной, предательской частотой тряслись, как у последнего, спившегося в нитку бомжа, у которого от долгого запоя отказывают все нервы. Он боялся. Не так, как боятся боли или смерти — он бы встретил их с облегчением. Он боялся с той тошнотворной, сковывающей всё существо дрожью, что предвещает конец света. Не его личного, а Всего. Конца Таи. Конца её дыхания, её улыбки, её будущего. Конца Тимофея, потому что мальчик без матери — это уже не целый мир, а его искалеченная половина. Конца себя самого, ибо он, Марк Орлов, существовал лишь как тень, отбрасываемая её светом, и с его угасанием должен был рассыпаться в прах. Конца этой хрупкой, окровавленной, но всё ещё теплящейся в нём вселенной, которую он месяцами пытался склеить обломками своей железной воли.
Но ждать, сидеть и ждать, пока эта строка на экране не разъест ему мозг, — было хуже смерти. Нужно было знать. Даже если это знание станет ядом, от которого не будет противоядия. Даже если оно убьёт в нём всё, что осталось живого. Внутри, сквозь панический, ледяной туман, пробился и застыл острым, хрустальным клинком последний остаток воли — не железной, нет, это была хрупкая, смертельно опасная воля самоубийцы, готового прыгнуть в пропасть, лишь бы прекратить невыносимое ожидание на краю. Собрав в кулак всю свою мнимую, рассыпающуюся в прах мощь, он протянул к мышке руку — влажную, дрожащую, не слушающуюся. Курсор, этот проклятый белый крестик, плясал по экрану, словно дразня его. Наконец, с титаническим усилием, он навёл его. Щёлчок мыши прозвучал в тишине оглушительно, сухо, как щелчок взводимого курка у виска.
И мир Марка Орлова, тот самый, что уже давно трещал по швам, скрипел и осыпался, рухнул в небытие окончательно и бесповоротно. Не с грохотом падающих небес, а с тихим, леденящим душу хрустом — хрустом ломающейся где-то глубоко внутри, в самой сердцевине, последней опоры.
Открылось видео. Длиной в одну минуту. Шестьдесят секунд. Вечность, уместившаяся в миг между «до» и «после».
На экране — Тая.
Она сидела на кровати, на самом её краю, съёжившись, поджав к подбородку длинные ноги, обхватив их руками так крепко, словно пыталась сжаться в невидимый, недоступный комочек, в котором не осталось ничего, кроме последнего тепла. На ней было длинное, свободное платье, натянутое до самых пят, скрывающее каждую линию тела, каждую намёк на былую, пленявшую его грацию — теперь это был просто мешок, саван для живого существа. Голова её была откинута назад, касалась стены, и чуть повёрнута набок, так, что холодный свет сбоку падал на её профиль, выхватывая из полумрака знакомые, до боли, до иступления родные черты — ту самую линию носа, изгиб губ, овал щеки, которые он целовал и которые теперь казались высеченными из бледного мрамора. И она что-то шептала. Одними губами, беззвучно, монотонно, с гипнотической, безнадёжной настойчивостью метронома. Звука на видео не было.
Или его вырезали с чудовищным, изощрённым расчетом, или она и правда не издавала ни единого звука, экономя силы, уходя в себя. Просто сидела и смотрела куда-то в сторону яркого, размытого светового пятна на стене — наверное, окна, — и её взгляд… её взгляд был не просто пустым. Это была пустота после взрыва, после того, как выгорело всё, что могло гореть. В нём не было ни отчаяния, ни надежды, ни даже страха — лишь глубокая, всепоглощающая, тотальная отрешённость, усталость, просочившаяся в каждую клеточку, до самых костей. И без конца, без начала, по замкнутому, проклятому кругу, её бледные, чуть потрескавшиеся губы выводили одно и то же немое, загадочное послание.
Марк смотрел. Сначала не понимая, просто впитывая образ, пытаясь совместить его с той яркой, огненной, живой Таей, что жила в его памяти. Эту хрупкую, почти прозрачную девочку, этого затравленного зверька в клетке — и ту, чей смех звенел, как хрусталь, чьи глаза искрились озорными звёздами и бездонными тайнами. Теперь этот огонёк не просто угас — он был похож на последнюю искру в груде холодного пепла, которую вот-вот задует ледяной ветер небытия. И это зрелище, эта тихая, немолящая агония его половинки, его бури и его тихой гавани, разорвало в нём последние, уже истончившиеся до предела плотины сдерживания.
— СУКААААА! УБЛЮДОК! ТВАРЬ!
Рёв вырвался из его груди не как человеческий крик, а как рёв раненого медведя, попавшего в капкан, как звук рвущейся плоти и ломающейся души одновременно. Он вскочил так резко, что массивное, тяжеленное кресло с грохотом опрокинулось на пол, ударившись о паркет зловещим гулом. Взгляд его, залитый кровавой пеленой безумия и боли, метнулся по кабинету, выискивая жертву, объект, во что можно было бы вложить эту чудовищную, невыносимую энергию разрушения, что клокотала в нём, требуя выхода, иначе она разорвёт его изнутри. Он увидел на столе бутылку коньяка. Схватил её за горлышко, ощутив под пальцами холод гладкого, убийственно-прекрасного стекла, и со всего размаха, вложив в бросок всю силу своего отчаяния, всю ярость, всю беспомощность, швырнул в стену. Бутылка описала в воздухе короткую, сверкающую дугу и разбилась о голый бетон с оглушительным, пронзительным звоном, оросив белую стену и тёмный пол тёмно-янтарными брызгами. Но этого было мало. Ничтожно мало! Ему нужно было крушить, ломать, уничтожать! Он схватил со стола тяжёлое пресс-папье, потом настольную лампу, потом всё, что попадалось под руку, и метал в стену, в окно, в пол, сопровождая каждый бросок хриплым, бессвязным рычанием. Кабинет, этот символ его власти и контроля, в минуты превратился в подобие поля боя после штурма. И когда силы на мгновение оставили его, он стоял посреди этого хаоса, тяжело дыша, с бешено колотящимся сердцем, и тишина, наступившая после грохота, была ещё страшнее — она звенела в ушах ледяным, насмешливым звоном.
---
В это же время в офисе компании «Триаком», погружённом в привычную, сонную будничную рутину, воздух внезапно разорвал настойчивый, нервный, неумолчный телефонный звонок, прозвучавший на прямом номере Егора. Он взглянул на экран, увидел подсвеченное имя «Лисица» и невольно, со сдавленной раздражительностью, закатил глаза — усталость, бессонные ночи и постоянное, как фоновая радиация, напряжение делали его нервы оголёнными проводами.
— Чё надо, стерва? — буркнул он в трубку, отрываясь от монитора, где мигали бессмысленные строки кода. — Опять панику на пустом месте разводишь? Что стряслось?
— Пошёл нахер, псина! — прорычала в ответ Алиса, и её голос, обычно такой сдержанный, холодноватый, сейчас дрожал от злой, неподдельной, животной взволнованности, в нём слышалось что-то первобытное, паническое. — Ты думаешь, я бы тебе просто так, от скуки, позвонила?! Тут беда, понимаешь?! Настоящая жопа!
— Что, блядь, случилось-то конкретно?! — психанул Егор, уже чувствуя, как по его спине, от копчика до самого затылка, медленно и неотвратимо поползла ледяная, липкая змея тревоги. — Можешь без истерик, по-человечески, сразу по делу?!
— Я не знаю, что именно, тупица! — голос Алисы сорвался на визгливую, отчаянную ноту. — С утра Марк был с Тимой. Долго-долго. Играли, читали, всё было… слишком тихо, слишком нормально, неестественно спокойно. Потом он пошёл в свой склеп, наверх, работать. И его не было… ой, как долго его не было! Слишком! Я… я поднялась туда, я не заходила, я стояла в коридоре и слушала… Егор, там ад! Там всё летает! Бутылки бьются, мебель рушится, стены, кажется, трещат! Он орёт… орёт что-то нечленораздельное, как зверь! Приезжайте! Ради всего святого, приезжайте сейчас же! Я его боюсь! Боюсь, что он с собой что-то сделает! Или Тиму напугает на всю жизнь! Я не могу одна!
Слов больше не требовалось. В её голосе звучала та самая, чистая, неконтролируемая паника, которую не сыграть, не подделать — паника перед надвигающимся безумием.
— Сиди там, не лезь! Еду! — бросил он коротко, уже срываясь с места, сшибая стул, и трясущейся от адреналина рукой набрал Димона. — Дим! Тревога! У Марка там чёрт знает что творится! Алиса в истерике, говорит, всё крушит! Едем, сию секунду, блять!
---
Пацаны ворвались в особняк, словно штурмовая группа, не обращая внимания на бледную, трясущуюся Алису, прижавшуюся к стене в прихожей. Они метнулись по лестнице, ведущей в кабинет, их шаги гулко отдавались в тишине огромного дома, и, не сбавляя хода, распахнули массивную, тяжёлую дверь. Картина, открывшаяся их взорам, была сродни месту после детонации бомбы или дикого, бессмысленного, яростного погрома. Не было ни одного живого, не тронутого яростью места. Осколки хрусталя и стекла поблёскивали, как миллионы ядовитых, насмешливых слёз. Кресло, одно из пары, лежало на боку, его дорогая кожаная обивка была порвана, из неё торчала белая, пухлая начинка. Стол был завален сброшенными с него ударом могучей руки бумагами, папками, электроникой. В воздухе висела едкая, сладковато-горькая пыль от разбитого хрусталя и запах коньяка, смешанный с запахом бессильной ярости. И посреди этого хаоса, этого вандализма, учинённого самому себе, на единственном уцелевшем кресле, сидел Марк. Он сидел, сгорбившись, облокотившись локтями о стол, вцепившись пальцами в собственные волосы, и его спина, уверенная спина властителя, сейчас была согнута, сломана невидимым, но невероятно тяжёлым грузом. Он казался меньше, придавленнее, словно вся его титаническая мощь ушла в тот ураган разрушения, что бушевал здесь минуту назад.
— Орлов, твою мать! — рявкнул Димон, переступая через баррикаду из осколков. Его голос, гремел, пытаясь пробить толстую, глухую стену отчаяния, что окружала Марка. — Ты чё тут, блядь, устроил?! Алиса звонила, истерит, говорит, ты не в адеквате! Ты так всех тут, включая своего же сына, который внизу, бояться учишь! Очнись! Вылезай из своей ямы!
Марк не пошевелился. Не поднял головы. Не удостоил их взглядом. Он просто, медленно, с трудом, будто каждое движение давалось ценой невероятных усилий и боли, повернул к ним ноутбук. Экран, чудесным образом уцелевший в этой мясорубке, светился в полумраке. На нём, на паузе, замерло то самое видео. Тая. В своей немой, одинокой, разбивающей сердце позе. Эта картинка стоила больше тысяч слов, больше любых объяснений — она была тем молотом, что одним ударом разбивает даже самое закалённое стекло души.
Димон и Егор, пересилив первый шок от увиденного разрушения, осторожно, словно в зоне поражения, отодвинули обломки мебели, подняли два кресла и придвинули их к столу, к этому импровизированному островку посреди хаоса. Они уселись, уперев напряжённые, полные вопроса и тревоги взгляды в Марка. В его склонённую, будто отрубленную голову, в сведённые плечи.
Он молча, беззвучно, лишь движением подбородка, кивнул в сторону экрана. Объяснений не требовалось. Всё было ясно как божий день.
— Ладно, — тихо, почти шёпотом, сказал Димон, обмениваясь с Егором быстрым, понимающим, полным мрачной решимости взглядом. — Я. — И он потянулся через стол к клавиатуре, его палец, тоже слегка дрогнувший, нажал кнопку Play.
Звука не было. Только изображение. Только она. Они впились в экран, словно пытаясь проникнуть сквозь него, перенестись в то помещение, всматриваясь в каждую, малейшую деталь: в микродвижения её губ, в пустой, устремлённый в никуда взгляд, в тень под скулой, в малейшую складочку на бесформенном платье. Время в комнате словно остановилось, стало вязким, тягучим, как расплавленная смола. Они смотрели эту минуту молча. Потом Димон перемотал и включил ещё раз. И ещё.
— Я уже там, пацаны, — начал Марк, и его голос прозвучал не как голос, а как скрип ржавых петель, как шелест сухих листьев под ногами призрака, — дыру в экране глазами протёр. До дыр, блядь, просмотрел. Нихуя. Ни-ху-я там не понятно! Ни единой, ебучей зацепки! Она просто сидит и молчит! Молчит!
— Марк? — продолжил Димон, насильно, через силу, делая свой голос спокойным, ровным, вкладывая в него всю свою волю, весь свой авторитет старшего товарища, пытаясь стать якорем в этом бушующем море. — Она жива. Понимаешь? Жива прямо в эту секунду. Сегодня. Смотри — дата и время в углу, свежие. Значит, время проходит, и она жива. Дышит, ест, пьёт. Жива, Марк! Понимаешь, в чём вся подлянка? Ткачук не просто так её держит. Он не шлёт нам видео, где он её… — Димон резко, с усилием замялся, подбирая слова, пытаясь обойти страшное, непроизносимое. Марк вскинул на него взгляд, и в этом взгляде бушевала целая вселенная боли, злости, немого упрёка и животного страха. — … где он её пытает, калечит, насилует. Значит, он выжидает. Копит козыри. Он не закончил так просто эту партию. Он что-то задумал, какую-то многоходовочку. Выкуп запросит, или обмен, или публичное унижение твоё, или всё сразу. Этот день, этот пиздецовый день, он придёт. Мы будем готовы! И этот урод, эта подлая тварь, он прекрасно понимает — товар, если хочешь за него что-то выручить, должен быть в сохранности. Кондиции. Неповреждённым. Я тебе это точно могу сказать! Мы не опускаем руки, мы даже не думали! Но надо терперь… ты — мужик, блядь! Мужик из стали и боли, выдюжил же всё до сих пор! У тебя сын, он тут, внизу, в своей комнате, он спит и видит сны, где, может, она с ним! Не пугай его! Не ломай ему хрупкую, детскую психику своими дикими, адскими концертами! Он и так без матери!
— Я терплю! — заорал Марк, ударив кулаком по столу с такой силой, что ноутбук подпрыгнул, а уцелевшие осколки звякнули. — Я-то терплю, блядь! Мне ничего другого не остаётся! Я уже давно, пацаны, продал душу дьяволу, всю, до последнего клочка, до последнего нервного окончания, взамен на одну-единственную её жизнь! Чтоб она просто дышала! А вот она?! Что приходится терпеть ей? Что там, за кадром этой спокойной, стерильной, ебучей картинки?! Что он с ней вытворяет, когда камеры выключаются, когда никто не видит?! Какие игры, какие пытки, какие унижения?! Я с ума сойду от этих мыслей!
— Марк! — так же спокойно, но уже с жёстким, не терпящим возражений напором, вступил Егор. — Она выдержит. Она не сломается, ты сам знаешь. Она знает, что мы ищем. Что нужно просто продержаться! Это же Тая! Ты когда-нибудь в жизни встречал таких сильных, таких упрямых, таких несгибаемых людей? Нет! Она сильнее тебя, я в этом уверен, как и в том, что земля круглая. Сильнее любого из нас, и нас вместе взятых! Она, пусть не ради тебя, чёрт с тобой, но ради того, чтобы ещё раз увидеть сына, обнять его, вдохнуть его запах, — выдержит всё! Она справится! А ты — держись! Ты должен быть на ногах, в уме и в силе, когда мы её, наконец, найдём. Готовым её забрать, отвоевать, вырвать из этих лап! И потом… потом хоть что-то попытаться исправить. Хоть крошечную часть всего этого кошмара.
— Я знаю, пацаны… знаю, чёрт вас побери, — голос Марка внезапно сник, стал тихим, надломленным, в нём послышались хриплые, неуместные здесь нотки чего-то, что могло бы быть благодарностью, если бы не тонуло в море вины. — Я вам так… я вам, блядь, так благодарен, что слов нет. Мы не привыкли, да, распускать эти розовые, сопливые сантименты и рассыпаться в благодарностях, как бабы на сериалах. Но вы знайте… вы запомните. Я за вас жизнь отдам. Не задумываясь. Без тени сомнения. Всю, до последнего вздоха.
— Вот и не надо начинать эту пьесу! — поморщился и буркнул Димон, резко отводя взгляд в сторону. — Знаем!. А то сейчас блеванём тут все хором, атмосфера и так не фонтан, можно с ума сойти.
— Ладно, хватит нытья! — выкрикнул, резко хлопнув в ладоши, Егор, пытаясь вернуть хоть каплю деловитости, здравого смысла в эту поминальную, гнетущую атмосферу. — Давайте уже по-рабочему, как говорится. Смотреть. Не как идиоты, впустую, а как специалисты, как охотники. Выискивать.
Они снова, втроём, уставились в монитор. Теперь уже не как в окно в кромешный ад, а как в карту местности, в чертёж здания, в улику, оставленную преступником.
— Смотрите, — начал Егор, тыча пальцем в экран, его голос приобрёл сосредоточенные, аналитические нотки. — Она смотрит в сторону. Вот это яркое, размытое пятно — точно окно. Источник естественного света. Это уже хорошо, очень хорошо. Значит, она не в холодном, сыром, заплесневелом подвале, не в каменном мешке без намёка на воздух. Есть окно, значит, есть вентиляция, есть смена дня и ночи. Стены… стены, блять, почему-то завешаны этой плотной тканью. Дёрном каким-то, похожим на мешковину. Что они скрывают под ней? Особенности помещения? Надписи? Окна ещё? Двери? Почему не просто голый бетон, кирпич или дерево? Может, само помещение очень характерное, и его нужно скрыть? Кровать тоже какая-то доисторическая, простая, железная, с панцирной сеткой. Но постель… постель заправлена, видно, что чистая, бельё светлое. Одежда на ней чистая, простая, но чистая. Вокруг тоже чистота, хоть и пустота, нищета обстановки. Она не выглядит истощённой до состояния скелета, не худая так, чтобы кожа на костях. Я… я, конечно, проверю источник, откуда было отправлено видео, прогоню через все возможные цепочки, но я почти на сто процентов уверен — там, как всегда, десять рук, подставные почты, обезличенные сервера, шифрование. Призрак, блядь.
— Марк, понимаешь? — перешёл на громкую, ободряющую, почти учительскую, наставительную речь Димон. — Понимаешь самую суть? Что кто-то там, в этой чёртовой, неизвестной дыре, поддерживает в ней жизнь? За ней хоть как-то, по-скотски, но ухаживают. Кормят, поят, дают чистую одежду, постельное меняют. Она не сдаётся, брат. Не ломается. Она ждёт! Она, в своём упрямстве, знает, чувствует, что мы не бросим, не опустим руки! Да, мы нихуя толком не знаем. Только строим догадки, как слепые котята. Но посмотри на неё — на ней нет синяков, нет видимых ран, ссадин, шрамов. Она цела. Физически, блядь, цела! И это — главное!
Но мысли Марка, его чёрные, изъеденные виной, страхом и паранойей мысли, ни на йоту, ни на миллиметр не успокоились от этих логичных, трезвых, мужских доводов. — Пацаны… — прошептал он, и в его шёпоте звучала леденящая душу, абсолютная горечь, яд отчаяния. — Это может быть всего лишь красивой, спокойной, специально отрежиссированной картинкой. Фасадом. За которым… за которым скрывается нечто совершенно иное, нечто настолько ужасное, что его нельзя показать даже таким ублюдкам, как мы. Моральное растление. Психологическая пытка. Промывка мозгов. Он может не бить её по телу, а… ломать изнутри, медленно, по капле выдавливая из неё душу. И это вот видео — оно всего лишь намёк, плёвочка в лицо: смотри, Орлов, как я её ломаю! Понимаете?!
Димон не выдержал. Всё его напускное, стоическое спокойствие лопнуло, как перегретый паровой котёл. — Да заткнись ты, наконец, со своей ебучей, заевшей пластинкой! — заорал он, вскакивая на ноги, его стул с грохотом отлетел назад. — Успокой свою поехавшую, чёртову паранойю! Нужно ждать, блядь, и продолжать делать, что можем! А не ныть, как баба на сносях! А сейчас я… я съезжу. В одно место. И привезу кое-кого. Возможно узнаем что-то ещё из этого видео. А вы — сидите на жопе ровно и ждёте меня!
Не дав Марку опомниться, высказать возражения, Димон резко развернулся и вышел, громко хлопнув дверью, от чего в кабинете снова звякнули осколки. Марк остался сидеть как на раскалённых углях, в звенящей тишине, нарушаемой лишь мерцанием экрана с застывшим, вечным кадром. Егор, тяжело, по-стариковски вздохнув, попытался отвлечь его разговорами о фирме, о текущих, неотложных делах, о каких-то финансовых отчётах, которые требовали его подписи. Но слова, как пузыри, повисали в спёртом воздухе, не долетая до сознания Марка, которое было приковано, пригвождено к одному-единственному образу — к немым, беззвучно шевелящимся губам, что что-то твердили, твердили, твердили без конца.
Димон вернулся меньше чем через час. И он был не один. В кабинет, осторожно, почти бочком ступая по осколкам, словно боясь раздавить что-то важное, вошёл мужчина лет пятидесяти, в простой, но безупречно опрятной одежде, с умным, внимательным, но одновременно усталым, будто повидавшим много горя лицом.
— Друг, — коротко, без предисловий, представил его Димон, его голос был сдержан, но в нём слышалась напряжённая надежда. — Это отец нашего Кости. Он работает в реабилитационном центре для глухонемых, уже больше двадцати лет. Он… он виртуозно, профессионально, до мельчайших движений, умеет читать по губам. — Димон сделал паузу, глядя прямо на Марка, в его воспалённые, полные немой муки и ожидания глаза. — Ты хочешь узнать, что Тая шепчет? Прямо сейчас, вот глядя на это видео? Только если ты действительно, окончательно, бесповоротно хочешь это знать. Потому что назад пути не будет. Услышанное не забыть. И оно может быть… любым.
Волна ледяных, колющих мурашек, словно прикосновение тысячи тонких, ядовитых игл, прошла по каждому миллиметру тела Марка, от макушки до пяток. Знать? Не знать? Страх услышать что-то окончательно ужасное, какой-то крик о помощи, проклятие в свой адрес, признание в сломленности, боролся с невыносимой, животной жаждой понять её, хоть как-то до неё дотронуться, хоть мысленно, хоть через эту немую связь. Он сглотнул ком, вставший в горле, ком из страха, надежды и предчувствия, и тихим, сдавленным, но на удивление чётким, как приговор, голосом выдохнул:
— Хочу.
Мужчина, кивнув, без лишних слов, без сочувствующих взглядов, подошёл к столу, сел перед ноутбуком. Включил видео. И погрузился в созерцание. Он смотрел не на лицо, не на глаза — исключительно на губы. Его собственные губы чуть шевелились, почти неощутимо, повторяя беззвучные движения, его взгляд был острым, сфокусированным, как у хирурга. Ему молча подали блокнот и ручку. Он отстранил их, покачал головой — рано. Он перемотал, посмотрел ещё раз, максимально приблизив лицо. И ещё. В кабинете стояла такая гробовая, давящая тишина, что слышно было, как тикают часы на стене, отсчитывая секунды этой невыносимой пытки ожидания, как шуршит одежда, как бьются сердца.
Наконец, через вечность, мужчина взял блокнот. Его рука, уверенная и спокойная, вывела на чистом листе всего два слова. Два простых, коротких, страшных до невозможности слова. Он отодвинул блокнот к центру стола, чтобы видели все, и откинулся на спинку стула, его лицо было печальным и непроницаемым.
На белой бумаге, чёрными, чёткими буквами было написано: «Марк… прости…»
Земля не просто ушла из-под ног. Она провалилась в тартарары, в небытие, увлекая за собой все ориентиры, всю реальность. Воздух вырвали из лёгких у всех троих одним махом. Эта маленькая, заточённая, разбитая до основания девочка, неизвестно где и что переживающая, сидела в своей клетке с одной-единственной мыслью, с одним-единственным, беззвучным посланием, выводимым губами по кругу. И это послание было… о НЁМ. Не о помощи. Не о мести. Не о сыне. О нём. И это «прости» звучало в тишине громче любого взрыва.
— Это… это точно? — первым нарушил оцепенение, наступившее после прочтения, Егор. Его голос звучал хрипло, неуверенно, он смотрел на специалиста, ища в его глазах хоть тень сомнения, ошибки, надежды на другое прочтение. — Может, она что-то другое… «Марк, помоги» или…
— Да, — мужчина ответил просто, твёрдо, без колебаний. Его взгляд был прямым и печальным. — Всю эту минуту, без остановки, без изменения артикуляции, она повторяет именно эти два слова. «Марк» — чётко, по губам видно. Потом микропауза. И «прости». Ничего больше. Другой, равный мне по квалификации специалист, лишь подтвердит мои слова. Это однозначно. — Он встал, его миссия была закончена, он принёс весть, и она была тяжёлой. — Всего вам доброго, молодые люди. И… сил вам.
Димон молча, кивнув, проводил его до двери. Та снова закрылась с тихим щелчком. И в комнате остались они втроём, и эти два слова, горевшие на бумаге ярче любого пожара, жгучее любой кислоты.
— Пизда… — выдохнул Марк, и в этом выдохе было всё — и обвал мироздания, и горькое прозрение, и новая, невообразимая, разрывающая душу на клочки боль. — Пацаны… Ну как мне теперь жить-то, а?! Ну как?! Она там… Хуй знает, где это — «ТАМ»! В какой-то конуре, одна, и шепчет моё имя. Моё, блядь! После всего, что я натворил! После всей той грязи, что я вывалил на неё! Как?! За что прощение? Это я, конченный ублюдок, должен вымаливать прощение у неё! На коленях, до крови, до конца своих жалких дней! Да мне и десяти жизней не хватит, чтобы искупить и сотую долю! Сдохнуть хочу! Прямо сейчас, чтобы не чувствовать этого! Чтобы не знать этого!
Он зарычал, диким, нечеловеческим, хриплым голосом, в котором смешались ярость на себя, вселенский стыд и отчаяние, граничащее с безумием. Потом схватил с полки — уцелевшую чудом бутылку — и три стакана, поставил их с таким звоном, будто хотел разбить. Налил до самых краёв, водка плеснула на стол, разливаясь по дереву тёмным пятном. Сам осушил свой стакан залпом, не моргнув, ощутив, как обжигающая, едкая жидкость прожигает ему пищевод, выжигая изнутри хоть каплю чувствительности, хоть намёк на ту душевную боль. Налил второй. До краёв. И тоже выпил, залпом, давясь, но глотая. Горло и желудок загорелись адским, очищающим пламенем, но эта физическая, простая боль была благом, она была якорем, она отвлекала от той, другой, духовной, что разрывала душу на части. Пацаны лишь мочили губы, делая вид, что пьют, переглядываясь понимающе. Кто-то же должен был оставаться в этом аду на плаву, сохраняя хотя бы подобие рассудка, способность думать и действовать.
Так они сидели молча, тяжко, глядя друг на друга сквозь поднимающиеся алкогольные пары и непроглядную, густую пелену общего горя. Пока крепкий, неразбавленный напиток не начал своё чёрное, коварное дело, развязывая языки, срывая крышки с самых потаённых, гноящихся ран, с тех секретов, что отравляли душу хуже любого яда.
— Я конченый ублюдок, пацаны… — начал Марк, и его речь уже была заплетающейся, густой, слова липли друг к другу, но смысл был чёток, как никогда. — Я сам себя не могу оправдать и простить, как ей это сделать, а? Меня это грызёт и пожирает каждый день, каждую ночь, каждую, блядь, секунду! Я просыпаюсь и засыпаю с этой виной. С тем утром… перед выстрелом. Когда она пришла ко мне в номер… поговорить. А я… я был как животное. Как зверь, которого спустили с цепи и тыкнули палкой. Как бык, которому показали красную, мокрую от крови тряпку. И я понял после той нашей с ней ночи, что Лили это Тая.
И я решил, что достану правду из неё. Всеми способами. Любыми, самыми грязными, самыми подлыми. Я предлагал по хорошему признаться. Но... она играла до последнего. И я не нашёл ничего лучше, ничего «эффективнее»… я просто взял её силой. Нагнул и взял, как вещь…
Он говорил, не глядя на них, уставившись в одну точку на столе, в прошлое, и слова лились, как чёрный, вонючий гной из вскрытого, много лет скрываемого нарыва.
— Чего-о-о-о, блядь?! — Димон подскочил как ужаленный, перевернув стул. Он метнулся к Марку, схватил его за грудки, приподняв с кресла, и их лица оказались в сантиметрах друг от друга. Лицо Димона исказилось гримасой чистого, неподдельного шока, омерзения и ярости. — Ты её что?! Изнасиловал, блядь?! Ты, урод конченный! Отвечай, сука!
— Да, блядь, да! — заорал в ответ Марк, не сопротивляясь его хватке, его зрачки были расширенные, пустые, как шахты в ад.
— Да! — повторил Марк, и это был уже не крик, а хриплое, сдавленное признание, выдавленное из самого нутра. Это я сейчас понимаю, что это было. А тогда… тогда глаза застилала не просто злость. Это был ураган. Ураган ярости, дикого желания, похоти, которая пахла кровью и местью. Жажда власти над НЕЙ! И я решил сломать этот замок самым примитивным способом. Самой древней, животной силой. Только вот… она текла. Понимаете, блядь? Текла и кончала! Орала, плакала, умоляла отпустить, билась, царапалась как кошка! А её тело… её тело её предавало. Оно кончало! Стонала и кончала, без моего разрешения, против её воли, снова и снова! А я… я трахал её как зверь, как машина для насилия, как последняя мразотная, озверевшая тварь! Раз за разом кончая в неё, метя, как собака. Я её ремнём… ремнём, блядь, по голой заднице избил, чтобы сломить, чтобы подчинилась окончательно. Но я достал из неё то, что хотел. Выбил, вытрахал, вырвал с корнем Таю.
Он замолчал, переводя дух, и в его глазах стоял не только ужас от содеянного, но и от того, что было после. От той чудовищной, извращённой картины, которая встала перед ним сейчас с пугающей ясностью.
— И самое страшное… самое гадкое, — продолжил он шёпотом, полным самоотвращения, — что я бы не остановился. Я бы продолжал, пока не сломал бы её окончательно, не превратил бы в безмолвную, послушную куклу, если бы она… если бы она сама в какой-то момент не сорвалась. Пока не стала той, которую я знал — дикой стервой. Она орала, орала блядь своим голосом, родным, била меня, кричала, что ненавидит. И я, увидев это, этот проигрыш, эту капитуляцию духа… только тогда отстал.
Он выдохнул, и выдох этот был похож на стон.
— Но и после этого… после всего этого ада… она… она целовала меня. Сама. Шептала что-то на ухо, какие-то бессвязные слова… и снова… снова садилась на меня. Добровольно. Как будто искала в этом хоть какое-то подтверждение своего существования. И я… я, ублюдок, принимал это. Как свою победу. Как доказательство своей силы. Как должное.
— Сука ты, Орлов! Конченная, беспринципная тварь! — крикнул Егор, который до этого сидел, окаменев от услышанного, его лицо было белым как мел. Он тоже встал, его кулаки сжались так, что костяшки побелели.
А Димон, не сказав больше ни слова, разжал хватку на его футболке и нанёс точный, жёсткий, проникающий удар ему под дых. Марк согнулся пополам с хриплым, сиплым, беззвучным выдохом, рухнув в кресло, давясь кашлем, болью и тем ужасом, что наконец вырвался наружу.
— Я бы тебя убил сейчас, Марк, — голос Димона дрожал от сдержанной, клокочущей ярости, его грудь тяжело вздымалась. — Убил бы своими руками, задушил, и не моргнул бы глазом. Только это никого не спасёт и ничего, блядь, не изменит! Ничего! Ты всё уже сделал! Ты сломал, изгадил, унизил всё, к чему прикоснулся! Ты не человек, ты — стихийное бедствие в облике человека!
— А она… — сипло, сквозь боль, сквозь спазмы в животе, продолжал шептать Марк, подняв голову, и по его лицу текли не слёзы, а что-то другое — пот от невыносимой внутренней пытки, солёная влага стыда и безнадёжности. — А она сидит там… в этой чёртовой дыре… и просит у меня прощения… Мне… мне в самом пекле, на самом дне ада самое место. Я сломал, убил, растоптал, уничтожил всё самое светлое, чистое и хрупкое, что было в моей жизни. Единственное, что имело значение. А она… она терпела. Любила. Сберегла нашего сына. Выносила его под страхом смерти, родила одна, растила… А теперь… теперь она в этой яме, и всё, о чём она может думать… всё, что её измученный мозг выдаёт наружу… это о том, чтобы я, последняя сволочь, её простил…
После этой исповеди, после этого выворачивающего душу наизнанку кошмара, который обнажил перед ними всю чёрную, гнилую изнанку Маркв в кабинете воцарилась тишина, ещё более тяжёлая, густая и беспросветная, чем раньше. Что можно было сказать? Что сделать? Какие слова найдутся после такого? Никаких. Абсолютно никаких. Они просто сидели. Димон, тяжело дыша, поднял откинутый стул. Егор молча, с лицом каменной маски, налил во все три стакана снова, до самого края. И в этот вечер они пили. По-чёрному. По-настоящему по-мужски. Не для веселья, не для храбрости, не для братания. А чтобы затопить, хоть на несколько часов, эту неподъёмную, вселенскую тяжесть вины, боли, омерзения и бессилия. Пили молча, глотая водку большими, обжигающими глотками, и смотрели в пустоту перед собой, где в алкогольном мареве уже начинали танцевать призраки прошлого, настоящего и того будущего, которого, казалось, уже не существует.
Так, в этом огненном вихре откровения, стыда и отчаяния, пролетел ещё один месяц. Месяц, когда каждый из них носил в себе страшную тайну Марка, как собственный, невыносимый грех. Месяц, когда поиски продолжались с новой, лихорадочной, почти истерической интенсивностью, подогреваемые теперь не только яростью и надеждой, но и этим немым, всепрощающим, раздирающим душу шепотом с экрана: «Марк… прости…». Месяц, когда каждый взгляд на Тимофея, на его ясные, доверчивые глаза, становился для Марка новой пыткой. Месяц, когда они искали не просто женщину, а искупление. Спасение для неё. И, может быть, хоть крупицу спасения для самих себя.
Глава 18. ПАПА
Ещё один месяц спустя... И ещё один. Бесконечность, измеряемая пульсацией боли.
Ещё один долгий, пустой, жуткий месяц, растянувшийся в бесконечную ленту дней, похожих один на другой, как капли воды в пытке китайской капельницей, каждая из которых не приносила облегчения, а лишь точила камень души, медленно, неотвратимо, превращая её в пыль. Не месяц, а тридцать одни сутки отчаяния, каждая из которых разбивалась на восемьдесят шесть тысяч четыреста секунд немой тоски, каждая секунда — отдельная мука. Ещё один месяц безрезультатных поисков, когда каждый рассвет, пробивающийся сквозь тяжёлые шторы, был не началом нового дня, а лишь серой отсрочкой, ещё одной страницей в бесконечном, нудном романе под названием «Бессилие». Месяц моей боли, которая эволюционировала, как живое существо, — из острой, режущей, как лезвие бритвы, она превратилась в хроническую, тупую, гложущую, разъедающую душу изнутри медленнее, но вернее, чем самая сильная кислота, оставляя после себя лишь выжженную, солёную пустыню чувств. Месяц страданий Таи, невидимых, неосязаемых, но оттого в тысячу раз более страшных, ибо человеческое воображение, подпитываемое немым видео с её пустым взглядом и той не ой видеозаписью рисовало картины такой изощрённости и жестокости, что кровь не просто стыла в жилах, а кристаллизовалась, превращаясь в осколки льда, ранящие изнутри. Месяц слёз Тимофея — не громких, не истеричных, а тихих, предательских, которые он вытирал рукавом своей детской пижамы в темноте, думая, что отец не видит, не слышит этого сдавленного всхлипа в подушку. Месяц, разрывающий душу на окровавленные, кричащие лоскуты, которые уже не пытались срастись, а лишь болтались на истончившихся, ненадёжных нитках воли, с каждым днём становясь всё тоньше, всё ближе к окончательному разрыву.
---
Одна из таких суббот, удушливая и безрадостная, несмотря на яркое, наглое солнце, заливавшее своими лучами огромную, стильную, но абсолютно безжизненную гостиную в доме Орлова. Свет, казалось, не освещал, а лишь подчёркивал мрак, витавший в углах, на потолке, в самом воздухе, пахнущем дорогим кофе, пылью и тлением надежды. Марк сидел в глубоком кресле, откинув голову на спинку, его взгляд, пустой и остекленевший, был прикован не к потолку, а куда-то внутрь себя, в тот кромешный ад, что он носил в груди. Он не видел комнату, не слышал тихого гула города за окнами. Он видел только её лицо на видео. Он слышал только её воображаемый голос. А в центре комнаты, в луче света от массивного торшера в стиле ар-деко, на роскошном персидском ковре, сидел Тимофей. Мальчик, сгорбившись, с невозмутимой серьёзностью, присущей только детям, полностью погружённым в свой мир, возился с игрушечным экскаватором. Его маленькие, ловкие пальчики управляли игрушечным рычагом, губы беззвучно шевелились, сопровождая игру тихим «вжжжж» и «бум-бум» — тайным, понятным лишь ему языком детских сражений и побед.
Марк смотрел на него, не мигая, впитывая в себя каждое движение, каждую черточку на лице сына, с жадностью утопающего, хватающегося за соломинку. Он искал в этих чертах её — её улыбку, таившуюся в уголках губ мальчика, когда он был по-настоящему счастлив; её упрямый, стальной блеск в серых, как льдины, глазах; её манеру морщить нос, когда что-то было непонятно или смешно. Тима, словно почувствовав на себе тяжесть отцовского взгляда, оторвался от экскаватора и поднял голову. Их взгляды встретились. И в больших глазах ребёнка, Марк увидел то, от чего его собственная, уже почти мёртвая душа, снова забилась в предсмертной агонии. Нижняя губа Тимофея предательски задрожала, тонкая, как лепесток. Глаза мгновенно наполнились влагой, превратившись в два маленьких, бездонных озера горя. Немой, но кричащий вопрос повис в спёртом воздухе комнаты, тяжёлый, невыносимый, как гиря на шее.
— Папа… — голосок сорвался, тонкий, надломленный, полный такой тоски, которой не должно быть в голосе пятилетнего ребёнка. — Мама скоро приедет?
Вопрос, простой и детский, вонзился в Марка не как острый нож — от острой боли уже выработался иммунитет. Он вонзился как тупое, ржавое шило, которое медленно, с мучительным скрипом, пронзает самое больное, самое незащищённое место, не убивая сразу, а растягивая агонию. Марк увидел, как дрожит эта маленькая, нежная губа, как блестят на солнце крупные, невыплаканные до конца слёзы, повисшие на длинных, тёмных ресницах. Это вынимало из него душу. Не вырывало с корнем, а именно вынимало, медленно и методично, как пытку вытягиванием кишок, выскребало её ложкой из-под рёбер, оставляя после себя пустую, окровавленную, зияющую пустоту, в которую со свистом засасывало холодный ветер отчаяния.
— Скоро, малыш! — голос Марка прозвучал неестественно бодро, фальшиво-весёлым, но он вложил в него всю свою остаточную силу, всю свою актёрскую мощь, которая когда-то помогала заключать многомиллионные сделки, а теперь служила лишь для того, чтобы обмануть самое дорогое существо на свете. Он притянул сына к себе, поднял, усадил на свои колени, обнял крепко, почти до боли, прижав к груди, ощущая под ладонями тёплое, доверчивое, такое хрупкое тельце.
— Нужно совсем немного потерпеть! Совсем чуть-чуть! У мамы очень-очень важное задание, понимаешь? Как у самого крутого, самого секретного агента в самом лучшем кино! Супер-пупер секретное! А когда она его выполнит, она приедет, и привезёт нам такой подарок… — он сделал театральную паузу, глядя в широко распахнутые глаза сына, — такой подарок, что мы с тобой с ума сойдём от радости! Прямо запрыгаем до самого потолка, и нам придётся его чинить! Да? Потерпим ещё чуть-чуть, мой маленький, храбрый воин? Всего капельку?
Он смотрел в лицо сына, ловя малейшую тень, малейшую реакцию. И увидел, как облачко непрожитого детского горя понемногу начинает рассеиваться, как губы, всё ещё подрагивая, складываются в неуверенную, но всё же настоящую улыбку, как в глазах появляется не надежда — дети не надеются, они верят, — а твёрдая, непоколебимая вера в слова отца.
— Да! — кивнул Тимофей, уже более твёрдо, и обнял отца за шею, прижавшись щекой к его небритой, колючей щеке. — Потерплю. Я сильный.
В этом «да», в этом «я сильный», прозвучавшем из таких маленьких, таких беззащитных губ, была такая безграничная, слепая, абсолютная вера, что у Марка снова, в который уже раз за этот день, перехватило дыхание, и в горле встал колючий, непроглатываемый ком. Он закрыл глаза, вдыхая детский запах — шампуня с ароматом яблока, чистого хлопка пижамы и той неуловимой, сладковатой нотки невинности, что присуща только детям. И мысленно, не обращаясь ни к Богу, в которого никогда не верил, ни к дьяволу, с которым, казалось, давно заключил сделку, а ко всем тёмным и светлым, слепым и всевидящим силам этой беспощадной вселенной, прошептал свою немую, отчаянную молитву: «
Держите её. Храните. Оберегайте. Пусть эта гнусная, отвратительная ложь, которую я ему говорю, станет правдой. Сшейте реальность из этой лжи. Ради него. Только ради него».
Марк теперь всё своё свободное время, каждый выкроенный, не занятый бешеным, но бесплодным поиском час, проводил с Тимофеем. Мальчик был не просто сыном, продолжением его самого. Он был живой, дышащей, тёплой, пульсирующей частичкой Таи. В его жилах текла её кровь, в его беззаботном, редком теперь смехе иногда, совсем чуть-чуть, звенел отзвук её заразительного хохота, а в упрямом, твёрдом взгляде, когда что-то было не по его, угадывалась её собственная, несгибаемая, стальная воля. Марк прижимал его к себе, крепко, почти до боли, чувствуя под пальцами рёбрышки, биение маленького сердца, и представлял, как это делала она. Как она, наверное, так же, уставшая, но счастливая, обнимала его ночами, пела колыбельные, чувствовала это горячее, доверчивое сердечко, бьющееся рядом с её собственным.
Он не понимал, не мог осмыслить, не укладывал в своей израненной голове той чудовищной, циничной несправедливости мироздания, которая с методичной, садистской точностью вырывала у него кого-то одного. Разорванный треугольник. Разорванная жизнь. Сын — без Таи. Тая — без сына. И он, Марк, — без них обоих, посреди этого роскошного склепа, не в силах склеить осколки. Когда же, чёрт побери, наступит тот день, тот час, та секунда, когда они будут все вместе? Не в призрачных воспоминаниях, не в горьких снах, не в лживых обещаниях, а здесь, на этом самом ковре, в этой самой комнате, живыми, целыми, невредимыми? Душу и сердце Марка разрывало на мелкие, окровавленные, беззвучно кричащие клочья, которые не могло склеить уже ничто — ни слепая ярость, выплёскивавшаяся в крушении кабинета, ни лихорадочная, бесплодная работа, ни даже эта хрупкая, уже почти призрачная надежда, что теплилась где-то на самом дне, под слоями пепла и боли.
Вечером, укладывая сына в его кровать-корабль, под голубым балдахином, усеянным светящимися звёздами, Марк сидел на краю, одной рукой медленно, ритмично поглаживая его по волосам, мягким и тонким, как шёлк. Тимофей, уже почти отплывший в царство снов, вдруг прошептал, не открывая глаз, так тихо, что это было похоже на дуновение ветерка:
— Папа… песенка… Та, красивая, грустная. Мама пела. Ты не умеешь?
Вопрос, тихий и простой, как всё детское, повис в тёмном, уютном пространстве комнаты, наполненном только мягким светом ночника в форме луны. Марк замер. Его рука остановилась на голове сына. В горле встал колючий, огромный, непроходимый ком, перекрывающий не только дыхание, но, казалось, и саму жизнь. Он сглотнул его, почувствовав, как его острые грани царапают изнутри пищевод, оставляя после себя вкус крови и беспомощности.
— Не умею, Тимка, — выдавил он, и голос его прозвучал хрипло, сдавленно, но удивительно мягко, почти нежно. — Папа не умеет так красиво, как мама. Но мама… мама скоро вернётся и обязательно тебе её споёт. Каждый вечер. Столько раз, сколько захочешь. Обещаю.
А внутри, в той самой пустоте, что осталась после выскребанной души, кричал, выл, бился в истерике другой голос, его истинный голос: «
Малыш, родной, прости… Папа ничего не знает! Ничего не может! Как последний, беспомощный урод! Как слепой, оглохший щенок, которого бросили в тёмном лесу! Как грудной ребёнок, оставленный один в пустой, холодной комнате! Сердце разрывается, маленький, разрывается на части от этой боли, от этого бессилия! Держись. Держись за меня, даже если я — ненадёжная опора. Я… я найду способ. Выкопаю из-под земли. Украду у небес. Но найду. Обязательно найду».
---
Ещё один вечер, ничем не примечательный, сливающийся в одно серое пятно с чередой таких же. Гостиная в доме Орлова. Марк, откинувшись в своём кресле у камина, смотрел не на языки огня, а куда-то внутрь себя, мысленно проходя по всем тупиковым, исхоженным вдоль и поперёк тропинкам поисков, снова и снова натыкаясь на глухие, непробиваемые стены. Егор, устроившись за низким стеклянным столом, уткнулся в экран ноутбука, его пальцы яростно, с какой-то отчаянной злостью стучали по клавиатуре, лицо освещалось мерцающим, холодным синим светом матрицы, отчего его черты казались заострёнными, призрачными. Димон, сидя в другом кресле, перебирал в своих больших, мозолистых руках какой-то старый, потёртый до дыр кожаный блокнот — его личную «помесь» записной книжки и боевого донесения, — его густые, тёмные брови были сдвинуты в одну сплошную линию напряжённой, почти физической думы.
На полу, в тёплом луче света от напольного торшера, Тимофец, забыв на время о горе, возился с огромной, сложной игрушечной железной дорогой, что-то увлечённо бормоча себе под нос на своём тайном, детском языке. Алиса, устроившись в углу дивана, укутавшись в плед, делала вид, что читает толстенный роман, но её взгляд постоянно скользил по комнате, а время от времени она бросала раздражённые, колючие взгляды на Егора и ворчала что-то себе под нос про «невыносимых, неотесанных IT-варваров, которые даже книгу в руках держать не умеют», на что тот, не отрываясь от экрана, лишь отмахивался односложным «Отстань». Тишина в комнате была не мирной, не домашней. Она была тяжёлой, густой, насыщенной невысказанным, как воздух перед грозой. Каждый был погружён в свою вселенную боли, тревоги, бессилия, и лишь присутствие друг друга, это молчаливое братство страдания, не давало окончательно провалиться в индивидуальный ад.
И вдруг, в этой звенящей, гнетущей тишине, словно гром среди абсолютно ясного неба, прозвучала вибрация. Короткая, отрывистая, но неумолимо настойчивая. Вибрация телефона Марка, лежавшего на стеклянной поверхности столика рядом с креслом. Не звонок, будивший хоть какую-то надежду на диалог. Сообщение. Одно-единственное. С вложением. Аудиофайл.
Марк машинально, почти рефлекторно, потянулся к аппарату. Его движения были замедленными, будто он плыл под водой. Взгляд, тусклый и усталый, скользнул по экрану. Незнакомый номер. Набор цифр, не несущий никакой информации, кроме одной — это не спам, не реклама. Это ОНО. Вложение. Иконка звукового файла. Маленький, безобидный треугольник в кружочке.
И всё его тело, каждый мускул, каждый нерв, каждый сантиметр кожи, мгновенно напряглись до предела, до дрожи. Кровь отхлынула от лица, оставив кожу мертвенно-бледной, холодной, как у трупа. По спине, от самого копчика, медленно, неотвратимо, как ледник, пополз леденящий, тошнотворный ужас, знакомый до боли и всегда новый, всегда более острый. Волна этого ужаса накрыла его с головой, прошла через всё тело, оставив после себя ледяную пустоту в желудке и бешеный, хаотичный стук собственного сердца в ушах — громкий, как барабанная дробь в гробовой тишине. Все в комнате, даже погружённый в свою игру Тимофей, почувствовали резкую, почти осязаемую перемену в атмосфере. Как будто в комнату вошёл призрак. Егор замер, его пальцы зависли над клавиатурой. Димон медленно поднял голову от блокнота, его взгляд стал острым, как у охотничьей собаки, уловившей запах. Алиса опустила книгу, её пальцы сжали переплёт так, что побелели костяшки. Даже Тимофей на секунду прекратил возиться с поездом и посмотрел на отца своими большими, вопрошающими глазами.
— Алиса! Тиму… — всё, что успел выдохнуть Марк хриплым, сдавленным, почти беззвучным шёпотом. И сорвался с места. Не побежал — рванул, как спринтер со стартовых колодок, когда от первого движения зависит вся жизнь. К лестнице, ведущей наверх, в его кабинет, его крепость и его темницу.
Димон и Егор, не сговариваясь, без единого слова, бросились за ним. Это был не просто бег по длинному, устланному тёмным ковром коридору. Это был жизненно важный, отчаянный марафон до двери, за которой могла скрываться либо последняя надежда, либо окончательная, бесповоротная гибель всего, ради чего они ещё держались. Марк, летя вперёд, ногами почти не касаясь пола, знал. Он знал, что это от НЕГО. От этого ублюдка Руслана, от этой твари, вползшей в их жизнь из самого тёмного прошлого. Он не мог, не имел ни малейшего морального права включить эту запись здесь, при сыне. Что там? Что зашифровано в этих цифровых битах, в этих нулях и единицах? Конец? Её последний, предсмертный крик? Её тихий, сдавленный шёпот, полный такой боли и отчаяния, что их невозможно будет вынести, не сойдя с ума? Её плач, от которого разорвётся сердце даже у камня? Он бежал и сходил с ума с каждым шагом, с каждым ударом сердца, выпрыгивающего из груди.
Руки его тряслись так сильно, что он едва удерживал гладкий корпус телефона, пальцы скользили по стеклу, не попадая по кнопкам. Он ждал этих весточек, как умирающий от жажды в пустыне ждёт капли воды — они были доказательством, что она жива, что она ещё дышит где-то там, в неизвестности. И он лютой, животной ненавистью ненавидел их — ибо каждая такая «весточка» была новой порцией изощрённой пытки, новым, безжалостным доказательством его собственного, абсолютного бессилия, его неспособности её защитить, найти, вернуть.
— Марк, стой! Чёрт возьми! — крикнул ему вдогонку Димон, его голос прозвучал с редкой ноткой паники. Но Марк уже влетел в кабинет, и массивная дубовая дверь с глухим, окончательным стуком захлопнулась у него за спиной. Щёлкнул замок. Егор и Димон, не успев проскочить внутрь, остались в коридоре, лицом к лицу с непроницаемой, тёмной деревянной преградой, за которой творилось нечто невообразимое.
— Марк, открой! — постучал Егор сначала настойчиво, потом уже с нарастающей, неподдельной тревогой. — Что там, Марк? Тебе что прислали? Это от него, да?
Димон прислонился к холодной поверхности двери лбом, его голос стал низким, успокаивающим, в нём была вся сила их многолетней дружбы, хотя внутри у самого всё клокотало от беспокойства и ярости. — Марк, слушай меня. Слушай голос разума. Держи себя в руках. Не оставайся там один. Открой. Покажи, что там. Мы вместе. Всегда вместе. В горе и в радости, в пиздеце и в триумфе. Помнишь? Открой.
Из-за двери донёсся лишь один, жёсткий, отрезающий все нити, полный дикой, неконтролируемой боли, крик:
— Я САМ!
Пацаны остались под дверью. Они стояли как часовые на самом краю пропасти, напряжённые, готовые в любой миг, услышав неладное, выбить эту чёртову дубовую дверь плечом, кулаком, ногой, чем угодно. Но из-за неё доносилась лишь… тишина. Глубокая, густая, зловещая, всепоглощающая тишина. Не звук падения тела, не сдавленные рыдания, не яростный грохот крушащейся мебели. Ничего. Абсолютная немая сцена. Эта тишина была в тысячу раз страшнее любого грохота, любого крика. Они переглядывались, и в их глазах читался один и тот же немой, полный беспомощности вопрос: «Что там?», и тот же самый, безответный ответ: «Не знаю». Пожимали плечами, сжимали кулаки, слушали, затаив дыхание.
Марк же, оставшись один в своём просторном, полуразрушенном во время предыдущих срывов кабинете, медленно, как глубокий старик, опустился в кресло за своим массивным столом. Он крепко, до побеления костяшек, до хруста в суставах, сжимал телефон в своей могучей ладони, просто смотря на яркую, ядовито-синюю иконку аудиофайла на экране. Он прожигал её взглядом, пытаясь силой воли, магией, чёртовым колдовством — чем угодно! — понять, прочитать, что скрывается за этим безобидным значком. Страх, холодный и липкий, парализовал его разум, сковывал тело. Но ждать больше не было сил. Ожидание было хуже любой казни. Собрав в кулак всю свою волю, всю свою отчаянную, самоубийственную смелость, он нажал на экран. Нажал, и мир сузился до размеров динамика в его руке.
И из динамика телефона, тихо, чисто, без единой помехи, полился голос. Голос Таи.
Он был тихим, спокойным, ровным, без эмоций. Надломленным, будто её перерезали горло, и она пела уже почти шёпотом, сохраняя последние капли сил не для крика о помощи, а для этой, чёртовой, прекрасной мелодии. Но это был ОН. Тот самый, родной, проникающий в самую душу, в самое нутро, тембр, который он узнал бы из миллиона, в кромешной тьме, под пытками. Она пела. Ту самую, старинную французскую колыбельную, грустную, нежную, бесконечно печальную и бесконечно прекрасную. Ту самую, что пела Марку в ту далёкую, страстную, переломную ночь после аукциона, когда они заново открыли друг друга, когда он, великий и ужасный Марк Орлов, лежал, обессиленный и абсолютно счастливый, у неё на груди, а она, обняв его своими тонкими, но невероятно сильными руками, медленно перебирала пальцами его волосы и тихо, почти шёпотом, убаюкивала, уносила его прочь от всех войн, всех интриг, всей грязи этого мира.
Всё, что было ещё хоть немного живое в Марке в тот миг, мгновенно отключилось. Сжалось. Свернулось в маленький, твёрдый, невыносимо болезненный комок где-то глубоко под сердцем. Он слушал. Просто слушал. Выключив мозг, отключив все эмоции, все мысли, став одним большим, чутким ухом. Он поставил запись на повтор. И слушал снова. И снова. В сообщении не было ничего больше. Ни слов, ни угроз, ни зашифрованных посланий. Только её голос, поющий эту одну-единственную мелодию, снова и снова, по замкнутому, бесконечному кругу.
Он вслушивался в каждую букву, в каждый полутоновый переход, в каждый микроскопический перехват дыхания между фразами, в малейшую вибрацию голосовых связок. Это было нечто невыразимое, запредельное. Мука неописуемая и блаженство садистское одновременно. Он наслаждался её голосом, сломанным, потускневшим, лишённым прежней силы и огня, но всё ещё ЕЁ, всё ещё тем самым, что будил в нём и первобытную нежность, и всепоглощающую ярость, и бесконечную, тоскливую пустоту. Ком боли, огромный, колючий, как ёж, застрял у него в груди, сдавил лёгкие так, что он не мог вдохнуть полной грудью, воздух со свистом проходил через суженную гортань. Глаза, сухие, горящие, будто в них насыпали раскалённого песка, жгло невыносимо. И по его щеке, по неподвижному, окаменевшему лицу, предательски, медленно, преодолевая сопротивление закостеневших мышц, скатилась одна-единственная слеза. Она была тяжёлой, как ртуть, и солёной, как море. Она докатилась до уголка его губ, и он ощутил её горький, едкий вкус — вкус её страданий, её тоски и своего собственного, абсолютного, унизительного бессилия. Он был пуст. Выжжен дотла. Засох, как старый, мёртвый кактус в безводной пустыне, которому уже давно не нужна влага, потому что в нём не осталось ни капли жизни. А Тая всё пела и пела, зацикленная, вечная, призрачная, как эхо из другого измерения.
Он вспоминал. Ту ночь. Безумную, животную, прекрасную, единственную в своём роде ночь. Как они занимались любовью, не как любовники, а как дикари, как два существа, вырвавшиеся из клеток, выжимая из каждого мига всю накопленную за годы разлуки страсть, всю боль потерь, всю дикую радость воссоединения. Как он брал её снова и снова, в разных позах, с разной силой, а она отзывалась, плавилась в его руках, кричала его имя, и царапала ему спину так, что шрамы остались на неделю. А потом, когда буря наконец утихла, оставив после себя тишину, наполненную лишь их тяжёлым дыханием и стуком двух сердец, она обняла его, прижала к себе, к своей груди, и запела. Ту самую песню. А он, повелитель финансовых империй, холодный стратег, человек из стали, лежал у неё на груди, как маленький, испуганный мальчик, и его уносило далеко-далеко, в тихие, безопасные, тёплые гавани детства, которых у него никогда не было, туда, где не было ни врагов, ни страха, ни прошлых чудовищных ошибок, ни будущего, полного угроз. Ночь, когда он снова, казалось, обрёл её, обрёл смысл, обрёл дом… и которую он сам же, своим идиотским, своей подозрительностью, своей чудовищной, непростительной ошибкой, разрушил в одно мгновение, разбив вдребезги, как хрустальную вазу.
Марк медленно, как запрограммированный автомат, потянулся к нижнему ящику своего стола. Вынул оттуда плоскую, полупустую бутылку дешёвой, беспонтовой водки без этикетки. Открутил крышку, отшвырнул её куда-то в угол. И поднял бутылку к губам. Не наливая в стакан. Не закусывая. Просто пил. Длинными, глубокими, обжигающими глотками, прямо из горлышка, запрокидывая голову. Ни новой истерики, ни погрома, ни криков. Только оглушительная, гробовая тишина в кабинете. И его собственный, жуткий, хриплый, срывающийся на шёпот голос, который, тем не менее, был отчётливо слышен за толстой дверью, пробирая до самых костей, до мурашек, леденя душу:
— Тварь… Я тебя убью… Убью, слышишь, ублюдок? Я найду тебя… Найду и вырву твои гнилые кишки… Ты за всё ответишь… За каждую её слезинку, за каждый её вздох… Сукаааа! Ублюдок! Верни её! Верни её мне, тварь! Верни!
Пацаны за дверью услышали и этот сдавленный, полный ненависти шёпот, и доносящуюся сквозь толстое дерево едва уловимую, надтреснутую, бесконечно печальную мелодию. От этого противоестественного сочетания — жуткого, потустороннего голоса, который когда-то был звонким, живым, полным огня и страсти, а сейчас звучал как голос из могилы, и хриплой, полной бессильной ярости молитвы Марка — по их спинам пробежал не просто холодок, а целая волна ледяного ужаса. Они не выдержали. Не могли больше стоять и просто слушать.
— Марк, — снова постучал Димон, но уже тише, почти умоляюще, голос его потерял привычную твёрдость. — Открой дверь, брат. Открой, пожалуйста. Не оставайся там один с этим… Не надо.
— Марк, — подхватил Егор, его голос пытался быть твёрже, рациональнее, но в нём тоже проскальзывала трещина. — Мы переполошим весь дом, поднимем на уши Тимофея и Алису, если будем сейчас выбивать эту чёртову дверь. Открой сам. По-хорошему. Давай же. Мы с тобой.
Прошло несколько секунд мучительной, невыносимой тишины. Казалось, час. Потом — щелчок. Чёткий, металлический звук замка. Дверь отворилась, не широко, но достаточно. Пацаны вошли в кабинет. Марк был уже изрядно пьян — это читалось не по шаткой позе, а по остекленевшему, но при этом невероятно сосредоточенному, почти безумному взгляду, по чуть расслабленным, но всё ещё сжатым в кулаки рукам. Его лицо было маской скорби, высеченной из самого тёмного, самого холодного мрамора — ни одной лишней морщины, никакой гримасы, только абсолютная, бездонная, всепоглощающая печаль в глазах, смешанная с тлеющими угольками ярости.
— Вот так, пацаны… — заговорил он тем же зловещим, хриплым, пробирающим до костей шёпотом. — Три месяца… Три, блядь. — Он медленно покачал головой, будто её вес был неподъёмным. — Сколько она ещё выдержит, а? Сколько? Вы слышали её голос? Это не голос здорового, живого человека. Это… это голос тени. Призрака. Что он с ней сделал? Что, блядь, он там творит, этот конченный урод? Что?! ЧТО?!
Последнее слово он выкрикнул, переходя с шепота на оглушительный, разрывающий тишину рёв так резко и неожиданно, что Егор и Димон невольно дёрнулись, подскочили на своих местах.
— Эту песню… — продолжил Марк уже более безжизненным, опустошённым тоном, глядя куда-то мимо них, в пустоту за окном, где уже зажигались огни ночного города. — Эту самую песню Тимофей просит каждый вечер перед сном. Умоляет. И эту песню она мне пела. В ту ночь. После аукциона. Когда всё было… почти идеально.
Он замолчал, впиваясь взглядом в почти пустую бутылку на столе, как будто в ней был заключён ответ на все вопросы. Потом медленно поднял глаза на них, и в этих глазах, налитых кровью от бессонницы и выпивки, бушевала настоящая, первозданная буря — отчаяние, граничащее с безумием, ярость, направленная и вовне, и внутрь себя, и та самая, всесокрушающая, животная боль.
— Где она?! — его голос снова взлетел, заполняя собой весь огромный кабинет, ударяясь о стены и возвращаясь эхом. — ГДЕ ОНА, БЛЯДЬ?! Как мне её найти, пацаны? Как вытащить? Как спасти, а?! Димка… Егор… — он обвёл их взглядом, и в этом взгляде была мольба, которую они никогда раньше у него не видели. — Да я душу дьяволу готов продать! Всю, до последней чёртовой пылинки! Всё отдать! Знать бы только — кому! Кому, сука, нести эту расписку? Да я лучше буду нищим, бомжом, вернусь на самое дно, в ту помойку, откуда мы с вами начинали, но с ними! С ними, понимаете?! Живыми и невредимыми!
Димон, не говоря ни слова, с резким, отрывистым движением выхватил у него из рук бутылку, поставил её далеко на стол, за монитор. — Дай сюда. Харэ бухать, пока окончательно в овощ не превратился. Ты нам нужен в строю, с ясной головой и холодным, ебучим расчетом, а не в пьяной отключке. Соберись, идиот!
— Марк, — обратился к нему Егор, его голос был нарочито спокоен, деловит, это был якорь, который он бросал в бушующее море эмоций Марка. — Скинь мне эту запись. Сейчас же. Я погоняю её по всем возможным и невозможным дорожкам, через все фильтры, спектральный анализ, шумоподавление — всё, что есть. Может, получится выцепить что-то на фоне. Какой-то шум, эхо, шаги, ещё что-то. Любую зацепку. А ты… ты иди. Успокойся. Приди в себя. Уложи Тимофея спать. Расскажи ему сказку, блять, какую-нибудь. И сам ложись. Выспись, хоть немного. Завтра новый день, и мы будем работать уже с новой уликой. С её голосом, понимаешь? Это уже не просто картинка. Это её голос. В нём может быть всё.
— Ещё один день… — прошипел Марк, и в его шёпоте звучала не просто усталость, а бесконечная, космическая усталость всего существа. — Такой же как и предыдущие девяносто. И следующий будет таким же. И следующий. Пока мы все не сойдём с ума или не умрём от этой… этой неопределённости.
Но он их слушался. Всегда, даже в самые тёмные моменты, слушался их голоса разума, когда его собственный был готов сорваться в бездонную пропасть безумия. Немного посидев в тяжёлом, гнетущем молчании, дав алкоголю немного рассеяться, придя в более-менее адекватное, рабочее состояние, они все разбрелись по своим комнатам. Марк, тяжело поднявшись, как будто на ногах у него были гири, отправился в комнату сына.
Тима лежал уже в постели, накрытый до подбородка одеялом, но глаза его блестели в темноте, он не спал, ждал.
— Тима, малыш! — Марк сел на край кровати, стараясь, чтобы в голосе звучала неподдельная, почти детская радость, и ему это отчасти удалось, хоть и стоило невероятных усилий. — У меня для тебя подарок! Особенный, секретный.
— От мамы??! — мальчик вскрикнул, приподнимаясь на локтях, его лицо, бледное в свете ночника, озарилось такой яркой, чистой, безоговорочной надеждой, что у Марка снова, в который раз за этот вечер, сжалось и перевернулось сердце.
— От мамы, — кивнул Марк, и в этот раз его улыбка, хоть и горькая, была искренней, широкой, почти счастливой. Он прилёг рядом с сыном в узкую детскую кроватку, обнял его за плечи, притянув к себе. И включил тот самый аудиофайл.
Из динамика телефона снова, чисто и ясно, полилась та самая мелодия, тот самый, любимый, родной голос, заполняя тёмную комнату. Они лежали, прижавшись друг к другу, глядя друг другу в глаза в полумраке, и улыбались. Тимофей — безудержно, счастливо, облегчённо, потому что наконец-то слышал маму, пусть и в записи, пусть и такую печальную. Марк — через силу, сквозь боль и вину, но видя этот свет, это сияние в глазах сына, ради которого он был готов на всё. Они слушали, пока мелодия не закончилась в первый раз, и Марк не поставил её на повтор. Слушали, пока дыхание Тимофея не стало ровным, глубоким и спокойным, а лицо не расслабилось в безмятежном, умиротворённом, по-настоящему радостном сне.
Марк очень аккуратно, с почти ювелирной точностью, чтобы не разбудить, не нарушить этот хрупкий миг покоя, высвободил свою руку, поднялся с кровати. Постоял ещё минуту, просто глядя на спящее лицо, освещённое мягким светом луны-ночника, потом на цыпочках вышел, прикрыв за собой дверь, и направился в свою собственную, огромную, пустую спальню.
Он машинально разделся, бросил одежду на пол, вошёл в просторную, облицованную тёмным мрамором душевую кабину. Стал под почти кипящие, обжигающие струи воды, которые тут же окрасили его кожу в красный цвет. На тумбочке рядом, на полотенце, лежал его телефон, из которого нон-стоп, на бесконечном повторении, играла та самая колыбельная. Марк закрыл глаза, прислонился головой к прохладной, почти ледяной плитке, и слушал. Слушал и отпускал на волю того зверя, что сидел у него внутри, выпускал мысли, которые кружились в его ещё не до конца протрезвевшем, воспалённом от боли и алкоголя мозгу. Одна за другой, как кадры старого, изматывающего душу, чёрно-белого фильма ужасов, который он был вынужден пересматривать снова и снова.
Он вспоминал, как она пела ему эту песню тогда. Ту ночь, полную не просто страсти или похоти, а какого-то запредельного, почти мистического откровения, полного слияния не только тел, но и душ. Как она, зная, что он в наркотическом угаре, ослабленный, уязвимый, открылась ему полностью. Была собой. Настоящей, без масок, без защиты. Сняла все бронеплиты, обнажила самое нутро. И он… он брал её. Его Таю. Только её. Только её одну! Больше никого и никогда в его жизни не было, нет и не будет такой. Ни до, ни после. Горячие, почти обжигающие струи били по его коже, но не могли смыть тот внутренний жар, что разгорался от воспоминаний. Его массивная, потрясающая в своей мощи и пропорциях фигура задрожала мелкой, неконтролируемой дрожью, когда картинки из прошлого подкрались слишком близко, стали не просто воспоминаниями, а осязаемыми, тактильными, почти реальными ощущениями.
Её мокрые, горячие, тугие, бархатистые складочки, в которые он погружался с наслаждением и благоговением, как в самое святое место на земле. Её пышная, упругая, идеальной формы грудь с твёрдыми, будто спелые ягоды, сосками, которые он лизал, покусывал, чувствуя, как она вздрагивает всем телом и тихо стонет. Как он входил в неё, до самого конца, чувствуя, как её тело принимает его, обволакивает, сжимается в спазме, как бы пытаясь удержать внутри. Как она выгибалась в экстазе, запрокидывая голову, обнажая длинную, изящную шею, и кричала его имя, и в этом крике была и боль, и восторг, и полная, абсолютная отдача, и какой-то дикий, первобытный триумф. Член, и без того чувствительный от выпитого, налился кровью до предела, стал твёрдым, как сталь, тяжёлым, пульсирующим, будто живым существом отдельно от него. Он взвыл тихо, глухо, как зверь, загнанный в угол собственной похотью, виной и невыносимым желанием. Обхватил его своей большой, сильной, с жилистыми венами рукой и стал водить по всей длине, крепко сжимая, почти до боли, с яростной, отчаянной решимостью.
Он представлял. Не абстрактную, незнакомую женщину. Её. Только её. Её узкую, горячую, всегда влажную дырочку, которую он трахал с жадностью, боясь снова потерять. Её рот, когда он в приступе животной злости и неконтролируемого желания унизить и возвыситься одновременно, заставил её взять его член в рот, и она, с глазами, полными слёз сосала, а он стоял над ней, смотрел свысока, чувствуя одновременно дикое презрение к себе за этот поступок и опьяняющую, всепоглощающую власть. Вспоминал, как закончив, он заставил её всё проглотить, а он смотрел на неё, и его разрывало на части от любви и ненависти — к себе, к ней, к этой их извращённой связи.
Он дрочил. Всё сильнее и сильнее, яростнее, быстрее, под обжигающими струями воды, под звуки её голоса, поющего колыбельную — жуткий, сюрреалистичный контраст. Он ненавидел себя в этот момент лютой, всепоглощающей, тошнотворной ненавистью. Но не мог остановиться. Его тело, преданное разумом, требовало хоть какой-то, самой низменной, физической разрядки, а память, как самая подлая шлюха, услужливо подсовывала самые яркие, самые грязные, самые животные картинки. Он дрочил, зная, что она там, в каком-то аду, мучается, терпит унижения, ждёт спасения. Зная, что он, последний ублюдок, получает извращённое удовольствие от воспоминаний о ней, о её теле, пока она, возможно, подвергается насилию, пыткам, моральному растлению. Это было осквернением. Кощунством. Предательством самого высокого порядка. Но он дошёл до края, до точки невозврата, где тело побеждало разум, где животный инстинкт заглушал голос совести. Ещё несколько рваных, грубых, почти болезненных движений, и он излился с тихим, сдавленным стоном, больше похожим на предсмертный рык раненого зверя.
Горячая, вязкая, обильная сперма брызнула на тёмный кафель, смешалась с водой и потекла в слив, унося с собой часть его стыда, но оставляя после себя в сто раз более горькое послевкусие.
— Тая! — выдохнул он, опуская голову, чувствуя тошнотворную слабость, пустоту и омерзение к самому себе после оргазма. — Прости меня… Прости, маленькая… Девочка моя… любимая… Я урод… Конченый, гнилой мудак. Ты там, в аду, а я… я здесь… дрочу на воспоминания о тебе… — Его голос сорвался на хриплый шёпот.
Он бил кулаком по мокрой, скользкой стене, не чувствуя боли, только глухой, влажный звук ударов. — Прости! Прости! Прости! Прости, блядь!
Потом, резко выпрямившись, запрокинув голову под ледяные, бодрящие струи, он заорал, и его крик, даже заглушённый шумом воды, всё равно прозвучал громко, оглушительно, полный новой, свежей, стальной решимости, выкованной в горниле стыда и ярости:
— Я найду тебя!
И снова стал бить кулаком по стене, уже не в отчаянии, а в ярости, с каждым ударом, с каждым приливом боли в костяшках, выкрикивая, выплевывая слова, как пули: — Найду! Найду! Найду! Клянусь всем, что осталось святого в этом ебучем мире! Найду!
Он бил, пока костяшки не разбились в кровь, пока рука не онемела и не перестала чувствовать боль, пока на тёмном мраморе не остались красные, размытые разводы. Потом просто облокотился головой о прохладную плитку, закрыв глаза, позволяя воде смывать с него пот, сперму и кровь — все видимые следы его слабости, его падения. Но боль, ту, внутреннюю, душевную, ту, что сидела где-то в районе солнечного сплетения и разливалась ядом по всему телу, смыть ей было не подвластно. Она оставалась. Глубокая, неизлечимая, вечная.
Так, в этом огненном, позорном вихре стыда, отчаяния, животной разрядки и нового всплеска ярости, пролетел тот вечер. А за ним — ещё один долгий, мучительный, ничем не примечательный день. И снова ещё четыре месяца. Семь месяцев с момента её исчезновения. От Таи не было вестей четыре месяца. Страшных, пустых, полных леденящего душу ужаса тишины месяца. Ни писем, ни видео, ни аудио. Ничего. Только эта звенящая, давящая пустота, которая была хуже любой, самой жестокой вести.
---
Каждый день нового месяца был точной, выверенной до миллисекунды копией предыдущего. День сурка высшей, инфернальной пробы. Одна и та же процедура пробуждения с тяжёлым, свинцовым камнем на душе, одна и та же чашка горького, не приносящего бодрости кофе, те же самые безнадёжные, вымученные поиски, упирающиеся в глухую стену, те же самые вопросы в глазах сына, на которые не находилось не то что новых — вообще никаких ответов. Марку приходилось, стиснув зубы, заставляя себя, ездить в офис. Он не мог позволить себе роскошь окончательно запереться в своей крепости, превратиться в затворника. Мир, бизнес, деньги, обязательства — всё это катилось дальше с неумолимой, идиотской настойчивостью, и его присутствие на ключевых, стратегических встречах требовалось, его подпись была необходима на документах, его холодный, расчётливый взгляд заставлял трепетать конкурентов и партнёров. Его не мог полноценно заменить даже Егор. Все в офисе «Триакома», от самой юной стажёрки до седых, видавших виды вице-президентов, прекрасно знали, что у Марка Орлова — чудовищные, личные, не поддающиеся обычному пониманию проблемы. И все, до единого, научились считывать погоду в его душе по малейшим изменениям в лице, в интонации, в жестах, и старались не попадаться на пути этого человеческого урагана, в котором смешались ледяной цинизм и взрывная, непредсказуемая ярость. Он был зол. Зол как никогда раньше за всю свою жизнь. Если раньше его считали холодным, расчётливым, безэмоциональным ублюдком, то сейчас холод сменился на взрывную, сконцентрированную, смертоносную ярость, которая могла вспыхнуть в любую секунду от любого неверного слова, от любой заминки в докладе, от любого недостаточно почтительного взгляда. Он не кричал попусту, не устраивал истерик. Его гнев был тихим, сконцентрированным, как энергия в сжатой пружине.
Он решал дела молниеносно, жёстко, без лишних слов, с ледяной, беспощадной эффективностью, и так же быстро, закончив последнее совещание, уезжал обратно домой, к сыну, в ту тишину, что была громче любых криков.
Он часами мог просто сидеть в кресле в детской или в гостиной и смотреть на Тимофея, не отводя глаз, как будто пытался зарядиться от него силой, надеждой, той чистой, детской верой, которой сам был давно лишён. Искал в его чертах её улыбку, её смех, её жизнь.
И вот один из таких дней, ничем не примечательный, серый, даже солнце скрылось за плотной пеленой питерских облаков. Он возвращался с очередной, ничего не значащей, формальной встречи. Вечерний Питер, потоки машин, мигающие, раздражающие огни рекламы, безликая толпа на тротуарах. Его чёрный «Бентли» плавно, почти бесшумно скользил по набережной Невы, отражаясь в чёрной, холодной воде. И вдруг — тихая, но настойчивая вибрация на приборной панели. Смартфон, подключённый к магнитоле через Bluetooth. На большом, ярком экране мультимедиа высветился номер. Незнакомый. Просто набор цифр.
Бум.
Сердце не просто пропустило удар. Оно замерло, сжалось в маленький, ледяной, болезненный комок где-то в районе желудка, а потом рванулось в бешеной, хаотичной, неконтролируемой скачке, пытаясь выпрыгнуть через горло, вырваться наружу и умчаться прочь от этого звонка. Руки на руле, заходили ходуном, пальцы вцепились в кожаную оплётку так, что послышался скрип. В глазах потемнело, в ушах зазвенело. Дежавю. Проклятое, жуткое, леденящее душу дежавю. Так уже было. Тогда, когда его мир рухнул впервые. «Возьми, Марк. Подними трубку. Пока не поздно. Пока не сошёл с ума окончательно», — убеждал он сам себя, сжимая руль так, что, казалось, сталь прогнётся. И он нажал. Нажал большую, зелёную кнопку принятия вызова на руле.
— Алло? — его собственный голос прозвучал в салоне неожиданно ровно, низко, жёстко, хотя внутри всё кричало, рвалось, металась в панике. — Кто это?
На другом конце провода — не просто тишина. Это была та самая, сгущённая, густая, тяжёлая тишина, которая рождается в бетонных ящиках с глухими стенами, под землёй или над облаками, там, куда не доносятся голоса мира. Не пауза, пока абонент собирается с мыслями, а предсмертная, давящая немая сцена, будто сама пустота затаила дыхание и прислушивается к его. Глубокая, тяжёлая, зловещая, наполненная незримым присутствием чего-то чужого, враждебного, внимательного тишина. А потом… чёткое, размеренное, почти механическое, лишённое эмоций дыхание. Вдох… выдох… вдох… выдох… Неспешно, ритмично, как маятник в комнате пыток. Как будто кто-то просто поднёс трубку к самому лицу и дышит в неё, не издавая других звуков, лишь слушая, вынюхивая, что происходит на том конце, выискивая в шуме эфира малейшую трещину, слабость, страх.
Марк замер, затаив собственное дыхание, превратившись в одно большое ухо, впиваясь в динамик, прислушиваясь к каждому звуку, к каждому шороху, к малейшему изменению частоты этого дыхания. Он пытался уловить что-то за этим ровным, бесстрастным звуком — отдалённый гул, чей-то шаг, скрип двери, лай собаки, плеск воды, гудок — что угодно, что могло бы стать крючком, зацепкой, крошечным маячком в кромешной тьме. Но была только эта тишина и дыхание.
И тогда. Тихий, еле слышный, грустный до бесконечности, пробирающий до мурашек, но такой бесконечно родной, знакомый до боли, врезающийся в самое сердце, словно тонкое, отравленное лезвие, голос:
— Па-па…
Два слога. Мягкие, растянутые, с едва уловимой, надломленной интонацией. «Па-па». Не крик, не шёпот даже, а скорее выдох, стон, последний слог молитвы, сорвавшийся с самых запекшихся губ. Произнесённое так, с той лёгкой, с тем неуловимым подтекстом тоски и чего-то ещё, чего-то невысказанного, что он узнал бы из миллиона голосов, в кромешной тьме, под пытками. Только она могла произнести это слово именно так, как призыв, как воспоминание, как последнюю нить, связывающую её с миром, где есть не только стены, тряпки на них и это дыхание над ухом.
И в этот миг душа и сердце Марка не просто вырвались из тела. Они взлетели с такой силой, с такой неукротимой, дикой энергией, что, казалось, вот-вот разобьются о кожаный потолок автомобиля, рассыплются на миллионы острых, сверкающих осколков счастья и одновременно — леденящего, животного ужаса. Потому что она ЖИВА. Она дышит. Она говорит. Вот она. Рядом, в этой проклятой трубке, в этом эфире, наполненном её голосом. Сейчас.
В эту самую, растянувшуюся до бесконечности секунду. Она не просто жива — она разговаривает с ним.
— ТАЯ! ТАЯ, ТЫ ГДЕ?! — заорал он в микрофон, встроенный в руль, и его крик, полный дикой, неконтролируемой, хлынувшей через край надежды и животной, режущей боли, оглушил его самого в тишине салона, отдался эхом, заглушив на миг даже стук его бешеного сердца.
Но в ответ — лишь резкий, металлический, неприятный скрежет, как будто трубку насильно перехватили, отодрали от её лица, стиснув её пальцы. И потом — другой голос. Мерзкий, знакомый до тошноты, до спазмов в желудке, полный ядовитого, сладкого, самодовольного удовольствия и нескрываемой, лютой ненависти:
— Ну что, Орлов! Не долго осталось!
Холодная, стальная, убийственная ярость мгновенно, как щелчок выключателя в кромешной тьме, сменила вспышку дикой, ослепляющей надежды в его груди. Эта ярость была чище, острее, смертоноснее любой надежды. Марк резко, с визгом шин, рванул руль вправо, свернул на пустынную обочину, вдавив педаль тормоза так, что резина оставила на мокром асфальте чёрные, дымящиеся полосы, пахнущие гарью и отчаянием. Он схватил телефон, отключив его от магнитолы, прижал к уху, и зарычал в трубку, и его голос стал низким, звериным, хриплым, он почти не кричал теперь, а именно рычал, и от этого было в тысячу раз страшнее, чем от любого, самого громкого крика:
— Я тебя найду, тварь! Я тебя найду, ублюдок! Найду, даже если для этого придётся перерыть всю планету, снести горы, выпить моря! И убью своими руками! Медленно! По кусочкам! Слышишь, падла?! И не дай Бог, чтобы с её головы хоть одна волосинка упала! Ни одного синяка на её коже! Ни одного, блядь, испуга в её глазах! Иначе… иначе я тебе такие муки придумаю, что твой личный, жалкий, выдуманный ад покажется детским, ебучим курортом! Клянусь всем, что во мне ещё осталось живого!
На том конце лишь короткий, довольный, циничный, жирный смешок, полный непоколебимого презрения и уверенности в своей абсолютной, тотальной победе. — Не долго! — И звонок оборвался. Глухо. Окончательно. Бесповоротно. В трубке зазвучали короткие, насмешливые гудки «занято», словно поддразнивая его.
Марк сидел, сжимая в конвульсивной судороге и руль, и телефон, глядя перед собой в темнеющее, запотевшее от его короткого, горячего дыхания стекло. Его тело била мелкая, неконтролируемая дрожь — не от страха, а от чудовищного выброса адреналина, от всесокрушающей ярости, от этого дикого, противоестественного, раздирающего душу сочетания ослепительной надежды и чёрного, как смоль, бешенства. Потом он резко, снова с визгом изношенной резины, рванул с места, вдавив газ в пол. Он летел домой, выжимая из машины всё, что она могла дать, нарушая все мыслимые и немыслимые правила, его лицо в мелькающем свете уличных фонарей было искажено гримасой чистейшей, неразбавленной, первобытной ярости и… какого-то дикого, почти сумасшедшего ликования, потому что она ЖИВА. Она сказала. Она дышит. Она где-то там, в этой чёртовой дыре. И она борется. Она только что доказала это одним-единственным словом.
В дом он влетел как вихрь, сметающий всё на своём пути, сбивая с ног массивную дубовую вешалку в прихожей, которая с оглушительным, раскатистым грохотом рухнула на паркет, рассыпавшись на щепки. Он застал Егора и Алису посреди их очередной, уже почти ритуальной, отчаянной ссоры.
— Егор! — Марк лишь крикнул его имя, даже не останавливаясь, не глядя на них, и помчался вверх по широкой лестнице, снося по пути хрупкую напольную вазу с искусственными, вечно цветущими орхидеями, которые с жалким звоном разлетелись на тысячи пластиковых осколков. И этого одного слова, этой интонации — не команды, а крика дикого зверя, загнанного в угол, — было достаточно. Егор, не закончив свою язвительную, отвлечённую фразу, бросился за ним. На ходу, уже взлетая по ступеням, он рявкнул в сторону закрытой двери спортзала, из-за которой доносились глухие, ритмичные звуки железа и тяжёлое дыхание: — Димон! ТРЕВОГА! СРОЧНО, БЛЯДЬ!
Димон, тягавший в это время тяжёлую, нагруженную бликами штангу в комнате на первом этаже, услышав не просто крик, а именно этот тон, этот код, означавший «всё хуже некуда, поднимай жопу», бросил снаряд с оглушительным, зловещим грохотом на резиновый пол и рванул к выходу, даже не вытирая струящийся пот, с лица его исчезло всё — и усталость, и сосредоточенность, осталась только готовность к бою.
Марк влетел в кабинет и одним широким, неконтролируемым, полным слепой ярости и адреналина движением руки смел со стола ВСЁ — кипы недописанных отчётов, толстенные папки с контрактами, дорогие, хромированные ручки, острые канцелярские ножи, тяжёлую фарфоровую чашку с остатками холодного, горького кофе. Всё полетело на пол с оглушительным, какофоническим грохотом, разбиваясь, рассыпаясь, разливая тёмные пятна на светлый паркет, создавая картину тотального, беспощадного хаоса. Егор, влетевший следом, и Димон, появившийся в дверях, запыхавшийся, через секунду, ошалели, остановившись на пороге, от этого внезапного, немотивированного, первобытного урагана разрушения.
— Друг! Что случилось, чёрт возьми, на этот раз?! — Егор подбежал к нему, хватая за плечо, его голос, сейчас выдавал неподдельную, почти детскую, животную панику. — Говори немедленно! Ты видел что-то? Получил что-то? Она… она…?
— Егор! Димка! — Марк повернулся к ним, его глаза горели странным, нездоровым, лихорадочным огнём — гремучей, взрывной смесью безумия, чистейшей, ослепляющей надежды и всепоглощающей, неразбавленной, кипящей ярости. — Мне сейчас… сейчас ТАЯ звонила! Прямо сейчас! В машине! По телефону!
Пацаны замерли, просто уставившись на него, не в силах вымолвить ни слова, их мозги, отточенные на логике, алгоритмах и силовых решениях, отказывались обрабатывать эту информацию, она не укладывалась в картину мира, который уже семь долгих, мучительных месяцев существовал без её живого голоса, без её смеха, без её упрёков, без всего, что делало его реальным.
— Что? Что она сказала? — первым опомнился Димон, его голос был резким, отрывистым, деловым, но в глубине его карих, привыкших видеть опасность глаз плескалось то же самое смятение, тот же самый шторм. — Звала на помощь? Кинула намёк, где она? Хоть одно слово о месте? Цифры, названия, звуки на фоне, что-нибудь!
— Дохуя и нихуя, друг! — Марк заорал, его возбуждение било через край, он размахивал руками, как лопастями бешеной мельницы. — Она нихуя не сказала! Она просто… дышала в трубку. Молчала. Слушала. Потом… потом сказала «Папа». Один раз. Всего одно, ебучее слово. «Па-па». И всё. Точка. А потом… потом трубку взял этот урод, этот конченный, гнилой, трусливый гандон, эта тварь, и сказал, блядь, своё: «Не долго осталось, Орлов!» И бросил. Что за хуйня, пацаны?! Что он хочет взамен и когда?! Что мне нужно делать, на что давить, куда бежать, кого рвать на части, блядь, и сколько ещё ждать, пока она там сойдёт с ума или хуже?! — Он выпаливал вопросы один за другим, не давая им опомниться, не делая пауз, его речь была сбивчивой, быстрой, захлёбывающейся, полной клокочущих, непереработанных эмоций.
— Но это… это же пиздец, понимаете? Это прорыв! Я слышал её голос! Прямо в трубке, в реальном времени! Её дыхание! Она живая! Она дышит! Значит… значит, ждёт! Не забыла! Помнит! Борется, блядь, борется из последних сил!
— Марк! — перебил его Егор, пытаясь внести хоть каплю ледяной логики, хоть крупицу трезвого, здравого смысла в этот эмоциональный, бушующий хаос. — Что он хочет — это и ежу давно понятно. Он хочет компанию. «Триаком». Всю, с потрохами, с активами, с клиентами, с репутацией, с нашим, блядь, будущим. Всё, что мы строили годами, на крови и поте. Он мстит. Это не выкуп в классическом смысле. Это месть. И цена его — твоё полное, тотальное уничтожение не как человека, а как бизнесмена, как лидера, как символа. Разорение. Возврат в небытие, на самое дно, откуда ты выбрался. Это его план.
— Пацаны… — голос Марка внезапно упал, стал тише, глубже, в нём появилась тяжёлая, мужская, по-настоящему взрослая, выстраданная серьёзность и горечь, знакомая им по тем временам, когда они делили последнюю пачку доширака на троих. — Это НАША компания. Не моя личная выдумка. Мы строили её вместе, с нуля, с двумя ржавыми рублями в кармане и кучей долгов, которые пахли смертью. Это дело вашей жизни, ваша кровь, ваш пот, ваши бессонные ночи. Я… я не могу у вас это забрать. Я не имею на это морального, человеческого, братского права. Это было бы… последней, окончательной, бесповоротной подлостью по отношению к вам. Я и так уже… — он не договорил, махнув рукой, и в этом жесте была вся его накопленная вина, вся тяжесть грехов.
— Друг, — тихо, но очень чётко, глядя ему прямо в глаза, почти не мигая, сказал Димон. Он подошёл ближе, преодолевая пространство, заваленное хламом, и положил свою тяжёлую, мозолистую руку ему на плечо, не сжимая, а просто кладя, как печать. — Послушай меня. Один раз. Внимательно, всем своим израненным нутром. Если это будет единственный, последний, чёртов, ебучий способ спасти и вернуть Таю… я глазом не моргну. Не дрогну. Не передумаю. Я отдам всё, что у меня есть, за неё. Без сожаления. Без задней, корыстной мысли. Бабки? Хуй с ними, с бумажками! Заработаем ещё. Что нас не ломает — то делает сильнее, выкованнее, черствее. Помнишь, мы так и говорили, когда падали в самые глубокие, вонючие ямы? Прорвёмся. Обязательно, блядь, прорвёмся, потому что другого выхода у нас нет и никогда не было. — Он сделал паузу, давая этим простым, чеканным, как удары молота по наковальне, словам проникнуть в самое нутро, в самую душу, в каждый закоулок сознания. — Мы же семья… да? Не по крови, не по бумажкам, а по главному. По шрамам, по потерям, по общему дерьму, в котором мы варились. Тая жива. Она только что это доказала. Значит, он готовит сделку. Доигрывает свою партию. Осталось недолго. Марк, держись. Не сдавайся сейчас, не ломайся, когда цель уже почти видна в этом тумане дерьма и крови. Собери всю свою волю в кулак. Всю свою, блядь, легендарную, несгибаемую, стальную хватку, которой ты всех нас когда-то поразил.
— И я, братан, — твёрдо, без тени колебаний, без намёка на сомнение, присоединился Егор. Он стоял, скрестив руки на груди, как древний страж, и его взгляд был твёрдым, холодным, как гранит, но в глубине его горел тот же самый огонь — огонь верности. — Точка. Обсуждать нечего, разводить демагогию — только время терять. Компания — это железо, серверы, бумаги, циферки на счетах, бездушные активы. А она… она живая. Дышит. Зовёт. И Тима без неё — не жилец, он зачахнет, как цветок без солнца, ты это сам каждый день видишь. И ты… ты без неё — и так уже полутруп, ходячая тень. Так что хватит, блядь, нести эту сентиментальную, ебучую хуйню про «не имею права». Имеешь. Потому что мы, своими, пока ещё живыми головами, тебе это право даём. Здесь. Сейчас. Добровольно. Без принуждения. И точка, жирная.
Марк смотрел на них, переводил взгляд с одного на другого, и в его глазах, помимо всей адской смеси боли, ярости, изнуряющей надежды, появилось что-то новое, что-то очень глубокое, очень важное, очень древнее. Не благодарность — это было бы мелко, слащаво, не в их суровом, мужском, порой циничном стиле общения, — а глубокая, молчаливая, абсолютная, неколебимая уверенность в том, что за его спиной, в этой кромешной тьме, стоит не просто дружба, а СКАЛА. Нерушимая, вечная, та, на которую можно опереться всем своим весом, когда собственные ноги уже подкашиваются, а земля уходит из-под ног. Он кивнул. Медленно, тяжело, но кивнул. Этого было достаточно. Язык их братства всегда был немногословен.
И тут, в наступившей после этой тихой клятвы тишине, Марк замер, его взгляд, только что полный ярости и решимости, вдруг стал остекленевшим, задумчивым, почти испуганным. Он медленно провёл рукой по лицу, смахивая несуществующий пот.
— Пацаны… — начал он странно, шёпотом, как будто боясь спугнуть собственную мысль. — «Папа»… О ком или о чём она? Кто этот «папа», что она хотела сказать этим? — Он посмотрел на них, и в его взгляде читалась лихорадочная, почти параноидальная надежда. — Может, это и есть та самая ниточка? Та зацепка, которую мы ждали? Может, она не просто так выдохнула это слово? Может, она пыталась помочь нам её найти? Дать подсказку, которую тот урод не распознает? Ну не с проста же, блядь, это слово! Не «помоги», не «спаси», не «Марк» даже, а «папа»! А?! Она не сказала «Тима» или «сын». Это блядь что-то значит! Должно что-то значить!
Его голос сорвался на повышенные нотки, но тут же, словно наткнувшись на стену отчаяния, снова упал до шёпота, полного чёрных сомнений: — Или… или если только она уже просто не сошла с ума там, в этой конуре, и не ведает, что говорит. Может, это просто ничего не значащее, случайное слово из её воспалённого, сломленного мозга? Бред умирающего сознания?
— Не смей, блядь, так думать! — рявкнул Димон, его голос прозвучал как удар хлыста, резко и властно. Он шагнул вперёд, его лицо было суровым. — Выбрось эту дрянь из головы! Возможно, это она и есть — та самая, единственная ниточка. Может, Тая дала нам подсказку, которую мы должны расшифровать. Она сильная! Умная! Думай так, Марк, думай только так! Иначе мы все тут просто сдадимся!
— Чтобы соединить разрозненные пазлы… — встревоженно, уже возвращаясь к сугубо практическим, аналитическим вопросам, пробормотал Егор, проводя рукой по лицу, будто стирая с него усталость.
Его лицо мгновенно стало сосредоточенным, аналитическим, он снова был в своей стихии — в мире цифр, частот и невидимых следов. — Из той аудиозаписи у нас есть один фоновый звук. Чёткий, повторяющийся, с определённой периодичностью. За время всей песни, которую она пела, он повторился ровно три раза. С одинаковыми, выверенными, как по секундомеру, интервалами. Чёткий, далёкий, приглушённый, но абсолютно узнаваемый для тех, кто хоть раз бывал у моря, у большой воды. Это гудок корабля. Не яхты, не катера — именно торгового судна, большого, грузового. Точный, басовитый, продолжительный, похожий на стон гигантского металлического зверя. Значит, это происходит где-то у большой, судоходной воды. Не обязательно прямо в порту, у причала, где шумно и людно. Может, тихий пирс, заброшенный причал, складской район у самого берега, дом или ангар с видом на акваторию, откуда эти гудки долетают как эхо. Но это… — он развёл руками в бессильном, почти отчаянном жесте, — это всё ещё как искать одну-единственную, чёртову иголку в стоге сена, который к тому же постоянно, ебучим образом, перемещают с места на место, да ещё и в полной, беспросветной темноте, на ощупь. Мы пробивали вдоль и поперёк, до дыр, все крупные и не очень порты на западе и востоке, начиная с Владивостока, где у Руслана когда-то были связи. Там чисто. Ни следов, ни намёков, ни одного, блядь, дуновения, ни одной тени.
Это странное помещение, завешанное тканью, плюс звук корабля… Нужно ещё одно звено. Хотя бы одно. Чтобы цепь, наконец, замкнулась, чтобы на этой громадной, безликой карте появилась точка, а не просто абстрактное, размытое «где-то у воды». Завтра! — он хлопнул ладонью по столу, от которого отскочила уцелевшая ручка. — Завтра работаем по-новой, с этой информацией. У нас теперь не одна, а целых две зацепки. Её голос и это «папа». Мы что-нибудь найдём. Обязательно.
Отсчёт начался по новой. Но теперь в этом отсчёте, в этой мучительной, изматывающей, выжигающей душу погоне за призраком, была не только привычная, гнетущая тоска и чувство бессилия. Была холодная, закалённая в горниле ненависти и отчаяния, стальная, как клинок, решимость. Была ярость, которая больше не выплёскивалась наружу беспорядочными вспышками, а копилась, сгущалась, концентрировалась, превращаясь в чистое, высокооктановое топливо для безостановочного поиска. И была крошечная, но живая, тёплая, пульсирующая искра — её голос в трубке. Её дыхание. Её слово, сказанное шёпотом, полным неизвестной, но такой важной тоски. Этого было мало. Катастрофически, опасно, убийственно мало. Но это было уже не то абсолютное, всепоглощающее, душащее «ничего», в котором они существовали последние месяцы. И в этой титанической, тотальной войне, где на кону стоит всё — любовь, жизнь, будущее, душа, честь, — даже это жалкое «не ничего» уже было оружием. Слабым, тупым, ржавым, но оружием. И они цеплялись за него, как утопающие в ледяном океане за последнюю, хлипкую соломинку, готовые силой своей воли, своей ярости, своей братской верности превратить эту соломинку в острое, смертоносное копьё, чтобы одним точным, яростным ударом пронзить им горло того, кто посмел украсть у них свет..
Глава 19. КЛЮЧ
Папа… папа… папа… папа…» Это слово не звучало, оно пульсировало, навязчиво и неумолимо, как ритм больного сердца, отстукивая такт в самой глубине его сознания, прорываясь сквозь бархатную, удушливую ткань кошмара. Оно было не частью сна, а скорее метрономом, отсчитывающим время его пытки, белой, горящей нитью, прошивающей кровавый мрак видений. Сны его давно перестали быть снами – они превратились в гиперреалистичные, вонзающиеся под ногти пытки, где он с леденящей душу ясностью видел Таю – но не ту, что пела, а изуродованную, обескровленную, прикованную ржавой цепью к трубе в сыром, пропахшем плесенью, мочой и страхом каменном мешке, а над ней, извиваясь тенью, разливался мерзкий, жирный, победный смех Руслана. И сквозь весь этот адский гул, сквозь хрипы, плач и звон в ушах, стучало, глухо и настойчиво, как молоток по наковальне в пустой кузнице: «Папа… папа… папа…». Это было не просто слово; оно было крюком, впившимся в самое нутро его подсознания, ключом, который упрямо не желал поворачиваться в заржавевшей скважине, ведущей из этого кромешного ада, но который он, скрипя зубами, должен был заставить работать.
Спустя несколько таких бесконечных, выматывающих душу часов, он подскочил на кровати, как от удара тока в самое сердце, весь облитый холодным, липким, отвратительным потом, который пропитал простыни насквозь, грудью ловя воздух, которого катастрофически не хватало, который был густым, тяжёлым и ядовитым, словно в той самой воображаемой конуре. Сердце колотилось где-то в горле, отдаваясь глухими, болезненными ударами в висках, стуком в ушах. Он сел, обхватив голову руками, пальцы впились в волосы, и прошептал в непроглядную темноту спальни, обращаясь к ней, невидимой, далёкой, но такой живой, такой реальной в этом одном, едва уловимом слове:
— Папа… — его собственный голос прозвучал хрипло, сорвавшись, полный немой мольбы и ярости. — Что это значит, маленькая? На что намёк? В какой бездне твоего отчаяния, в каком закоулке твоего измученного, но всё ещё острого ума родилась эта мысль? Что ты пытаешься мне сказать, пока этот урод дышит тебе в затылок?
Сон отступил, не принеся отдыха, оставив после себя лишь тяжёлую, свинцовую усталость во всех костях и жгучую, неотступную, сверлящую мысль, которая теперь жила в нём, как паразит. Марк быстро, почти на автомате, поднялся, прошёл в ванную, стал под ледяные, режущие струи душа, которые смыли солёный пот, но оказались бессильны против внутренней дрожи, против ощущения, что он стоит на самом краю огромного, тёмного провала, и внизу, в этой тьме, что-то шевелится, дышит, ждёт его. Облачившись в простые, чёрные треники и футболку, он уселся в своём кабинете в то время, когда весь огромный, пустынный дом ещё дышал глубоким, непробудным, почти мёртвым сном, и только первые, робкие, предательски-равнодушные лучи утреннего солнца начинали щупать стёкла панорамных окон, пытаясь проникнуть внутрь. Он сидел в кресле, не включая свет, затягиваясь сигаретой за сигаретой, ненавидя их горький, едкий, приторный вкус, ненавидя слабость, которая заставляла его искать призрачного успокоения в этом никотиновом, отравляющем дыме. Алкоголь был сейчас не просто плохим, а предательским вариантом – он был размытием сознания, туманом, слабостью, в которой можно было упустить ту самую, зыбкую, но единственную нить. Он чувствовал это каждой фиброй своего измождённого, истончённого до предела, но всё ещё острого, как отточенная бритва, существа: это не было случайным, бессвязным словом. Это был ключик. Маленький, тусклый, затерянный, но единственный ключик к той массивной, запертой на все мыслимые и немыслимые замки двери, за которой прятали его солнце, его воздух, его причину дышать, биться, существовать.
На часах, отсвечивавших в полумраке холодным, синим циферблатом, было ровно 7:00, когда в кабинет, словно два тяжёлых, невыспавшихся медведя, вылезших из берлоги после неудачной охоты, ввалились Егор и Димон.
Их лица были помятыми, глаза – заплывшими, красными от бессонницы и постоянного напряжения, но в глубине этих глаз уже горел тот самый, хорошо знакомый, почти родной огонёк – огонёк тревоги, готовности и немого вопроса.
— Марк, — хрипло, прочищая горло, начал Егор, протирая лицо ладонями, словно пытаясь стереть с него остатки сна. — Ты вообще спал? Хотя бы час, блядь? Или опять всю ночь глаз не сомкнул, как совушка-хуёвушка?
— Немного, — тихо, почти неразборчиво, сквозь зубы ответил Марк, не отрывая взгляда от тлеющего, как красный глаз циклопа, кончика сигареты. Его «немного» звучало как приговор, как признание в собственной беспомощности и как вызов одновременно.
В этот самый момент в дверь раздался стук. Не настойчивый, властный, а робкий, неуверенный, похожий на царапанье испуганной мыши. В кабинет Марка, кроме этих двоих, по неписаному, святому правилу последних месяцев, никто не входил. Это была его святая святых, его крепость, его командный центр и его личный склеп одновременно.
— Что? — буркнул Марк в сторону двери, даже не повернув головы, его голос прозвучал плоским, раздражённо-уставшим, отрезающим все нити.
Ответа не последовало. Только затянувшаяся, звенящая тишина за дверью. Но стук повторился. Тихий, но уже более настойчивый. Егор, который сидел ближе к выходу, с раздражённым, громким вздохом поднялся, сделав несколько размашистых шагов, и рывком распахнул дверь, будто собираясь вырвать её с петлями. На пороге, съёжившись, словно ожидая удара, стояла Алиса, бледная, в своём привычном, огромном, бесформенном свитере, который делал её похожей на испуганного подростка.
— Чё тебе, блядь, нужно в такую рань? — зарычал Егор, его усталость и собственное напряжение мгновенно, по привычке, трансформировались в знакомую, защитную, почти ритуальную агрессию по отношению к ней.
— Ни-че-го! От тебя, псина, ничего не нужно! — парировала она, тоже зарычав, но её голос дрожал, срывался, и испуганный взгляд тут же, как магнитом, потянуло через его плечо к Марку, неподвижно сидящему в глубине комнаты в клубах табачного дыма, похожего на туман над болотом. — Марк… — начала она уже спокойнее, но с той же, неустранимой, животной робостью, которую вызывала в ней одна только его аура. — Ты… спустишься? На тебя готовить завтрак?
— Нет, — отрезал Марк, не глядя на неё, даже не шевельнувшись, голос его был абсолютно плоским, безжизненным, раздражённо-уставшим, как лезвие тупого ножа. — Я занят. Не мешай.
Алиса замерла на секунду, её губы дрогнули, она кивнула, коротко, резко, больше не сказав ни слова, и тихо, как тень, ретировалась, прикрыв за собой дверь с едва слышным щелчком. В кабинете снова повисла тяжёлая, густая, давящая тишина, нарушаемая лишь шипением табака в переполненной пепельнице и тяжёлым дыханием Марка. Он медленно, как будто преодолевая сопротивление, перевёл взгляд на Егора, который с отвращением плюхнулся обратно в кресло.
— Егор, — начал Марк как-то отрешённо, глядя мимо него, куда-то в пространство, но с лёгкой, едва уловимой ноткой искреннего, почти постороннего, клинического интереса. — Тебе нравится Алиса? Что у вас там постоянно, изо дня в день, происходит? Вечный сыр-бор, перебранка, как у кошки с собакой. На что это похоже?
— Чего-о-о, блядь?! — Егор фыркнул, его брови взлетели так высоко, что почти скрылись в линии волос. — Друг, ты её вообще видел? Она же, с позволения сказать, ненормальная, с приветом! Нет, нет и ещё раз, блядь, нет! Я, — он ткнул себя пальцем в грудь так, что, казалось, провалится внутрь, — насмотрелся на тебя, долбоёба влюбленного и помешанного, до конца своих дней и до скончания века! Упаси меня Господь, все святые и сама мать-природа от такого счастья! Мне, — он повторил жест, — за глаза, с верхом, хватает мимолётных, одноразовых, простых и понятных девок. Зато, — он цинично, с гадливой усмешкой хмыкнул, — всё цело, всё на своих, проверенных местах: мозг, сердце, душа, ну, или что от неё осталось, и, само собой разумеется, член.
Никаких тебе драм, истерик, слёз и вот этого всего, этого вечного выяснения отношений, как в дешёвой мыльной опере!
Димон, слушая этот гневный, саркастичный монолог, просто с выражением глубочайшего презрения и усталости подкатил глаза к потолку и сдавленно, но очень чётко выдавил: — Идиот.
— Марк, — перевёл разговор в сугубо практическое, рабочее русло Димон, его голос был спокоен, низок, но в нём, как и всегда, чувствовалась та же внутренняя, стальная напряжённость туго натянутой струны. — Ну так что? Работаем? Копим идеи, версии, строим теории насчёт этого… «папы»?
— Да, Димка, работаем, — резко, с внезапной, взрывной энергией ответил Марк, раздавив окурок в пепельнице с такой силой, что та звонко, жалобно зазвенела, и пепел взметнулся маленьким серым облачком. — Я уже, блядь, мозг в кровавый порошок стёр, думая, ломая голову. Что за «папа»? Каким, к чёртовой бабушке, боком это может относиться к ситуации? Кто у нас «папа» и чем, на хуй, он может помочь? Я? — Он горько, беззвучно усмехнулся, и в этой усмешке было столько самоедства, что даже воздух, казалось, сгустился. — Нет, это слишком примитивно, и это нихера не даёт. Она явно, намеренно имела в виду что-то другое. Наших родителей, — он отмахнулся рукой, широким, сметающим жестом, — давно уже нет в живых, спасибо. Её отец… её отец тоже погиб, много лет назад...
Тут Марк задумался. Не просто задумался, отвлёкшись. Он погрузился в глубокие, почти медитативные, гипнотические размышления, отключившись от кабинета, от пацанов, от всего материального мира. Его взгляд стал остекленевшим, пустым, уставившимся в одну точку на столе, где лежала пепельница. В голове, как в бешеном, сломанном калейдоскопе, начали крутиться, сталкиваться, разбиваться обрывки её редких, скупых рассказов о прошлом, те детали, которые она когда-то, в моменты откровения, обронила, а он, слепой ублюдок, пропустил мимо ушей. Одна мысль, тупая, неоформленная, как болотный газ, цеплялась за другую, сталкивалась с третьей, взрывалась, порождая четвёртую, и вдруг — ЩЕЛЧОК. Не громкий, но ясный, чистый, как хрустальный звон в абсолютной тишине. В мозгу, в самой его логической сердцевине, что-то встало на своё, давно предназначенное место, сложилось в чёткую, пугающую, неопровержимую картину. Он подскочил с кресла так резко, с такой нечеловеческой силой, что тяжёлое кожаное кресло с оглушительным, зловещим грохотом опрокинулось назад, ударившись о пол и откатившись к стене.
— Пацаны… — выдохнул он, и в его голосе, хриплом от напряжения, прозвучала неподдельная, почти шоковая, но абсолютно железная уверность. — Димон, Егор!!!
Не дожидаясь ответа, не глядя на них, он, как ураган, как торнадо, сметающее всё на своём пути, рванул к двери. Его движения были резкими, точными, лишёнными всякой суеты — движения хищника, учуявшего кровь.
— Марк, ты куда, чёрт тебя дери?! — взревел Димон, вскакивая вместе с Егором и бросаясь следом, как две тени, привязанные к нему невидимой нитью.
— Я по делам! Ждите здесь! Сидите, блядь, и ждите! — Марк уже летел вниз по широкой лестнице, перепрыгивая через две, а то и три ступеньки, его голос, долетающий снизу, звучал взбудораженно, лихорадочно, но в нём не было и тени паники или истерики — только холодная, стальная, всепоглощающая целеустремлённость.
— Друг! Постой, блядь! Мы с тобой! Тебе нельзя одному, ты не в себе! — резко, уже с верхней площадки, крикнул Егор, начиная стремительно спускаться, его лицо было искажено тревогой.
Марк, уже в прихожей, натягивая на ходу кроссовки на босую ногу и накидывая на себя кожаную куртку, резко обернулся. Его лицо в полумраке просторного холла, освещённого лишь тусклым светом из гостиной, было напряжённым, собранным, но абсолютно, кристально трезвым. Глаза горели холодным, синим пламенем.
— Пацаны! Пожалуйста! Останьтесь! Сидите и ждите меня тут! Всё хорошо! Без глупостей, я ОБЕЩАЮ!
И прежде чем они успели что-то возразить, переубедить, схватить за рукав, он выскользнул за тяжеленную дубовую дверь, захлопнув её за собой. Через секунду за огромными окнами пророкотал низкий, яростный рёв заведённого двигателя, и чёрный «Бентли», как призрак, с визгом шин рванул с места, растворившись в утреннем, сером, мокром от недавнего дождя тумане.
Марк мчался по ещё спящему, безмолвному городу, крепко, до побеления костяшек, до хруста в суставах, сжимая руль, будто пытаясь выдавить из него ответы. Он ехал по адресу, который знал наизусть, который был выжжен в его памяти огнём самого страшного, самого унизительного краха в его жизни. Тот адрес ассоциировался с концом его вселенной, с тем вечером, когда он собственными руками, ревнивом угаре, разрушил всё, что имел. Но теперь он ехал туда не как кающийся, разбитый грешник, а как охотник, идущий по свежему, горячему следу. «Папа… Папа… Папа…» — это слово отстукивало в такт работе мощного двигателя, в такт бешеному стуку его собственного сердца. — Тая, девочка… Держись, родная. Дай мне только найти… — шептал он сквозь стиснутые зубы, его взгляд, прищуренный, был прикован к мокрому асфальту, но ум, вся его сущность, уже была там, в той квартире, пытаясь представить, что он мог упустить, что она, в своём отчаянии, могла оставить ему в наследство от своего прошлого, от своего «папы», как последнюю, отчаянную записку в бутылке, брошенной в бушующее море.
Он подъехал к ненавистной, серой, уродливой пятиэтажке, врезавшейся в память навеки, как шрам. Мигом, не обращая внимания на лифт, взлетел по лестнице на нужный этаж и направился не к той двери, что была её, а к соседской. Его кулак обрушился на дерево не стуком, а коротким, властным, не терпящим возражений ударом — БАМ! Дверь, дребезжа, приоткрылась, и на пороге появилась та самая пожилая женщина, сморщенная, как печёное яблоко, с колючим, ядовитым, вечно недовольным взглядом, та самая, что три года назад оповестила его о том, что он потерял всё.
— Доброе утро, — попытался выдавить из себя подобие любезности, цивилизованности Марк, его голос звучал неестественно ровно, сквозь силу, сквозь ком ярости, подступавший к горлу.— Будьте добры, ключ от квартиры Лебедевых.
Женщина прищурилась ещё больше, её взгляд стал ещё более подозрительным, ядовитым, оценивающим. — А вы кто им, простите, доводитесь? Родственник? А?! Вдруг вы вор?! Я вас не знаю, не могу просто так ключи от чужой квартиры отдавать!
«
Вор, блядь,
— с горькой, чёрной усмешкой промелькнуло в голове Марка, глядя на её перепуганное лицо. —
Если бы ты только знала, что я наворовал в этой жизни и что, по своей глупости, потерял
…» Вместо ответа он шагнул вперёд, и его фигура, огромная, в чёрной, мокрой от тумана коже, заполнила собой весь дверной проём, отрезав свет из коридора. Его лицо, измождённое, небритое, с впалыми щеками и горящими глазами, стало маской холодной, абсолютной, безэмоциональной угрозы. Воздух вокруг него, казалось, загустел и похолодел.
— Я ведь могу и выломать её, — произнёс он низко, почти без интонации, и в его голосе зазвучала такая неподдельная, бытовая, смертоносная жестокость, что женщина физически отшатнулась, вжавшись в косяк. — Сделаю это быстро. Будет очень, блядь, шумно. И тогда сюда точно зайдёт кто угодно. И вопросы будут уже к вам. У меня нет времени, желания и настроения на дискуссии. Ключ. Сейчас.
Старушка, побледнев, забормотала что-то неразборчивое, несвязное, мелькнула в глубине тёмной, пропахшей капустой и старостью квартиры и через мгновение, дрожащей рукой, протянула ему ключ. Рука её тряслась. Марк, не говоря больше ни слова, не глядя на неё, выхватил ключ и резко повернулся к соседней двери.
Его собственные руки, предательски, мелко дрожали. Адреналин, ярость, страх провала — всё смешалось в один клубок. Он со второго раза, с коротким, сдавленным проклятием, попал ключом в замочную скважину. Повернул. Толкнул дверь плечом. И застыл на пороге, как вкопанный, словно перед ним была не квартира, а пропасть.
Он и хотел войти, жаждал найти хоть что-то, клочок, намёк, и одновременно всё его существо, каждая клетка, кричала против этого, против погружения в это прошлое, которое было для него одной большой, незаживающей, гноящейся раной. Квартира встретила его спёртым, пыльным, мёртвым воздухом — пахло забвением, старой бумагой, тлением и тоской. Здесь много лет не открывали окон, не жили, не дышали полной грудью. Но при этом было чисто, неестественно, пугающе чисто, как в музее или в законсервированной гробнице. Усилием воли, стиснув челюсти так, что сводило скулы, он переступил порог, и дверь с тихим скрипом закрылась за ним, отрезав от внешнего мира. В памяти, как вспышка, всплыл тот вечер: ревность, слепая, бешеная ярость, и она… она в объятиях того ничтожного, жалкого ублюдка Андрея, на её же кровати, в её же доме. Его передёрнуло от волны такого острого, физического отвращения и стыда. Он протёр лицо шершавой ладонью, словно пытаясь стереть не только пот, но и тот призрак, и двинулся дальше, в глубь квартиры, шаг за шагом, как по минному полю.
Он прошёл в спальню. И тут его накрыло. Накрыло не волной, а настоящим цунами эмоций, таких сильных, таких всесокрушающих, что он едва устоял на ногах, его закачало, и он вынужден был опереться о дверной косяк. Каждая вещь здесь, каждый сантиметр этого пространства, каждая пылинка в луче света из-за шторы дышали ею, хранили её энергетику, её след. Он мог приехать сюда раньше, в любой из этих семи месяцев адского отчаяния, но не делал этого сознательно, намеренно, боясь именно этого — абсолютного, всепоглощающего, удушающего чувства вины, потери и осознания своей чудовищной ошибки, которое витало здесь, в воздухе, осело на каждой вещи. Боль, острая, жгучая, как раскалённая кочерга, разрывала его душу на окровавленные клочья, сжимая горло так, что он с трудом мог дышать.
На туалетном столике, покрытом слоем пыли, лежала в беспорядке разбросанная, словно в страшной спешке, косметика: помады, рассыпанные тени, опрокинутые флакончики духов. Дверцы платяного шкафа были приоткрыты, и внутри висел беспорядок. Видно было, что она уезжала впопыхах, хватая что первое попало под руку, не думая, не выбирая. Из-за него. Всё из-за него, из-за его слепоты, его ревности, его животного недоверия. Какой же он был слепой, тупой, чудовищный ублюдок! Всё и тогда могло сложиться иначе, кардинально иначе, если бы он не сделал тех поспешных, идиотских догадках и выводах, не дал волю своей чёрной, подозрительной, извращённой натуре, не стал тем монстром, которым стал в её глазах.
Рядом с опрокинутой баночкой крема стоял маленький, изящный, с позолотой флакончик духов. Тот самый, единственный, неповторимый запах, который сводил его с ума тогда, который был для него синонимом её кожи, её поцелуев, её близости, тех двух ночей, когда они позволяли себе забыть обо всём. Он взял флакон, и руки его дрожали. Он открыл его, и скрип откидной крышки прозвучал в тишине, как выстрел. Осторожно, почти благоговейно, словно совершая таинство, поднёс к носу. Аромат, слабый, едва уловимый, призрачный после стольких лет забвения, ударил в мозг, прямиком в самый центр памяти, как удар молотка по наковальне. Это был не просто запах. Это был портал, разрыв в ткани времени. Он перенёс его в прошлое, в те редкие, хрупкие, украденные у судьбы моменты абсолютного, немыслимого счастья. Его прорвало. Не слёзы.
Но внутри всё сжалось, скрючилось от боли такой силы, что он издал тихий, сдавленный звук, похожий на стон раненого зверя. Он сжал флакончик в кулаке так, что стекло врезалось в ладонь, и засунул его в карман куртки, как последнюю, физическую, осязаемую связь с той, прежней, настоящей, счастливой Таей, которая, возможно, уже навсегда осталась в прошлом.
На ручке шкафа, на одинокой вешалке, висело то самое чёрное вечернее платье. То самое, в котором он впервые увидел её на том роковом, злополучном приёме — она парила по залу, как тёмный ангел, и он, пьяный от власти и собственного величия, не мог оторвать от неё глаз. То самое платье, в котором он потом, как маньяк, как животное, обладал ею в первый раз, чувствуя, как весь мир сужается до размеров их двоих, до стона, до запаха её кожи и этого чёрного шелка. Он, словно во сне, протянул руку, взял тонкую, прохладную ткань, притянул к лицу, зарылся в неё, пытаясь вдохнуть, впитать, выцедить запах её тела, её тепла, её жизни сквозь годы пустоты, поймать хотя бы эхо того огня, что пылал между ними. Но там была только пыль и запах тоски. Сжавшись внутри от этой пустоты, он бережно, с невероятной, почти не свойственной ему осторожностью, повесил платье обратно, погладив ладонью по складкам, как по живому, хрупкому существу, которое больше не откликнется.
Потом начался методичный, почти безумный, одержимый поиск. Он решил, что выжжет эту квартиру своим вниманием дотла. Он открыл все шкафы в спальне, выдвинул каждую шуфлядку комода с таким грохотом, что, казалось, мебель вот-вот развалится. Вывалил на пол груды одежды, белья, старых газет. Ничего. Ни намёка, ни клочка бумаги, ни странной пометки. Только её вещи, её прошлая жизнь, которая тыкала ему в лицо его вину. Он перешёл в гостиную, и его взгляд упал на большой, слегка перекошенный портрет на стене.
Маленькая Тая, лет пяти, с широкой, беззубой улыбкой, синими, уже такими бездонными и умными глазами и чёрными, непослушными, пышными кудряшками, зажатая между двумя взрослыми — её родителями. Отец, высокий, прямой как жердь, в парадной форме офицера, с орденами на груди, смотрел в объектив с суровой, но смягчённой гордостью. Мать, улыбающаяся, нежная, с тем же разрезом глаз, что и у дочери. Счастливая семья. Несуществующая больше. Марк остановился как вкопанный, упёршись взглядом в это застывшее изображение счастья, которое он, своим вторжением, своим цинизмом, своим насилием, растоптал и похоронил. Он стоял так долго, взяв голову в руки, чувствуя, как тяжесть невыносимой, вселенской ответственности и вины давит на плечи, пытаясь вколотить его в этот пыльный паркет. «Папа…» — снова пронеслось в голове. И этот офицер, этот защитник, этот человек чести… Какой стыд, какое жгучее, пожирающее изнутри презрение к себе испытал Марк, глядя на его портрет, вспоминая как он обращался с его дочерью. Марк представил себе его взгляд — не гневный, а холодный, разочарованный, полный презрения. И этот мысленный взгляд жёг сильнее любого крика. Он чувствовал себя последней тварью, недостойной даже пыли под ногами этого человека. Его, Марка Орлова, перед которым трепетали тысячи, этого «хозяина жизни» — перед призраком давно погибшего офицера, чью дочь он сломал.
С резким, хриплым выдохом, как после удара в солнечное сплетение, он оторвался от портрета и принялся за поиски с новой, лихорадочной, яростной энергией. Чего? Он и сам толком не знал. Но эта уверенность, что «папа» — не просто слово, а ключ, застрявший в замке, не отпускала. Она жгла его мозг. Он считал, что Тая имела в виду именно своего отца, и где-то здесь должна была сохраниться нить, связывающая того самого отца с Русланом Ткачуком. Какая-то старая связь, о которой все забыли.
Он открыл каждый шкаф в гостиной, обшарил каждую полку, перебрал каждый листок в картонных папках с документами, старые квитанции за коммуналку, счета, справки из поликлиники, школьные грамоты Таи.
Он прочитал каждую строчку, вглядываясь в бухгалтерские отчёты и медицинские карты, как будто в них мог быть зашифрован адрес, координаты, пароль. Заглянул в каждую кружку старого сервиза за стеклянной дверцей буфета, перевернул каждую тарелку, ощупывал дно, ища наклеек, записок. Такому скрупулёзному, дотошному обыску позавидовали бы лучшие оперативники ФСБ или ЦРУ. Он осмотрел каждый клочок бумажки, заглянул за каждую единицу мебели, проверил, не отклеились ли где обои, не спрятано ли что за ними, простукивал стены, ища пустоты.
Пока его взгляд не упал на стопку старых, потрёпанных временем, толстых альбомов с фотографиями, аккуратно, с какой-то педантичной бережностью, сложенных на нижней полке низкого книжного шкафа. Они лежали там, как слои окаменевшей памяти. Марк взял всю стопку, ощутив их вес — вес чужой, законсервированной жизни, — и уселся в кресло у окна, где она, наверное, любила читать в детстве, греясь в солнечном пятне. Начал листать. Фотографию за фотографией, каждую переворачивая, вглядываясь в оборот, в поисках надписей, дат, любых зацепок, любых упоминаний знакомых лиц.
Детский альбом Таи. И его снова, с неослабевающей силой, накрыло волной. Он смотрел на эту улыбающуюся, доверчивую малышку с косичками, на её ясный, открытый взгляд, и чувствовал себя последним, конченным, гнилым подонком вселенной. Она ведь тоже была чьей-то дочерью. Чьей-то маленькой, любимой, оберегаемой девочкой. Её отец, этот суровый военный на портрете, наверное, души в ней не чаял, носил на руках, берег от всех ветров, лелеял её улыбку как величайшую драгоценность. А он, Марк Орлов, что сделал? В памяти всплывали обрывочные, стыдные картины: его хриплый рёв, её испуганное лицо, удар по щеке, грубое срывание одежды, её беззвучные слёзы, её покорность, которую он принимал за слабость. Издевался, унижал, насиловал, бил… Мутило от отвращения к самому себе так, что горло сдавил тугой, колючий ком, а в глазах потемнело, и он на секунду закрыл их, чтобы не видеть этих детских глаз с фотографии. Если бы можно было вернуть тот день, тот миг, когда он впервые её увидел… Если бы он не был тогда таким холодным, циничным, подозрительным ублюдком, слепым и глухим к её истинной, хрупкой и сильной сути… Но нет, «если бы» — дерьмо собачье. Он был именно таким. И теперь расплачивался вселенской болью.
Фотографии, где Тая уже подросток, угловатая, с грустными глазами, потом — взрослеющая, красивая девушка. И вот она — уже почти та, которую он встретил: та же красота, те же грустные глаза, и та же тайна в уголках губ, которую он тогда счёл расчетливой холодностью. Он водил пальцами по этим карточкам, по её бумажным щекам, по улыбкам, застывшим в прошлом, как последний, сентиментальный, жалкий дурак, сам себя не узнавая в этом жесте немой нежности, который был так ему несвойственен.
Потом он взял другой альбом, самый толстый, в потёртой, потрескавшейся кожзамовой обложке тёмно-коричневого цвета, пахнущий стариной и пылью. Альбом её родителей.
Марк листал его медленно, будто разминируя, всматриваясь в каждое лицо, в каждую деталь униформы, в фон. Отец в форме на всех снимках — Тая рассказывала, он был офицер. Никаких подробностей он тогда не спросил. За что сейчас себя карил. Фотографии с сослуживцами, на полигоне, на учениях, в казарме. Он изучал каждое лицо на этих коллективных, парадных и не очень, снимках, читал скупые, аккуратные надписи на обороте: «1995, учения «Щит», «Сослуживцы, 97-й год», имена, фамилии, звания, иногда шутливые прозвища. И тут, разглядывая очередную, довольно большую, чуть выцветшую фотографию, он замер. Палец остановился на краю карточки.
Это был групповой снимок. Молодые, бритоголовые, с нездоровой худобой пацаны в камуфляже, постарше — сержанты с усталыми лицами, и в центре, уже немолодой, но прямой, как струна, с орденской планкой на груди, отец Таи в офицерской форме майора. Стояли просто на фоне унылого полевого лагеря, палаток, грязного снега. Фотография была цветная, качество среднее, но лица различимы. На обороте: «Призыв 1999. 3-й взвод.
Перед отправкой».
Марк изучал каждое лицо, двигаясь взглядом от одного молодого, испуганно-нахального лица к другому, пока его взгляд не зацепился, не соскользнул, не остановился на одном, в третьем ряду, чуть слева. Молодое, угловатое, с высокими скулами и узким подбородком. Не сразу, но черты, как пазл, сложились в чудовищно знакомую картину. Глаза. Особый, хищный разрез глаз и характерная, ядовитая форма бровей. Даже в этом юном, почти детском лице читалась та же самая, врождённая подлость. Это был ОН. Руслан Ткачук. Молодой, лет восемнадцати, щуплый, но это был он. Этот взгляд… этот взгляд Марк узнал бы из миллиона.
Марка будто кинули в чан с ледяной, солёной водой, а потом тут же, не дав отдышаться, ошпарили кипятком. По всему телу, от макушки до пяток, пробежала мощная, конвульсивная волна — леденящего ужаса, бешеной, животной ярости и… дикого, почти истерического ликования. Он схватил фотографию, почти вырвав её из альбома, прижал к глазам. На обороте только та же надпись: «Призыв 1999. 3-й взвод». Больше ничего. Он смотрел и смотрел на это лицо, на эту ухмылку молодого салаги, неуверенно держащего автомат, и внутри у него всё кричало от торжества. «
Значит, Тая на самом деле дала подсказку! Не сошла с ума в заточении. Не бормотала бессвязно. Она, в своём кромешном отчаянии, нашла способ, отыскала в памяти этот ключ и сунула его нам в руки, прямо под нос этому самодовольному ублюдку, который, видимо, счёл это слово случайным бормотанием! Она ждёт. И верит. Верит, что мы поймём. Девочка моя… Умная. Храбрая. Умница! Я нашёл! Я, блядь, разгадал! И тебя найду! Клянусь тебе, найду и вырву оттуда, даже если придётся разнести всё к чертям!»
Больше ничего ценного, бьющего в глаза, он здесь не нашёл. Он взял с собой детский альбом Таи, не мог оставить его здесь, в этой гробнице, эту роковую, драгоценную фотографию и, уже на выходе, нащупав в кармане куртки холодный флакончик духов, стиснул его ещё раз. Выбежал из квартиры, прихватив ключ, и, не удостоив взглядом соседскую дверь, мигом, почти слетел вниз, по лестнице, не в силах ждать лифт.
В квартире он провёл не меньше трёх часов. Время потеряло всякий смысл, растворилось в пыли и напряжённом поиске. Он вскочил в машину, и с рёвом, нарушающим утреннюю тишину спального района, рванул с места. Он мчался домой, выжимая из двигателя всё, что тот мог дать, чувствуя, как адреналин и ярость смешиваются в его крови в гремучий, взрывчатый коктейль, но теперь в этом коктейле была и капля чистейшей, неразбавленной надежды.
Подъехав к дому, он на ходу сбросил куртку, которая бесформенной тёмной массой приземлилась где-то в коридоре. В гостиной, где сидели на иголках, не в силах ни работать, ни отдыхать, Егор и Димон, он лишь на бегу метнул им взгляд — жёсткий, повелительный, полный немого: «За мной!» — и помчался вверх по лестнице, снова перескакивая через ступеньки, его шаги гулко отдавались в тишине особняка. Они рванули за ним как ошпаренные, в унисон, отработанным движением. Влетели в кабинет, Димон, замыкая шествие, на автомате прикрыл дверь и щёлкнул замком.
Марк, не говоря ни слова, не делая никаких предисловий, подошёл к столу и с силой, со всего размаха, швырнул на его полированную поверхность найденную фотографию. Она скользнула и замерла перед ними, как обвинительный акт.
— Вот этот хромой, конченный, гнилой пидарас! — заорал он, и его голос, хриплый от напряжения и невысказанных эмоций, заполнил комнату, ударившись о стены. — Я, сука, нашёл его! Нашёл этого уёбка! Вон он, щенок, сопливый! — И только потом, выпустив пар, он упал в своё кресло, грудь тяжело вздымаясь, но в его глазах горел не огонь истерики, а холодное, стальное, победное пламя триумфа охотника, наконец взявшего след.
Димон и Егор мгновенно, словно по команде, окружили стол, схватили фотографию. Они молча, с предельным, почти болезненным вниманием, склонились над ней, всматриваясь, их лица были напряжёнными масками.
— Точно, Егор, смотри, — тихо, сдавленно, словно боясь спугнуть удачу, сказал Димон. — Это он. Молодой, щуплый, но он. Чёрт возьми… Вот же тварь.
— Марк, — встревоженно, подняв на него взгляд, спросил Егор. — Откуда это? И кто эти люди?
— Пацаны, — начал Марк, его голос был ровным, но каждое слово било, как молот по наковальне, чётко, ясно, без лишних сантиментов. — Мне всю ночь и всё это утро это слово «папа» не давало покоя. Я всех возможных «пап» в этой ебучей истории уже мысленно перебрал, перетрогал, перевертел. Тая не просто так это сказала. Она была в отчаянии, на грани, но она не сломалась. Она поняла, что это, наверное, единственный шанс как-то помочь нам её найти, кинуть верный намёк. Большего Руслан ей бы не дал сказать, даже этого слова, наверное, не должно было прозвучать. И как он, самодовольный идиот, сам не раскусил, что это подсказка… Я поехал на её квартиру. Перерыл там всё до нитки, до последнего пыльного угла. Каждую иголку, каждую бумажку, каждую, блядь, кружку. И в альбоме, — он ткнул пальцем в фотографию, — нашёл это. Тая когда-то рассказывала, что отец был военный. И смотрите: отец, вот он, офицер, майор. А это — его солдаты, срочники того призыва. И этот пидор, эта подлая гнида, тут стоит. Молодой, срочник, 99-ый год. Мы… — тут голос Марка сорвался на крик, в котором смешались ярость и горький упрёк к самим себе, — мы даже не проверили её отца глубже! Не копнули в эту сторону! А разгадка, блядь, лежала на поверхности, в её прошлом! Они, получается, знакомы как-то через её отца! Через службу! Через этот, мать его, «долг чести» или ещё какую хуйню!
— Пиздец… — прошептал Димон, проводя широкой ладонью по лицу. Его лицо было пепельно-серым. — Мы перевернули всё и всех, Марк. Каждого её одноклассника, каждого бывшего сослуживца со старой работы, всех их родителей, друзей, знакомых. Мы только прошерстили всю её родословную до седьмого колена. Там нигде не было ни родственников, ни друзей, ни коллег, ни даже случайных соседей, которых как-то пересекало с Ткачуком. Ни одной, блядь, пересекающейся точки! Он вычистил себя отовсюду, как профессионал!
— Теперь у нас есть многое! — с оживлением, уже переходя на деловой, азартный лад, сказал Егор. Его глаза загорелись знакомым огнём охотника за цифровыми призраками. — Теперь будем работать по этим людям, по этой части, по этому призыву, Марк. Ты понимаешь? Это уже не абстракция, не «где-то у воды»! Тот сигнал корабля, который я выцепил из записи. И теперь вот это, — он потряс фотографией в воздухе. — Я отдам это Серёге. Он своими погонами, связями и старыми долгами найдёт всю информацию про Ткачука настоящего, про его службу, про всех, кто с ним служил. Этот сучёныш ещё тогда, семь лет назад, когда впервые попытался тебя разорить, почистил все хвосты по высшему разряду. Заранее знал, что нужно удалить себя из всех баз, из всех армейских записей. И были же у урода возможности тогда… но Серёга его по ебалу найдёт. Он разговорит кого надо там, в архивах, в ветеранских организациях, где простая сила, деньги или угрозы не помогут. Понимаешь, Марк?! У нас появился не просто вектор — у нас появилась точка на карте, вокруг которой нужно копать!
— Егор прав, — поддержал Димон, его голос звучал твёрдо, уверенно, в нём снова зазвучали нотки командира, который видит план. — И возможно, мы найдём её сами, раньше, чем он захочет выдвинуть свои условия, «продать» её нам. Мы можем упереться ему в горло, когда он меньше всего этого ожидает.
Они расселись вокруг стола — возбуждённые, смертельно уставшие, но впервые за долгие, мучительные месяцы — с реальной, осязаемой, горячей надеждой в глазах. И с новой, другой тревогой, потому что абстрактная неизвестность сменилась конкретной, смертельно опасной целью, до которой, возможно, оставалось всего несколько шагов. Они просидели так долго, строя планы, обсуждая варианты, споря о деталях, пока не разошлись, наконец, по своим делам, заряженные новой, кипучей, агрессивной энергией.
Марк же, оставшись один, не пошёл к себе. Он отправился к Тимофею. Мальчик сидел в своей солнечной комнате, старательно, с высунутым от усилия языком, собирая огромный, сложный пазл с изображением космоса.
— Тима, прости, что меня почти весь день не было, — Марк присел рядом на корточки, и на его лице, без всякого усилия, появилась искренняя, усталая, но мягкая улыбка. — Я был в очень-очень важном месте. И привёз тебе подарок. Особенный.
— От мамы? — моментально оживился Тимофей, оторвавшись от пазла, его глаза загорелись таким чистым, безоговорочным светом надежды, что у Марка снова ёкнуло сердце.
— От мамы, малыш, — так же искренне ответил Марк. — Смотри. Это альбом мамы. С её фотографиями. Вот она совсем маленькая, почти как ты сейчас. А вот уже подросла, пошла в школу… А вот уже взрослая, вот такой я её и встретил, такой красивой.
Они устроились рядом на мягком ковре, прислонившись спиной к кровати, и начали листать. Марк что-то объяснял, показывал, они вместе смеялись над какими-то смешными, нелепыми, детскими снимками, где Тая была перепачкана краской или сидела с недовольной гримасой на руках у деда.
— Волосики чёрные… — удивлённо протянул Тимофей, рассматривая фотографию, где Тае было лет шестнадцать, с роскошной, непослушной гривой тёмных, вьющихся волос. — Папа, смотри!
— Да, Тимка, — улыбнулся Марк, гладя сына по голове. — Это настоящие мамины волосы. Очень красивые, правда? Когда она вернётся, у неё будут такие же, я обещаю. Ещё красивее.
— Папа, а мама скоро? — не унимался мальчик, цепляясь, как всегда, за самое главное, за суть.
— Уже очень скоро, малыш, — ответил Марк, и в его голосе на миг прозвучала лёгкая, сдержанная, но бесконечная грусть, которую он тут же, силой воли, задавил, сделав лицо снова весёлым, уверенным. — Осталось потерпеть ещё совсем чуть-чуть! Совсем немного!
Уложив сына, почитав ему сказку, Марк пошёл к себе. Он достал из альбома одну фотографию — ту, где Тая была особенно счастлива, улыбалась так широко и открыто, что глаза исчезали в лучистых морщинках, а всё лицо светилось изнутри. Ту, в которую он влюбился, даже сам того не осознавая сразу. Поставил её на тумбочку рядом с флакончиком её духов. Лёг в темноте и просто смотрел на смутные очертания её лица в лунном свете, пока тяжёлый, накопленный за день стресс не начал медленно отпускать, погружая его в глубокий, почти беспробудный, тяжёлый сон. В последний миг перед тем, как провалиться в небытие, он почувствовал это с пугающей, кристальной ясностью: они в шаге от неё. Совсем рядом. И скоро, очень скоро, начнётся финальная битва. Последняя. И в ней должны уцелеть все. Тая. Димон. Егор. Тима. Даже Алиса, чего уж там. Даже если ему самому придётся положить на алтарь этого спасения свою, никому не нужную, исковерканную, испачканную грехами жизнь. Он отдаст её без сожаления. Это будет его искупление. Его последний, единственно верный поступок.
Так, в мучительном, но теперь осмысленном, наполненном действием ожидании, пролетела неделя. Дни стали упругими, наполненными смыслом. Серёга с пацанами работали не покладая рук, днём и ночью: искали оставшихся в живых свидетелей, опрашивали, копали архивы, давили на старые связи. Сказали чётко: когда соберём всё, от и до, каждую крупицу — выложим полную картину. Марк ждал. Ждал, как никогда ещё не ждал в жизни — не пассивно, а активно, готовясь, продумывая каждый свой шаг, каждый возможный вариант развития событий. Он заполнял время работой — той самой, огромной, сложной машиной «Триакома», которую, возможно, скоро придётся отдать Руслану. И это наполняло каждый его рабочий час горькой, чёрной иронией. Заполнял время Тимофеем — смотрел на него, впитывал каждую его улыбку, каждое слово, каждый вздох, зная, что при худшем, самом страшном исходе может больше никогда не увидеть, не обнять, не услышать. Всё это — тягостное ожидание, леденящий страх, безумная любовь, всепоглощающая ярость — окончательно сломало в нём последние эгоистичные, надменные барьеры.
Он понял до самого дна своей искалеченной души: он за любого из них — за Таю, за сына, за этих двух идиотов, что стали ему ближе крови, — отдаст свою жизнь. Не раздумывая. Не сожалея ни секунды. Они все были ему дороже собственного дыхания, дороже всех денег, всей власти, всей этой ебучей империи, которую он построил. И больше всего, до физической тошноты, он корил себя за то, что когда-то, в тот роковой момент, не поверил своему сердцу, не доверился ей, сразу, слепо, тупо, зачислил её в категорию «таких, как все» — алчных, лживых, мелких, продажных. Каким же слепым, самодовольным ублюдком он был.
И вот в один из таких дней, когда Марк сидел на полу в гостиной, помогая Тимофею строить невероятно высокую, шаткую башню из разноцветных кубиков, в дверь, не звоня, вошли Егор, Димон и… Серёга. Серёга в своём вечном, кожаном пиджаке, с лицом, уставшим до зелёности, но сосредоточенным, как у хирурга перед сложной операцией. Марк, встретившись с ним взглядом через всю комнату, всё понял. Так они и условились: явка всей командой, в полном составе, — только с результатами, только с готовым планом.
Марк поцеловал Тимофея в макушку, передал его Алисе, которая, словно чувствуя незримое напряжение, тут же появилась из кухни, молча кивнул пацанам в сторону лестницы. Молча, тяжелой, решительной поступью, они вчетвером поднялись в кабинет. Серёга, войдя, окинул взглядом относительно прибранное после недавнего погрома пространство и усмехнулся, коротко и беззлобно.
— У-у-у… Орлов, — протянул он, доставая из внутреннего кармана пиджака пачку смятых «Кэмел» без фильтра. — Да у тебя тут, я смотрю, почти притон цивильный. Порядок навели. А то в прошлый раз смотреть было больно — как после артобстрела или дебоша медведя в посудной лавке.
— Бесполезно, — бросил Димон, опускаясь в своё кресло. — У него тут предметы интерьера чаще летают, чем ты моргаешь. Не привыкай к красоте.
— Пиздец как смешно, — беззлобно, но с нервным раздражением пробурчал Марк, зажигая свою сигарету. Он стоял у стола, опираясь на него костяшками пальцев, его поза была напряжённой, как у зверя перед прыжком. — Давайте, не тяните кота за яйца, всё уже заебало. Выкладывайте всё, что нашли. Всё. До последней, ебучей, незначительной, на ваш взгляд, мелочи. Я хочу знать всё.
— Лады, — кивнул Серёга, делая глубокую, затяжную затяжку. Дым заклубился в свете лампы. — Слушаем и не перебиваем. В общем, так. Лебедев Алексей Петрович. Кадровый офицер. Проходил службу в 99-м году в 810‑ой отдельной гвардейской бригаде морской пехоты имени 60‑летия СССР Черноморского флота. Базировались они тогда под Темрюком, на Тамани. Адрес части, точнее, то, что от неё осталось, тебе, Егор, передам. Короче, был у них как раз осенний призыв, пацаны, сопливые, зелёные, среди которых и был наш «герой» — Ткачук Руслан Викторович. После того как он семь лет назад пытался вам разорить, своими грязными бизнес-методами, он почистил всю информацию о себе по высшему, армейскому разряду. Тогда у него были и связи в нужных кабинетах, и деньги, и возможности. Следов в открытых базах нет, не было и до сих пор. Ну, мы нашли его по ебалу, по этой фотке, через старые, неоцифрованные альбомы одного из сослуживцев, который оказался ещё жив, бодр и всё помнит. В общем, их, этот призыв, тогда же, в конце 99-го, бросили в самое пекло — в командировку, которая на деле была второй чеченской. Лебедев, тогда уже майор, ему за сорок было, мог отмазаться, отсидеться в штабе, но поехал с ними добровольно. Командир роты. Мужик, судя по всему, был что надо.
Серёга сделал паузу, выдохнул дым колечками. В кабинете стояла гробовая, давящая тишина, нарушаемая лишь тяжёлым дыханием Марка. Он не шевелился, только глаза его, прищуренные, горели холодным, сосредоточенным, абсолютно бесстрастным огнём. Но внутри всё было свинцовым комом ярости.
— В общем, в первом же серьёзном бою, под Шатоем, в начале 2000-го, их рота попала в грамотную, жёсткую засаду. Боевики, подготовленные, беспощадные. Офицеров и срочников — всех там положили полностью, потери жуткие, роту выкосили. А Лебедев… Лебедев был, видать, не только офицер, но и мужик от Бога. С опытом афганской ещё, грамотный, с холодной головой. И он, — Серёга ткнул пальцем в фотографию, лежащую на столе, — вытянул оттуда, из-под самого носа у боевиков, этого самого Ткачука. Раненого, с раздробленной осколками гранаты ногой, почти в клочья. Боевики вокруг, приказ был на выход. А он его тащил. Оказал первую помощь в полевых условиях, уколы морфия колол от болевого шока. Тащил его, сука, двое полных суток по горам, по лесам. Сначала на себе, потом, когда сам выбился из сил, на самопальных носилках из плащ-палаток и стволов берёз. Днём прятались в воронках от снарядов, в развалинах саклей, ночью ползли к своим. Короче, Лебедев — крутой чел был. Настоящий офицер, для которого свой солдат, даже сопливый салага, — не пушечное мясо. Вытащил этого гандона, как родного, из самого ада, из-под самого носа у смерти. — Серёга посмотрел прямо на Марка, и в его взгляде была тяжесть. — Знал бы он тогда, блядь, что эта тварь, этот «спасённый» им ублюдок, потом с его единственной дочерью сделает… Я бы на его месте в гробу перевернулся.
Марк сидел, не двигаясь, но внутри у него всё кипело, бурлило и рвалось наружу. Ярость, чёрная, как деготь, распирала грудь, смешиваясь с каким-то диким, иррациональным, всепоглощающим чувством вины перед этим незнакомым, давно погибшим человеком, чью честь и чьё наследие он опозорил. Его пальцы впились в край стола так, что побелели костяшки.
— Он прорвался каким-то чудом, с последними силами, к своим. Ткачуку ногу, в итоге, спасли, но собрали, как пазл, инвалидом он остался на всю жизнь, та самая хромота. Об этой истории мы узнали через пятого-десятого, от тех, кто их тогда встречал на блокпосту, вывозил в госпиталь. Сейчас они уже деды, некоторые помнят в деталях. Потом, уже после госпиталя и увольнения в запас, Ткачук иногда, раз в несколько лет, наведывался к Лебедевым, пока те были живы. Типа отдавал долг чести. И видимо, как-то через эту историю твоя Тая его знала. Но до того момента, пока она не сбежала от тебя во Владивосток, у неё с ним, вроде как, тесных контактов не было. Возможно… точнее, скорее всего, Ткачук поначалу именно тот самый «долг чести» перед погибшим офицером и пытался отработать на дочери. Помочь ей, защитить от таких, как ты, Орлов, что ли… Парадокс, да?
«
Пиздец… Я урод. Я сам, своим безумием, своей подозрительностью, толкнул её прямо в лапы этого урода,
— пронеслось в голове у Марка, пока он слушал этот страшный, ироничный рассказ, от которого кровь стыла в жилах. —
Сам создал условия, сам загнал её в угол, где единственной «помощью» мог оказаться такой же ублюдок, как и я, только прикрывающийся тенью благородного долга. Сам…»
— Если бы не было в живых тех, кто их тогда из того ада вытащил, да если бы не эта фотка, — продолжил Серёга, — то никто бы нихера и не вспомнил, не связал. Информация похоронена глубоко, в могилах и в архивах под грифом. Короче, с этим всё. Главное, если опустить лирику: есть связь. Чёткая, ясная, железобетонная. Дальше. Адрес той части, точнее, что от неё осталось. Она в середине нулевых была расформирована, территория сейчас — заброшенный военный городок «Приморский», полуразрушенные казармы, склады, бункеры. Место гиблое, безлюдное. Но! — он снова поднял палец. — Море рядом. Буквально в паре километров — Керченский пролив. Акватория оживлённая. Вы говорите, на записи слышен чёткий гудок корабля, большого, грузового. Там они курсируют постоянно, туда-сюда, в порт Кавказ, в Керчь. Так что это место — самое оптимальное, идеальное, чтобы спрятать кого угодно надолго. Его бы там никто и никогда не додумался искать.
Тишина, заброшка, и в то же время — под боком транспортная артерия, возможность быстро свалить или получить что нужно. Короче, локация — Таманский полуостров, Красноармейский район, бывший военный городок «Приморский» в 5 км от посёлка За Родину. И я, — Серёга посмотрел на всех троих по очереди, тяжёлым, не терпящим возражений взглядом, — предлагаю не ждать, когда этот урод созреет и предложит сделку. Хуй его знает, извини за прямоту, Марк, чему он её там всё это время подвергает, что за психологические игры ведёт. Предлагаю организовывать операцию по освобождению. Точечную, быструю, жёсткую, без лишнего шума. Спасение заложника.
— Пизда! — вырвалось у Марка. Он встал, и его лицо исказила гримаса такой лютой, сосредоточенной, животной ненависти, что, казалось, воздух вокруг него загустел и стал проводить ток. — Сука! Гнида! Значит, мы нашли его! Докопались! Серёг, ты со своей стороны поможешь? Официально, с флагами, с бумагами, чтобы потом вопросов не было?
— Вообще, легко, — кивнул Серёга, потушив окурок в пепельнице Марка. — Основание есть. Похищение человека, статья 126, уже полгода как. По линии уголовного розыска всё чисто, я уже запустил маховик. Я займусь подготовкой на месте. Подключу людей, на которых могу положиться в огне и в воде. Не ментов в погонах, а… спецов, понимаешь? Бывших, с опытом. Но, пацаны, — он посмотрел на них строго, начальнически, — нужно время. Не абы какое, но если постараемся очень быстро, то неделя на всё. Раньше — никак. Нужна разведка местности, фото, планы построек, режим, численность, оружие. Планирование подходов, отходов. И вы, — он ткнул пальцем сначала в Марка, потом в Егора и Димона, — сами туда не суйтесь, даже близко. Вас троих там, даже с вашей лихой отвагой, в порошок сотрут. Ждите. Ждали полгода — одну, блядь, неделю выдюжите. И всё. Без соплей, без самодеятельности, без геройства. Я пошёл, мне ещё кое-кого повидать. Я с Димоном на постоянной связи.
Он встал, потянулся, хрустнув позвонками. Марк подошёл к нему, молча, без слов, крепко, по-мужски пожал руку. В этом рукопожатии, в этой тишине, было больше, чем любые слова благодарности.
— Я тебя умоляю, — махнул рукой Серёга, снимая с себя груз благодарности. — Сколько дерьма вместе хлебнули. Не раз вы мою, пардон, жопу спасали, когда было горячо.
Он кивнул Егору и Димону, коротко, по-деловому, и вышел, оставив в кабинете тяжёлую, но теперь наполненную конкретикой и решимостью тишину.
— Ну… Марк! — первый нарушил молчание Димон, и в его голосе звучало странное сочетание облегчения и нового, острого напряжения. — Всё, дело, блядь, пошло! Теперь надо ждать, друг. Надо ждать, готовиться и не сходить с ума от этого ожидания. Последний рывок.
— Марк, — сказал Егор, его лицо было непривычно серьёзным, без тени иронии. — Неделя. Терпи и готовься морально. Не хочу нагнетать, но это будет не встреча старых друзей, а самая настоящая, последняя, тотальная битва. И кто из нас оттуда живым и целым вернётся… хуй его знает. Надеюсь, что все. Но шансы… шансы не стопроцентные.
— Блядь, пацаны… — тихо, сдавленно, но с железной интонацией выдохнул Марк. Он смотрел на них, и в его глазах читалась страшная, непоколебимая решимость, граничащая с одержимостью. — Вы-то хоть… не ходите. Оставайтесь здесь. Серёга соберёт своих солдат, профессионалов, у них всё отработано. И я. Мне нужно быть там. Мне нужно лично, своими руками, перерезать глотку этому Ткачуку. Вырвать у него сердце. Мне нужно это. Это моё право. Моя расплата. Моё искупление.
Пацаны лишь переглянулись, и на их лицах одновременно появилось одно и то же выражение — смесь усталой, почти отеческой нежности, глубочайшего раздражения и полного понимания. Димон просто цокнул языком, с выражением крайнего презрения к этой идее, и подкатил глаза.
— Дебил же ты всё-таки, Орлов, — произнёс Егор беззлобно, но с абсолютной, непоколебимой уверенностью. — Конченый дебил. Решил в последний акт героем выйти? Куда ты, блядь без нас собрался? Так что заткнись и слушай, что тебе умные люди говорят. Мы — команда. И лезть будем все. И вылезем — тоже все. Понял, балбес?
Марк смотрел на них, и углы его губ дрогнули в чём-то, что могло бы стать улыбкой, если бы не адская тяжесть на душе. Он кивнул. Коротко. Этого было достаточно.
Время пошло. Но теперь это был не бессмысленный отсчёт мучительных дней. Это была обратная связь. Тиканье часов, ведущее к моменту, когда всё решится. Раз и навсегда. Каждый час, каждая минута были наполнены конкретикой: звонки Серёги, уточнение деталей, изучение спутниковых снимков заброшенного городка, тихие, жёсткие разговоры о том, кто, как и с чем пойдёт. Марк ходил по дому с лицом каменного идола, но внутри него бушевал вулкан — из ярости, страха, надежды и той самой, леденящей решимости, которая делает из человека оружие. Он смотрел на спящего Тимофея и знал: назад пути нет. Только вперёд. Только к ней. Даже если этот путь ведёт через ад.
Глава 20. ПРЕДРАССВЕТНЫЙ ОБЕТ
Время в эти дни, что тянулись свинцово-тягучими неделями ожидания, утратило привычную шкалу измерений, распавшись на два противоестественных полюса. С одной стороны, оно мучительно растягивалось, каждый час пути к ней, к той, что стала единственным источником света в затхлом подземелье его души, казался вечностью, наполненной гулким, давящим на барабанные перепонки безмолвием. Он физически ощущал эту дистанцию — не в километрах, а в каплях её возможных страданий, в минутах её унижения, и от этого сознания его разум, точно раскалённый гвоздём, вгоняло в ступор. С другой стороны, время неслось с безжалостной, ослепительной скоростью света прямо к моменту расставания с Тимофеем, унося драгоценные мгновения утренних объятий, доверчивого смеха за завтраком, тёплой тяжести уснувшего на плече сына. Эта двойственность рвала его на части: жажда приблизить момент спасения тут же оборачивалась животным ужасом перед неизбежной разлукой, даже краткой, с мальчиком. Марк метался в этом временном парадоксе, как зверь в тесной клетке, совершая бессмысленные, механические движения: он сидел в комнате Тимофея, наблюдая, как тот рисует, пока взгляд не затуманивался, и образ ребёнка сливался с призрачным силуэтом Таи; он запирался у себя, вынимая альбом с фотографиями, где её улыбка была ещё безоблачной, а глаза не знали глубины той бездны, в которую он её столкнул, и листал страницы до тех пор, пока кончики пальцев не начинали ныть от прикосновения к глянцу, а в груди не разгорался холодный, всепожирающий костер стыда и бессилия. Он делал вид, что работает, но это была лишь жалкая, прозрачная ширма, за которой бушевала настоящая жизнь — жизнь, замершая в ожидании последнего, решающего броска.
Этому мучительному затишью пришел конец в тот день, когда дверь кабинета, не сдерживаемая более силой искусственного спокойствия, распахнулась с таким грохотом, что Марк вздрогнул, оторвавшись от пустого взгляда в окно. В проёме, залитые светом из коридора, стояли Димон и Егор. Их фигуры, плотные, заряженные грубой, животной энергией готовности к действию, казались воплощением другого, реального мира, мира поступков, который вот-вот должен был поглотить этот кабинетный мирок томительного безвременья.
— Марк! Всё, блядь, сшито, намотано и готово к отстрелу! — прогремел Димон, и его голос, густой, раскатистый, полный неукротимого задора, болезненно резанул по натянутым, как струны, нервам. Он вошел, широко улыбаясь, будто сообщал о начале долгожданной охоты, а не о старте операции, цена которой — человеческие жизни. — Приехали, родной! Конец этому сидению на жопе ровно и картинному страданию! Пора шевелить булками!
Душа Марка в тот миг не просто канула в пятки — она, казалось, вырвалась из тела, оставив после лишь ледяную, звенящую пустоту в груди и гулкий звон в ушах. В голове, с кристальной, беспощадной ясностью, отчеканилась простая и страшная формула: «Всё. Больше нет пути назад. Либо мы её вытащим, либо я сгнию здесь заживо». Он медленно поднял на товарищей взгляд, и в его глазах, они увидели лишь бездонную усталость и холодную отрешенность приговорённого.
— Марк, слушай сюда, — Димон, не сбавляя напора, принялся выкладывать детали, энергично расчерчивая пальцем невидимые схемы в воздухе. — Завтра, после обеда, мы уже будем в воздухе. Серёга на месте, всё проверил, все подходы и выходы. Пару часов на то, чтобы глазами глянуть, мозги проветрить — и с рассветом, пока они сопли пузырями пускают, мы их накроем, как медным тазом. Чисто, молниеносно, без шума и пыли.
— Наконец-то… — прошептал Марк, и его шёпот был похож на скрип гравия под сапогом. Он провел обеими ладонями по лицу, снизу вверх, словно пытаясь стереть маску оцепенения, обнажить под ней живое, способное чувствовать лицо. — Я уже начинал думать, что сойду с ума в этих четырёх стенах. Что это ожидание… эта неопределённость… она просто перетрёт мне психику в труху. Каждый звук, каждый стук в доме — мне кажется, это весть о ней. Худшая весть.
— Марк, выдохни, — вступил Егор, и его голос, в противовес Димону, был низким, густым, как хороший коньяк, несущим в себе не кричащую, а глубинную, непоколебимую уверенность. Он подошёл к столу, упёрся в него костяшками пальцев, сблизившись с Марком. — Всё просчитано до миллиметра. Не накручивай себя. Мы справимся. Мы её вытащим. Точка. Не «можем» или «попробуем» — вытащим. И всё тут.
Марк откинулся в кресле, его взгляд утонул где-то за пределами комнаты, в сером небе за окном. — Я стараюсь, Егор. Боже, как я стараюсь держаться за эту мысль. Но я не ребёнок, которому можно сунуть конфету и он перестанет бояться бабайки. — Он повернул к ним лицо, и в его глазах горел холодный, рациональный огонь обречённости. — Нужно смотреть правде в глаза, даже если она плюёт в твою душу кислотой. План — он на бумаге. А там, на месте, — живые, пахнущие потом и злобой ублюдки с оружием. Всё может пойти под откос в одну секунду. И у меня… у меня внутри сидит чёрный, холодный ком. Предчувствие. Не просто страх, а знание. Как будто я уже что-то теряю безвозвратно. Как будто плачу за что-то страшной, невосполнимой монетой.
Он замолчал, давясь горечью, что подкатывала к горлу, а потом заговорил снова, и его спокойствие было страшнее истерики, смертельнее крика. В нём звучала тихая, леденящая решимость.
— Пацаны. Послушайте меня. Вдруг что… Я сейчас о своей шкуре. И о них. О Тае и Тимофее. Дайте мне слово. Клятву, если хотите. На том, что для вас свято. Если там, в этой мясорубке, что-то пойдёт не так, если судьба поставит вас перед выбором… то вы тащите её. Тащите её, даже если я буду лежать и хрипеть у вас под ногами. Моя жизнь… — он горько усмехнулся, — моя жизнь давно стала разменной монетой в этой игре с судьбой. Их жизни — нет. Они — неприкосновенны. Поняли меня? Я уже всё себе сто раз представил. Все варианты.
— Орлов, да твою ж ебучую мать! — рявкнул Димон, и его кулак с такой силой обрушился на стол, что треснула стеклянная крышка графина. Добродушие с его лица испарилось, осталась лишь первобытная, свирепая ярость. — Какую такую разменную монету ты себе возомнил?! Какие, нахуй, варианты?! Мы вернёмся ВСЕ! Все до единого, целые и невредимые, с Таей на руках! И будем потом, через год, на твоей настоящей, пиздатой свадьбе так плясать, что соседи вызовут ОМОН! — Он попытался взять себя в руки, перейти на убеждающий, почти отеческий тон. — Брось эту херню. Не хорони себя раньше времени.
Но Марк, казалось, провалился в свою реальность, глухую к внешним голосам. Он смотрел не на них, а сквозь них, в какую-то свою бездну, и говорил, выворачивая душу наизнанку с такой беспощадной, унизительной откровенностью, что у Егора по спине побежал ледяной пот, а у Димона свело скулы. Это был не их Марк. Не тот неистовый, ослеплённый страстью хищник, что полгода назад, с перекошенным от боли и ярости лицом, орал на весь дом: «
Она моя! И ни один мудак в мире не отнимет её у меня!».
— Пацаны, всё это… лирика, — продолжил он, и каждый слог падал, как камень, в звенящую тишину. — Реальность… она вот здесь, за стенкой. Он спит. И ему нужна мать. Нормальная, счастливая, целая. Не изломанная, не запуганная тень. А я… — он замолчал, собираясь с силами. — Я всю эту неделю, каждый час, каждую минуту, я думал. Прокручивал одну и ту же плёнку. Я вырву её. Я привезу её сюда, к сыну. А потом… потом я уйду.
В воздухе повисла такая густая, плотная тишина, что в ней стало слышно биение собственного сердца. Даже Димон, всегда готовый сорваться на крик, замер, впиваясь в Марка горящим взглядом.
— Если она посмотрит на меня и в её глазах я увижу не любовь, а страх… или жалость… или просто пустоту… если она захочет, чтобы я исчез… я уйду. Без слова, без сцены. — Голос его дрогнул, но не из-за слабости, а из-за невероятного напряжения, с которым он выталкивал из себя эти слова. — Я понял самую простую и самую страшную вещь. Она для меня дороже, чем я сам для себя. Дороже моего чёртового эго, моей утробной похоти, моего желания обладать ею, моей ебучей, нездоровой, уродливой зависимости, которая сожгла и её жизнь, и мою! А она… она просто светилась. Она была… святой. И я её в грязь втоптал. Если её счастье — это жизнь без меня… что ж. Я приму это. Я приму, как должное. Я съеду. И буду считать за величайшую милость, за благословение — просто право видеть, как растёт мой сын. Просто знать, что она дышит, смеётся, живёт. Я пронесу эту любовь, как крест, до последнего своего вздоха. И сгину, когда положено. Такова… моя единственно возможная расплата.
Он закончил. Тишина в кабинете стала осязаемой, тяжёлой, как свинцовый колокол. Димон и Егор переглянулись. В их взгляде метались шок, полное непонимание, а под ним — пробивалось что-то новое, тяжёлое, неподъёмное. Уважение. Не панибратское, а глубинное, почтительное. Марк сгорел дотла в огне собственного осознания и возродился из пепла другим — мужчиной, готовым на абсолютную, тихую жертву.
— Марк… остановись, — выдохнул Егор, и его голос прозвучал непривычно тихо, почти благоговейно, как в храме. — Ты не слышишь себя. Ты не видишь, как она держалась все эти годы. Она выжила только потому, что там, в самой глубине, горела искра — искра тебя. И Тимофея. Вы — одно целое, вы — плоть от плоти её души. Такое… такое в жизни даётся один раз. И это не бросают. Не отрекаются. Это спасают. Любой ценой.
Марк словно очнулся от глубокого обморока. Он резко встряхнул головой, шумно, с присвистом втянул воздух и с силой ударил раскрытыми ладонями по столешнице, поднимаясь во весь свой немалый рост. В его движениях снова появилась стальная пружинистость.
— Всё! — рявкнул он, и его голос снова обрёл привычную командирскую жёсткость, сметая минуту назад витавшую в воздухе исповедальность. — Концерт окончен! Теперь, пацаны, приказ: отдых. Время – позднее, завтра – день подготовки, послезавтра – день «Х». И я хочу видеть вас выспавшимися и злыми, а не философами с опухшими глазами! Всё ясно?
Он говорил с такой стремительной, заряжающей энергией, будто не он только что произносил свою предсмертную речь. Подчиняясь резкой смене тона, все разошлись, потрясённые, но дисциплинированные. Марк же пошёл к Тимофею. Он читал ему сказку о доблестном рыцаре, который прошёл через огонь и воду, чтобы спасти принцессу, говорил о чести, которая важнее жизни, слушал, затаив дыхание, как мальчик под нос напевает по-своему мамину колыбельную. Но уйти не смог. Остался лежать рядом, в темноте, ощущая ритмичное дыхание сына и не смыкая глаз до тех пор, пока за окном не начал разливаться первый, тошнотворно-серый свет. «
Я верну тебя, маленькая моя
, – думал он, глядя в потолок. –
Послезавтра твоё место будет здесь. В этой кровати, рядом с ним. И если ты… если ты позволишь мне просто стоять рядом и дышать одним воздухом с тобой… я, наверное, умру на месте от непосильного счастья. А если нет… значит, так угодно судьбе. Но ты будешь жива. Вы оба будете живы. И это – единственное, что имеет значение».
Почти такую же бессонную ночь провели Димон с Егором. Они лежали каждый в своей постели, в темноте, и сквозь приоткрытое окно в комнату вползал сырой ночной воздух, пахнущий бетоном и далёкой грозой.
Когда время уже подползало к рассвету, и самый глубокий сон овладевал домом, дверь в комнату Егора отворилась с такой противоестественной, призрачной бесшумностью, что это могло присниться. Егор, не открывая глаз, почувствовал кожей — присутствие. Легкий скрип половицы, едва уловимый, но до мурашек знакомый шорох одежды, и наконец — аромат духов, который он ненавидел и который теперь узнал бы из миллиона. Алиса.
Прежде чем сознание успело оформить мысль, тело сработало на рефлексах, выточенных в десятках переделок. Он резко открыл глаза, в темноте поймал движение — бледное пятно лица, тонкую полоску шеи — и железной хваткой поймал холодное, удивительно хрупкое запястье, тянувшееся к его лицу. Одно резкое движение, поворот — и теперь она лежала под ним, прижатая к матрасу всем его весом, а он, нависая, оскалился в самой что ни на есть хищной, животной улыбке, которую только мог изобразить.
— Нашла время для визитов, Лисица, — прошипел он, и его голос, хриплый от сна и внезапного адреналина, звучал в тишине угрожающе громко.
— Отпусти, дебил! Сию секунду! — выдохнула она, не крича, а именно выдохнула сквозь стиснутые зубы, и в её шипении было столько немой ярости, что ему на миг стало даже интересно.
Церемоний не намечалось. Охваченный внезапным, диким порывом — смесью злости, накопленного напряжения и какого-то странного, давно забытого азарта — он наклонился и впился в её губы поцелуем. Но это не был поцелуй. Это было нападение. Захват. Алиса не стала терпеть и выпрашивать пощады. Её тело вздрогнуло, собралось в тугой пружинный комок, и её колено, точное и неумолимое, как удар молота, пришлось точно в цель.
Воздух с грохотом вырвался из его лёгких. Он зарычал, отпустил её и согнулся пополам, волна тошнотворной, ослепляющей боли накрыла его с головой, заставив на секунду увидеть искры перед глазами. — Ты… сука! Дрянь! Конченая стерва! — он прохрипел, едва отдышавшись.
Алиса, словно гибкая ласка, соскочила с кровати и отпрыгнула к двери, её грудь высоко и часто вздымалась под тонкой тканью футболки.
— Зачем, блядь, припёрлась?! — сквозь зубы, всё ещё корчась от боли, выдавил он. — Не учили, что ночной визит к мужику — это открытое приглашение? А? Чего хотела-то, святая? Не этого? Скажи честно!
— Дебил! Ублюдок конченый! — выплюнула она, и в её голосе, помимо ярости, прозвучала какая-то надсадная, детская обида. — Ничего я от тебя не хотела! Ни-че-го!
Но он уже пришёл в себя. Боль отступала, уступая место новому приливу гнева. Он рванулся с кровати, настиг её у самой двери, грубо схватил за плечо и притянул к себе. Их лица оказались в сантиметрах друг от друга. Он чувствовал её прерывистое, горячее дыхание.
— Тогда что?! — прошипел он, впиваясь в неё взглядом. — Что, блядь?!
И в этот миг в её глазах, что-то надломилось. Вся броня, всё позёрство исчезли, обнажив голую, беззащитную тревогу. — Просто… — её голос сорвался на шёпот, — просто вернись, Егор. — Она вырвалась, её пальцы нащупали ручку двери.
И она исчезла, бесшумно растворившись в темноте коридора, где почти столкнулась с Марком. Тот стоял, прислонившись к косяку своей комнаты, с невыспавшимся лицом и смотрел на неё с таким откровенным, нелицеприятным изумлением, что даже в полумраке было видно, как его брови поползли к волосам.
— Алиса, что за, прости Господи, хуйня тут происходит в пятом часу утра? — зашипел он, но ответа не последовало — девушка уже летела вниз по лестнице, смахивая с лица что-то, очень похожее на предательские слёзы.
Утренний завтрак проходил под аккомпанемент гнетущего, неловкого молчания, которое, казалось, звенело громче любой речи. Когда Тимофей, доев кашу, ускакал к игрушкам, а Алиса, бросив «я не голодна», скрылась на кухне, Марк не выдержал. Он медленно отпил глоток кофе, поставил чашку с тонким, звенящим стуком и перевёл на Егора взгляд, в котором медленно разгорался огонёк нездорового, братского любопытства. На его лице расплылась широкая, до ушей, неприкрыто-наглая улыбка.
— Ну что, Егорыч, — начал он сладким, задушевным тоном, — а не осветишь ли ты наш братский круг насчёт ночных… эээ… учений в твоих апартаментах? Что в твоей комнате ночью делала Алиса? М? Стратегию штурма обсуждали... Или спарринг-партнёра нашёл для отработки ближнего боя?
Димон, только что сделавший здоровенный глоток апельсинового сока, выпучил глаза, закашлялся и фонтаном выплюнул жидкость обратно в стакан, часть её брызнула на стол. — Чегоооо, блядь?! — захохотал он, давясь и хрипя. — Ёж, ты серьёзно?! Ты с ней?! Да она тебя, мудака, на мелкие винтики разберёт за неделю! Мне одного дебила хватило! Ещё одного романтика с разбитым корытом — я, пацаны, не потяну, ей-богу!
Марк нахмурился, стрельнув в Димона взглядом, в котором мелькнула тень былой, холодной жестокости, но тут же не выдержал и фыркнул, сдавленно кашлянув в кулак.
— Пошли вы нахуй оба, со своими тупыми домыслами! — взревел Егор, багровея так, что стало страшно за его сосуды. — Боже упаси и избави от такой напасти! Чтоб я с этой… с этой пилой в юбке?! — Он с преувеличенной, почти комичной серьёзностью перекрестился, трижды плюнул через левое плечо и звонко, со всего размаха, постучал костяшками пальцев по макушке хохотавшего Димона.
Марк тоже сдался — его сдержанный, баритональный смех слился с диким, ржущим хохотом товарища, и на секунду тяжёлая, давящая атмосфера в столовой разрядилась, уступив место чему-то простому, почти домашнему.
Последний час перед отъездом Марк провёл с Тимофеем, отложив все дела. Он объяснял, сидя перед ним на корточках, смотря прямо в его серьёзные глаза, что папе нужно на время улететь в далёкое королевство, чтобы победить самого страшного дракона и спасти принцессу. Что он вернётся. Обязательно.
Уже стоя в прихожей, с сумкой, набитой не вещами, а грузом ответственности, Марк снова опустился на уровень мальчика.
— Ну что, мой главный командир? Я скоро буду. И привезу тебе самый лучший в мире подарок. Обещаю. Ты тут держи фронт, помогай Алисе, хорошо?
— Маму? — радостно, без тени сомнения, выдохнул Тимофей, и его лицо озарилось такой ослепительной, чистой надеждой, что у Марка сердце сжалось в комок, а в глазах на мгновение помутнело.
— Да, сынок, — выдохнул он, и голос его стал невероятно мягким, тёплым, каким он бывал только с ними двумя. — Маму. Мы вернём маму домой. — Он обнял сына, вжал его в себя, впитал запах детских волос, ощутил под губами тепло его лба. — Я люблю тебя, мой мальчик. Помни это. Всегда.
Поднявшись, он встретился взглядом с Алисой, стоявшей в дверях гостиной. Она смотрела на него сурово, по-военному прямо. — Алиса… ты всё знаешь.
Ей не нужно было никаких объяснений. Она лишь резко, по-мужски, кивнула. Тимофей был её семьёй. Она легла бы за него, не раздумывая.
Между ней и Егором вновь проскочила молния — быстрый, острый, искрящийся взаимными претензиями и тем неразрешённым напряжением, что висело в воздухе с ночи. Марк и Димон снова переглянулись и, не сдержав усмешек, покачали головами, в очередной раз откладывая «разбор полётов» на потом.
---
Аэропорт. Частный терминал, пахнущий стерильностью и деньгами. Холодный блеск фюзеляжа казался зловещим в свете прожекторов. Их уже ждал Серёга — человеческая гора в камуфляже, с лицом, будто высеченным из гранита, на котором за всю жизнь не появилось ни одной морщины улыбки. За ним, как тени, — его команда: семь бойцов с пустыми, мёртвыми глазами киллеров, и группа лучших врачей с чемоданами, в которых лежал не медицинский, а скорее инженерный инструментарий для починки человеческого тела.
— Прибыли, — коротко бросил Серёга, пожимая руку каждому с силой, способной раздробить кости. — На месте группа «Альфа» встретит. Транспорт, схемы объекта, тепловизоры — всё по накладной. Работаем по тихой схеме. До первого выстрела — призраки. После — ураган. Вопросы есть?
Вопросов не было. Была только тишина, густая и тяжёлая, внутри каждого из них.
— Что ж… — Марк обвёл взглядом лица своих людей, потом на мгновение задержал взгляд на горизонте, где таился рассвет. — С Богом… и друг за друга.
Они поднялись по трапу. Двигатели, срываясь с цепи, взревели, поднимая в воздух тучу пыли и листьев. Самолёт, тяжело оторвавшись от полосы, рванул в низкую, серую облачность, скрывавшую звёзды. Марк сидел, сжимая подлокотники так, что алюминий трещал под пальцами. Его руки были ледяными не от страха за себя — от всепоглощающего ужаса, что любая, самая мелкая ошибка, любая случайность лишит Таю шанса. И от пронзительной, физической боли предстоящей разлуки с сыном. Никто из них, глядя в иллюминаторы на удаляющиеся огни города, не мог даже предположить, какая чудовищная, исковерканная реальность, какой кромешный ад, замаскированный под заброшенные ангары в безжизненных песках, ждёт их за тонкой перегородкой этого летящего в ночь металлического цилиндра.
Глава 21. ЭХО ПРОШЛОГО
Тая. Семь месяцев назад.
Тишина, поселившаяся в её сознании, была не благом покоя, а тяжёлым, удушающим саваном, которым она пыталась обернуться, чтобы скрыться от осознания собственного падения, от острого, как лезвие бритвы, стыда, от чудовищной картины того финального утра, что стояла перед глазами в мельчайших, мучительных подробностях. Это была густая, вязкая субстанция, напоминающая чёрный, холодный дёготь, и в этой субстанции она медленно тонула, теряя очертания, теряя саму себя, и вдруг, подобно раскалённой игле, пронзившей этот покров забвения, из-за дверей, ведущих в длинный, пахнущий сыростью и пылью коридор, ворвался сорванный, полный животного ужаса голос охранника: «Шеф, машины Орлова – они близко!» Этот выкрик, резкий и несущий в себе отзвук приближающейся бури, достиг её слуха не как просто слова, а как физический толчок, последняя волна реальности, прежде чем реальность эта рухнула, поглотив её целиком, и она, беспомощная и разбитая, провалилась в глубокий, беспросветный колодец небытия, где не было ни снов, ни мыслей, лишь абсолютная, всепоглощающая темнота, в которой время теряло всякий смысл.
Очнулась она уже в движении, вернее, в хаотичном, грохочущем мире, сотрясаемом мощными вибрациями, которые отдавались глухой болью в каждом суставе, в каждой мышце, будто её тело бросали о каменные стены. Глухой, монотонный рокот, переходящий в пронзительный вой, заполнял всё пространство, и сквозь полуприкрытые, слипшиеся веки она уловила лишь мелькающие тени на потолке низкой кабины, дрожащий от вибрации профиль Руслана, застывший в напряжённом, хищном ожидании – он смотрел в запотевший иллюминатор, стиснув челюсти с такой силой, что казалось, вот-вот раздастся хруст кости, а его глаза, холодные и острые, высматривали что-то в проплывающей внизу бескрайней темноте. Затем была тряска, от которой звенели зубы, запах бензина и влажной земли, потом руки, грубые и безликие, перетаскивающие её, как мешок, в холодный, пахнущий кожей и дорогим парфюмом салон частного самолёта, потом снова автомобили – их бесконечная череда казалась ей пыткой, мучительным перемещением по замкнутому кругу, где не было ни начала, ни конца, только изматывающий гул двигателей и ощущение полной потери себя. Глаза её были плотно затянуты грубой, колючей тканью, натиравшей кожу век и переносицы, лишая малейшей возможности понять, куда и зачем её везут, превращая мир в бесконечный лабиринт звуков и запахов без карты и ориентиров. Она не видела названий городов на указателях, не слышала диалектов или языков, которые могли бы указать на страну или регион; она существовала в вакууме перемещения, где единственными ощущениями были боль в связанных запястьях, тошнота от укачивания и леденящее душу чувство полной отрезанности от всего, что когда-то составляло её жизнь.
И в какой-то момент, после бесчисленных часов пути, она не просто устала сопротивляться – она смирилась. Это не было смирением отчаяния, которое рвёт душу на клочья криком; это была тихая, опустошающая капитуляция, похожая на внутреннюю смерть, на согласие стать вещью, предметом, лишённым воли и желаний. Да, они приехали за ней. Марк, Дима, Егор – те трое, чьи лица, голоса, смех ещё теплились где-то на окраинах памяти. Но не успели. И в этой мысли, пронзившей её апатию, таилась странная, извращённая логика. Может, это и к лучшему? Какая судьба могла ждать их с Марком теперь, после всего? Вечная война, где каждый поцелуй будет отравлен воспоминанием о предательстве, где каждое прикосновение будет нести в себе подозрение, где они будут бесконечно ранить друг друга, пытаясь то ли залечить, то ли, наоборот, углубить нанесённые раны. Это была не любовь, а мучительная, калечащая болезнь, лихорадка, от которой не было исцеления, только медленное взаимное уничтожение. Пусть Тимофей остаётся с ним. Её маленький, нежный Тим, её солнышко, её самое светлое и беззащитное создание. Он привыкнет. Дети пластичны, они приспосабливаются. Марк будет для него прекрасным, заботливым, строгим и справедливым отцом – он так мечтал о ребёнке, так хотел оставить после себя продолжение, обрести ту самую хрупкую и одновременно прочнейшую нить, связывающую его с будущим, дающую смысл всему, что он строил. Тим ещё так мал, память его – чистый лист, на котором новые впечатления быстро затмят старые – он забудет её, эту слабую, глупую, сломленную женщину, эту мать, которая собственными руками, поддавшись порыву отчаяния, разрушила свой дом, обрекла его на жизнь без неё. Он забудет. И, наверное, это будет правильно. Так должно быть.
Её лицо, ещё недавно опухшее и пылающее от яростных ударов, которые нанёс ей Руслан в тот последний, страшный день, постепенно заживало, синяки сходили, отёк спадал, обнажая прежние, знакомые черты. Но внутренние гематомы, те тёмные пятна, что образовались на самой ткани её души, не просто оставались – они расползались, становились больше, чернее, глубже, отравляя каждую мысль, каждое воспоминание. На её шее, холодной и напряжённой, висел кулон – тот самый, тяжёлый, с холодным камнем, который Марк надел на неё в то роковое утро, перед самым крахом всего, что между ними было. Он висел не как украшение, а как гиря, как ярмо, как неумолимое, осязаемое напоминание, якорь, который цепко впился в её прошлое и не давал отплыть в безразличное забвение. Каждое движение отзывалось в нём лёгким, но чётким покачиванием, и это покачивание было стуком метронома, отсчитывающего секунды её вины. Он напоминал о той последней ночи, полной яростного, почти животного соединения, в котором сплелись в неразрывный клубок страсть, ненависть, обида, жалость к себе и отчаянная, предсмертная нежность, будто они оба чувствовали, что это конец, и пытались в последний раз вдохнуть жизнь в умирающее чувство. Он напоминал о последнем дне, о словах, вырвавшихся у него, словах, которые резали её душу острее любого ножа: «Прощай… моя любовь…». И о выстреле. Не о реальном выстреле, а о том, что она совершила, – выстреле в его доверие, в его веру, в ту хрупкую конструкцию их общего мира. Она покалечила его душу, искалечила жестоко, подло, бесповоротно, и теперь носила на шее этот холодный камень – символ своего предательства и его утраченной веры. Дождалась-таки, идиотка, признания в любви, услышала его, только уж очень горькой, очень поздней и чудовищно дорогой была эта цена – цена собственного достоинства, его доверия и спокойного будущего их сына.
Когда бесконечное движение наконец прекратилось, её, шаткую, дезориентированную, с ногами, не слушавшимися от долгого онемения, втолкнули в какое-то помещение. Воздух встретил её тяжёлым, спёртым коктейлем запахов: сырость бетона, пыль, въевшаяся в стены за долгие годы, затхлость заброшенности, сладковатый аромат плесени и чего-то ещё – машинного масла или старого железа. Дверь за её спиной захлопнулась с глухим, окончательным щелчком тяжёлого замка, и этот звук отозвался в тишине гулким эхом, словно похоронив последние надежды. Она дрожащими руками сорвала повязку с глаз. Комната. Небольшая, квадратная, с голыми, серыми бетонными стенами, на которых местами облупилась краска, обнажив шершавую, пористую поверхность. Кто-то, видимо пытаясь скрасить унылость этого каземата, завесил стены потрёпанными, безликими тряпками когда-то, вероятно, бывшими занавесками или покрывалами, но теперь это лишь усиливало впечатление убогости и запустения. Узкое, вытянутое окно, больше похожее на бойницу, было перечёркнуто массивной, уже изъеденной рыжей ржавчиной решёткой. За ним – клочок вечно серого, низкого неба и бесконечная, непролазная стена дикой растительности: высокая, бурая от времени трава, сгорбившиеся, чахлые кусты, а дальше, словно тёмная, неподвижная стена, начинался лес. Кровать с тонким, продавленным матрасом, но застеленная чистым постельным бельём. Стол, привинченный к полу, и тяжёлый, неуклюжий стул. На столе – аккуратная стопка простой одежды: хлопковые футболки, платье, спортивные штаны, носки. Всё новое, безликое, лишённое даже намёка на индивидуальность. Еду приносили дважды в день – пресную, но питательную кашу, тушёные овощи, иногда кусок варёного мяса или рыбы, всегда в одноразовой пластиковой посуде. Раз в несколько дней дверь открывалась, и на пороге появлялся один из охранников – всегда тот же, молчаливый, с каменным лицом, избегающий встречи взглядом. Он молча жестом указывал ей следовать за ним, и они шли по длинному, слабо освещённому коридору в крошечную, облупленную душевую, где из старой, покрытой известковым налётом лейки сочилась ржавая, но тёплая вода. Он ждал за дверью, и каждый раз, когда приходилось стучать в эту дверь, чтобы попроситься в убогий, вонючий туалет в углу, её охватывало жгучее, унизительное чувство стыда, будто она теряла последние крохи человеческого достоинства, превращаясь в объект, в проблему, в говорящую вещь, чьи базовые потребности нужно обслуживать.
Первые недели, растянувшиеся в мучительную, однообразную череду неотличимых друг от друга дней, прошли в полной, давящей изоляции. Ни Руслан, ни кто-либо ещё, кроме безмолвного охранника, к ней не являлся. Она пыталась выпытать у него хоть что-то – где они, что это за место, когда придёт Руслан, что её ждёт. Но человек в чёрной форме был безликим и немым, как сама бетонная стена. Он не отвечал, не моргал, не проявлял ни малейших признаков того, что слышит её. Он просто выполнял функцию, как хорошо запрограммированный автомат. Она была одна в этом заброшенном, пропитанном тоской месте, одинокая и абсолютно отрезанная от мира, как космонавт, выброшенный в открытый космос без скафандра. Часто, особенно по ночам, когда тишина становилась особенно звенящей, или в предрассветные часы, когда серый свет только начинал пробиваться сквозь грязь на окне, из далека, сквозь стены, лесную чащу и, казалось, само время, доносился протяжный, тоскливый, низкий гудок – гудок корабля. Этот звук, одновременно пугающий своей мощью и вселяющий странную, иррациональную надежду, значит, где-то рядом есть вода, путь, движение, жизнь, иная, не запертая в четырёх стенах, стал её единственным камертоном во времени, её единственной связью с внешним миром, символом существующей где-то там, за пределами её клетки, другой реальности.
Постепенно внешние следы побоев сошли окончательно, лицо обрело прежние, знакомые ей черты, лишь тень в глазах оставалась глубже и темнее. Но внутри что-то продолжало ломаться, крошиться, превращаясь в мелкую, ядовитую пыль, которая отравляла каждую её мысль. Первые два месяца она провела в состоянии подвешенности, между приступами острого, сжимающего горло отчаяния и периодами полной, опустошающей апатии, когда она могла часами лежать на кровати, уставившись в потолок, не в силах пошевелиться. А потом наступил тот день. День, который не просто добил её, а вывернул душу наизнанку, показав истинное, чудовищное лицо её поступка. День, когда Руслан, наконец, явился, принеся с собой не просто угрозы или требования, а леденящую душу, отвратительную правду, историю, которая переплела её судьбу с судьбой Марка в ещё более тугой и болезненный узел.
Он вошёл без стука, резко распахнув дверь так, что та с грохотом ударилась об стену, и этот звук эхом прокатился по пустому коридору.
— Ну что, милая Тая? Давненько не виделись, а? Как ты тут? Надеюсь, всё устраивает? Не скучала? – его голос, пропитанный фальшивой, сладковатой заботливостью и глумливым торжеством человека, держащего в руках все козыри, резанул по её нервам, как тупой нож. Она сидела на краю кровати, обхватив колени руками, поджавшись, пытаясь инстинктивно стать меньше, незаметнее, вжаться в саму себя, и ответила безэмоционально, ровным, пустым, лишённым всяких интонаций голосом, который казался чужим даже ей самой.
— Что ты хочешь, Руслан? Для чего ты меня держишь здесь? Я же говорила – Марк за меня тебе фирму не отдаст. Он меня ненавидит. Ты ничего не получишь.
— Ну-у-у… – протянул он, неспешно расхаживая по комнате, его взгляд скользил по убогой обстановке с видом собственника, а тень, отбрасываемая единственной лампочкой под потолком, искажённо прыгала по тряпичным драпировкам, превращаясь в карикатурного великана. – Для себя, может, и не захочет выкупать использованную вещь, ты права. Но сынуля ваш, Тимофей Маркович, будет просить маму. Каждую ночь. Каждое утро. «Папа, где мама? Верни маму. И Орлов, как любящий, как сверхответственный папочка, сделает для своего кровиночки всё. Абсолютно всё, что я скажу. Он же теперь такой примерный семьянин, да?
Он усмехнулся, и в этой усмешке было что-то отвратительно сладострастное.
— Впрочем, это ещё цветочки. Я пришёл сегодня не просто так. Я пришёл рассказать тебе одну очень занятную, поучительную историю. Чтобы ты, милая, почувствовала себя ещё более… ну, знаешь, гадко. Грязно. Чтобы до конца, до самой чёрной, смрадной глубины своей души ты прочувствовала всю степень своего предательства. Ты ведь помнишь, да? Ты спрашивала, что такого ужасного сделал мне твой возлюбленный, что я так жажду мести. Так вот. Пришло время пролить свет. Садись поудобнее, если, конечно, на этой койке можно устроиться удобно.
Он присел на краешек стола, скрестив ноги, приняв позу лектора или, скорее, палача, собирающегося насладиться предсмертными муками жертвы.
— Лет семь назад, Тая, началась эта замечательная история. Твой драгоценный Марк, тогда ещё не акула всея Руси, не железный магнат, а просто амбициозный, голодный пацан со своей такой же голодной командой, строил свою империю. Кирпичик за кирпичиком. И знаешь, так у них лихо, так стремительно стало получаться, что у меня, человека уже тогда с положением, связями и, что важно, с непомерными аппетитами, возникло непреодолимое, просто физическое желание его… ну, скажем так, скорректировать. Остановить. А лучше – уничтожить, забрав себе самые лакомые куски, а остальное просто стереть в пыль, чтобы и духу не осталось. И я, как практичный человек, нашёл самый верный, испытанный веками способ. Удар ниже пояса. Удар по самому больному, по тому, что заставляет даже самых железных, самых непробиваемых мужчин терять голову, рассудок и волю к борьбе. По семье. По будущему.
Он сделал паузу, давая словам проникнуть вглубь.
— Орлов тогда был женат. На какой-то… ну, давай будем политкорректны, на барышне с большими амбициями и скромными моральными устоями. Звали её Ева. И она, кстати, от него залетела. Причём, я почти уверен, что специально – ставка была большая, беременность уже перевалила за пятый месяц, будущий наследник империи Орлова уже пинался в утробе. И я её… соблазнил. Нет-нет, не силой, не угрозами. Искусством убеждения, перспективами, которые сияли куда ярче и привлекательнее, чем жизнь с вечно занятым, жёстким, непредсказуемым мужем, который видел в ней не личность, а инкубатор для своего потомства. Она выкрала у него кое-какие… очень, очень интересные данные. Ключики ко многим дверям. И… по моей настоятельной просьбе… сделала аборт. Прямо накануне того дня, когда все эти данные должны были обрушить на твоего нынешнего возлюбленного целую лавину проблем. Двойной удар – личный и профессиональный. Ребёнок, которого он, я знаю, уже ждал, уже любил, и дело всей его жизни – всё должно было рухнуть в один момент.
И тут её накрыло. Не волной – цунами. Волной леденящего ужаса, стыда и такого всепоглощающего осознания, что мир перевернулся с ног на голову. Таю будто обварили кипятком изнутри, а потом тут же окунули в ледяную воду. Всё тело сжалось в один болезненный, негнущийся комок, сердце заколотилось так, что перехватило дыхание, а в глазах потемнело. Слёзы, горячие, солёные, обильные, хлынули сами, без её воли, заливая лицо, падая каплями на её скрещенные на коленях руки. Но это были не слёзы жалости к себе. Это были слёзы прозрения. Ужасного, чудовищного прозрения. Она инстинктивно схватилась за голову, зажала уши ладонями, пытаясь заглушить его голос, загнать обратно в небытие эту страшную правду, и начала мотать головой, беззвучно, отчаянно шепча сквозь спазмированное, сдавленное комом горло.
— Нет… нет, нет, нет, нет… Это не может быть правдой. Не может…
Потому что если это правда, то её собственный поступок, её ложь об аборте, которую она швырнула Марку в лицо, чтобы причинить боль, чтобы защититься, чтобы… она сама не знала зачем, – этот поступок становился не просто жестокой шуткой или актом отчаяния. Он становился эхом. Зловещим, точным, почти ритуальным повторением того, что сделала с ним та женщина, Ева. Она ударила в ту же рану, которую нанесла ему семь лет назад другая предательница. Она стала не просто обманщицей, а реинкарнацией той боли, тем самым кошмаром, который вернулся, чтобы терзать его снова, но уже от руки той, от которой он этого меньше всего ожидал. Мысль была настолько чудовищной, что сознание отказывалось её принимать. «
Я поступила с ним так же, как та, первая. Я сделала с ним то, от чего он, должно быть, только-только оправился. Я не просто предала – я повторила самый страшный для него сценарий предательства. Вонзила нож в самую кровоточащую рану. Господи, что я наделала?! Я не просто ранила его – я осквернила его боль, надругалась над самым уязвимым местом в его душе.»
— Мы с Евой – так её звали, да, красивое имя для некрасивой души – уехали, – продолжал Руслан, смакуя каждое слово, каждый её вздрагивающий мускул. – Правда, свою полезность она исчерпала быстро, и я её потом… выкинул. Куда подальше. Неисправный инструмент выбрасывают. А Орлов… Орлов, чёрт его знает как, устоял. Его компания не рухнула до конца. Он выжил. Выкарабкался. Он ожесточился. Закалился в этой грязи и предательстве, как сталь в огне. И превратился в того самого холодного, циничного, безжалостного ублюдка, который через пару лет уже парил в самых высоких, разреженных финансовых слоях, отгородившись от всех ледяной стеной недоверия. И он… он нашёл меня. Не лично, нет. Моего лица он тогда не видел, иначе встретились бы мы с ним гораздо раньше. Но он нашёл лазейку. И уничтожил. Не физически – юридически, экономически, репутационно. Он стёр с лица земли мою фирму, моё имя, моё доброе имя, которое я так долго строил. От меня отвернулись все, абсолютно все – друзья, партнёры, те самые люди, которые ещё вчера лизали мне пятки и называли меня гением. Я стал никем. Призраком. Изгоем. Затем… появилась слабая, тоненькая возможность. Единственный, кто остался, не побоявшись гнева Орлова. Старый, полузабытый знакомый из Владивостока, с тёмным прошлым и специфическими связями. Вот в эту дыру, на самый край света, где земля кончается и начинается бескрайняя, равнодушная вода, я и осел. И оттуда, как паук из самой тёмной, сырой щели, начал плести свою паутину, вынашивать планы, как погубить его окончательно, полностью, безвозвратно. И тут… о, ирония судьбы!.. появилась ты. Сама пришла ко мне в руки. Сама, слёзно, выложила, доверчивая дурочка, всю вашу трогательную, мыльную оперу с Орловым. Долг перед твоим покойным отцом? Он померк, сгинул, испарился перед ослепительной, пьянящей сладостью возможности отомстить Орлову через тебя, через его женщину, через мать его ребёнка! Но ты, дрянь непутёвая, всё испортила! – его голос, до этого размеренный и ядовитый, вдруг сорвался на резкий, злобный крик, и он вскочил со стола. – Всё перечеркнула! Отдала ему сына! Вернула ему его кровь, его наследника! И тем самым сделала его неуязвимым, непробиваемым! К ним теперь не подобраться – охрана, как у президента в Кремле, весь его дом, его жизнь превращены в неприступную крепость! Он снова обрёл точку опоры, ради которой стоит бороться! Ты лишила меня моего главного козыря!
— НЕТ! НЕЕЕЕТ! – её собственный крик, хриплый, надрывный, полный такого отчаяния и ужаса, что, казалось, он разорвёт её горло, вырвался из груди, заглушая его слова. Она вскочила, но ноги, ослабленные неделями неподвижности и стресса, подкосились, и она рухнула на колени на холодный бетонный пол, продолжая вопить, биться в истерике, которая была уже не просто шоком, а полным, окончательным крахом её представлений о себе и о том, что она совершила.
– Это неправда! Ты врёшь! Скажи, что это неправда!
Но даже в этом крике не было веры. Было осознание. Осознание того, что она, сама того не ведая, стала не просто жертвой в чужой игре, не просто обманутой женщиной, а активным, пусть и слепым, соучастником в травле человека, которого… которого она, даже сейчас, изуродованная стыдом и ненавистью к себе, всё ещё любила. И его ненависть к ней теперь обретала абсолютно чёткую, ужасающую, справедливую форму. Он ненавидел в ней не просто предательницу, а реинкарнацию своего старого кошмара. Повторение самой горькой истории его жизни.
— Правда, дорогая! Горькая, но чистейшая правда! – Руслан уже смеялся, гортанно, отвратительно, и его смех заполнил всю комнату, ударившись о стены и вернувшись зловещим эхом. – Ты в его глазах теперь – не просто своевольная дура. Ты – конченая тварь. Гниль. Последняя, финальная точка в истории его унижения, начатой семь лет назад. Ты – логическое завершение, живое воплощение того, чего он боялся больше всего: что его снова предадут самым низким, самым подлым образом. Ты – финальный аккорд в симфонии его страданий, и этот аккорд прозвучал из твоих, таких милых, таких лживых губ!
Мир вокруг Таи поплыл, распался на миллионы острых, режущих осколков, каждый из которых отражал её собственное, искажённое болью лицо. Она отползла от него, забилась в самый дальний, самый тёмный угол комнаты, прижалась спиной и затылком к холодному, шершавому бетону, обхватив себя руками так крепко, что пальцы впились в плечи, оставляя красные следы. Всё её тело тряслось мелкой, неконтролируемой, лихорадочной дрожью, зубы выбивали дробь. В ушах стоял оглушительный, пронзительный звон, сквозь который пробивался только бесконечный, навязчивый, мучительный внутренний шёпот, шепот проклятия самой себе: «
Господи, что я наделала? Что я наделала?! Марк, прости! Прости меня! Я не знала! Я не хотела быть как она! Прости! Прости! Прости!..»
Она впала в глубокий транс, в состояние психологического ступора, где границы между реальностью и кошмаром стёрлись. Время перестало существовать. Она сидела в углу кровати, сжимая в замёрзшей ладони тот самый, ненавистный и единственно дорогой кулон, её последнюю связь с прошлым, с ним, и безостановочно, монотонно, как заведённая машина, шептала одно и то же, снова и снова: «
Марк, прости
». Она не видела, как в щель приоткрытой двери на неё бездушно смотрел чёрный зрачок камеры наблюдения. Она не слышала удаляющихся шагов Руслана, довольного содеянным. Она ушла в себя, в тот маленький, тёмный, загерметизированный мирок абсолютной боли и всепоглощающего раскаяния, где не было места ни для света, ни для воздуха, ни для надежды.
Руслан же, получив желаемый эффект в виде полного морального уничтожения своей пленницы, уже вынашивал новый, более изощрённый план. Он решил добить Орлова психологически, сыграть на его нервах, на его, как он был уверен, оставшихся, хоть и извращённых, чувствах к этой женщине. Сначала он отправил Марку по защищённому каналу фото Таи – бледной, с потухшим, мёртвым взглядом, лежащей на кровати, похожей на призрак. Потом – короткое видео, на котором она, явно невменяемая, тихо качалась, обхватив колени, и беззвучно шептала что-то, по губам можно было разобрать одно слово: «прости». Он хотел, чтобы Орлов видел, во что превратил женщину, которая когда-то была ему близка. Хотел, чтобы тот грыз себя изнутри от бессильной ярости и, возможно, остатков вины, чтобы страдал, зная, что она мучается, и не имея возможности ничего изменить. Это была тонкая, садистская пытка на расстоянии.
Тая в своей добровольной кататонии могла бы так и сгинуть, медленно превратиться в тихо угасающий огонёк в этой каменной гробнице, если бы судьба, в свойственной ей жестокой, циничной и одновременно милосердной ироничной манере, не сделала неожиданный, резкий, головокружительный поворот, заставивший инстинкты взять верх над желанием умереть. Она искренне не хотела жить. Чувство вины, это чудовищное осознание того, что она повторила для Марка самый страшный сценарий его жизни, съедало её изнутри, не оставляя места ни для чего другого, превращая каждый вдох в пытку. Она перестала есть, лишь изредка, через силу, делая глоток воды, чтобы не упасть в голодный обморок. Перестала вставать с кровати, смотреть в окно, реагировать на открывание двери. Она просто перестала существовать, медленно растворяясь в болоте собственного отчаяния, желая лишь одного – исчезнуть, стереться, чтобы больше не причинять ему боли своим существованием.
Пока в один из дней, казавшийся таким же серым и беспросветным, как и все предыдущие, её не накрыла внезапная, мучительная, неудержимая волна тошноты. Она едва успела подняться с кровати и добежать до жестяного ведра в углу, прежде чем её вывернуло. Охранник, появившийся с тарелкой еды, застыл на пороге, наблюдая. На следующий день – снова. И ещё через день. Охрана, хоть и безмолвная, но не слепая и не лишённая базовой наблюдательности, доложила о странной, регулярной болезни пленницы самому Руслану. У того в голове, вечно изощрённой в построении многоходовых комбинаций, мгновенно, как вспышка молнии, вспыхнула догадка, яркая, ослепительная и невероятно выгодная. «
Эта мелкая дрянь
… – пробормотал он себе под нос, и на его лице расплылась медленная, хищная улыбка. –
Они же трахались в ту последнюю ночь, перед самым её уходом. Ярость, страсть, прощание навсегда… Всё как в плохом романе. А сейчас её рвёт по утрам…
»
— Ну-у-у
…
– он растянул гласные, наслаждаясь перспективой. – Как говорится, дай Бог. Дай Бог. Собрать Лебедеву, завтра с утра везёте её к врачу. В город, в нормальную клинику. И прочтите ей, матери этой, инструкции чётко и ясно: ни полслова лишнего на приёме. Ни намёка, ни жеста. Или ей, или её будущему щенку – будет в разы хуже. Поняли?
Её, бледную, апатичную, почти невесомую, с пустым, отсутствующим взглядом, отвезли в городскую женскую консультацию. Мир за тонированными стёклами внедорожника, мелькающие улицы, рекламные щиты, лица прохожих – всё это казалось ей сюрреалистичным, чужим, ненастоящим сном, который вот-вот оборвётся, и она снова окажется в своей серой комнате. Осмотр, холодная, липкая гель УЗИ-датчика на ещё плоском животе, тихое, механическое жужжание аппарата, безразличный белый потолок… И затем голос врача, женщины лет пятидесяти, дружелюбный, почти радостный, прозвучавший как гром среди ясного неба:
— Ну что, дорогуша, успокойтесь, всё у вас прекрасно. Сердцебиение чёткое, сильное. Срок у вас уже приличный – три месяца. Поздравляю!
Тая замерла, не веря своим ушам. Она медленно, как в замедленной съёмке, перевела взгляд с маленького чёрно-белого экрана, где пульсировало и мерцало маленькое, неясное, но живое пятнышко, на добродушное лицо доктора.
— Как? – выдохнула она, и её голос прозвучал хрипло и чуждо. – Это… точно? Вы уверены?
— Точно-точно, стопроцентно! Вот, смотрите сами, всё видно. Поздравляю с беременностью! Вам нужно теперь лучше питаться, беречь себя.
В тот миг, в ту самую секунду, что-то щёлкнуло внутри. Сработало не на уровне разума, а на уровне древнего, животного, неистребимого инстинкта. Из тёмных, бездонных вод отчаяния, из небытия, в которое она так стремилась, её сознание вынырнуло с одной-единственной, но кристально чёткой, ясной, как удар колокола, мыслью: ребёнка нужно спасти. Ребёнка Марка. Их ребёнок. Девочка или мальчик – неважно. Это его частица, его плоть и кровь, его продолжение, живое, дышащее доказательство той самой последней ночи, которая была не только ненавистью, обидой и жестокостью, но и… но и любовью. Отчаянной, прощальной, но любовью. Это была его дочь или его сын. И этот ребёнок не виноват в грехах своей матери. Он имеет право на жизнь. На свет. На отца. И она, Тая, единственная, кто сейчас может это право для него отстоять. Она решила бороться. Но бороться тихо, хитро, используя единственное оружие, которое у неё осталось, – их убеждённость в её сломленности. Они уже больше месяца считают её невменяемой, полусумасшедшей, раздавленной горем и виной. Пусть думают так и дальше. Пусть видят в ней безропотную, апатичную вещь. Так будет проще. Так у неё появится пространство для манёвра, для наблюдения, для тайной подготовки. Этот ребёнок, этот маленький, бьющийся на экране монитора огонёк жизни, должен увидеть свет. Должен увидеть своего отца. И она сделает для этого всё, что в её силах. Всё.
Когда её вернули в комнату, дни, бывшие до этого липкой, однообразной, серой массой, обрели новое измерение, новую глубину, новый, сокровенный смысл. Теперь она считала не просто дни заточения, а недели беременности. Каждый день приносил ей не просто выживание, а шаг навстречу новой жизни внутри неё. В тишине своей камеры, когда за дверью не было слышно шагов, она начала тихо напевать – сначала про себя, почти беззвучно, потом вполголоса, когда была уверена, что её не подслушивают. Колыбельную. Ту самую, старинную, немного грустную мелодию, которую пела маленькому Тимофею, которую однажды, в их последнюю ночь, напевала Марку, котрый засыпал у неё на груди. Эта мелодия стала её тайной мантрой, связующей, невидимой, но прочнейшей нитью между ней, нерождённой дочкой, где-то там, в Петербурге, сыном и отцом обоих детей, которого она с такой чудовищной жестокостью, сама того не ведая, предала самым страшным образом.
Так прошло ещё три месяца. Семь месяцев. Живот округлился, стал заметным, хотя и аккуратным, не отяжелявшим её и без того медлительную походку; он был твёрдым, упругим, живым.
Она начала изучать своё заточение не как жертва, а как потенциальный беглец, как стратег, вынужденный играть на чужом поле с завязанными глазами, но отчаянно ищущий лазейку. Стены, эти завешанные унылыми тряпками бетонные плиты, стали её картой. При ближайшем, скрупулёзном рассмотрении, под слоями пыли, паутины и отслоившейся краски, на них проступали полустёртые, но различимые надписи, схемы, странные значки, следы давней, иной, не мирной жизни. Цифры, стрелки, непонятные аббревиатуры на военный лад: «КПП-3», «Склад ГСМ», «Резерв». По специфической, строгой планировке длинных, прямых как стрела коридоров, которые она видела по дороге в душ, по массивным, герметичным дверям с толстыми притворами, она стала догадываться: это старая, заброшенная, выведенная из эксплуатации военная база. Но какая? Где именно? Гудки кораблей, её вечные спутники, были слышны чётче и чаще в туманную, влажную погоду, когда звук распространялся лучше. Значит, море или крупная, судоходная река действительно близко. Дальний Восток? Руслан в своём монологе упоминал Владивосток. Но это могли быть и Карелия с её озёрами и Белым морем, и Мурманск с незамерзающим портом, и любое другое забытое богом и людьми место у холодной воды. Информации было катастрофически мало, а пространство для манёвра – нулевым.
Она знала одно с абсолютной, непоколебимой уверенностью: если не найдёт Марк, а станет ли он искать, ненавидя её так, как она того заслужила, то найдут Дима и Егор. Они не бросят. Они будут искать, даже если сам Марк, охваченный жгучей ненавистью и разочарованием, прикажет им забыть. Они её друзья. Они не предадут дружбу, даже если она сама всё предала. Но их не было. Не было ни штурма, ни выстрелов, ни знакомых голосов за дверью. Значит, они не могут найти. Не могут выйти на след. А чтобы найти, им нужна зацепка. Подсказка. Ключ. Но как его дать, будучи полностью изолированной, под неусыпным, хоть и невидимым, оком камер, без средств связи, без возможности даже бросить в окно записку, которое, к тому же, было наглухо зарешечено? Она была птицей в абсолютно герметичной, звуконепроницаемой клетке, и её пение никто, кроме тюремщиков, не мог услышать.
И вот настал ещё один день, день, который мог стать как окончательным приговором, так и новым, опасным началом. Пришёл Руслан.
— Ну что, дорогуша? Как самочувствие? Небось, с животом тяжеловато? – его голос по-прежнему вызывал у неё физическую тошноту, желание закрыть уши и закричать. Она, следуя своему плану, сидела у окна, уставившись в одну точку на заросшей травой поляне за решёткой, не оборачиваясь, не реагируя на его слова, изображая ту самую «сломленную», «невменяемую» женщину, потерявшую связь с реальностью.
— Да, уж… Сломала тебя эта история, милая, совсем сломала, – с фальшивым, проникновенным сочувствием констатировал он, подходя ближе. – Ничего. Мы подождём ещё месяца три, не больше. Родишь – я продам твоего щенка Орлову. Он, может, тебя и не возьмёт обратно, такую… грязную вещь, но за кровь свою, за своё продолжение, заплатит. И заплатит щедро. А тебя… – он сделал паузу для драматизма, – выкину тогда в ближайшем лесу, на съедение зверям или на милость стихии. Как повезёт. А ребёночка… ребёночка мы приберёжем. Сохраним в целости и сохранности. Пока буду готовить нашу с Орловым сделку. Он будет знать, что его дитя у меня, и это сделает его сговорчивее во всём.
Он помолчал, наблюдая за её неподвижной спиной, но она не дрогнула, не обернулась, продолжая смотреть в окно, будто зачарованная чем-то вдали.
— Но ему нужно дать понять, – продолжил Руслан уже другим тоном, деловым и жёстким. – Дать весточку от тебя. Пусть понервничает ещё, позлится, поплавит себе мозги. Сейчас я позвоню ему. А ты… без глупостей, ясно? Скажешь одно слово. Только одно. «
Привет
», или «
Марк
», или «
Спаси
». Что угодно. Но только одно. Поняла?»
Тая медленно, с трудом, как бы возвращаясь из далёкого путешествия, повернула к нему голову. Её взгляд был пустым, отсутствующим, словно она смотрела сквозь него. И спросила тонким, детским, наивным голосом, который идеально вписался в образ полоумной, потерявшей рассудок женщины.
— Мы… мы будем звонить моему папе?
Руслан фыркнул, раздражённо махнув рукой.
— Какому ещё папе? Марку Орлову. Твоему драгоценному ёбарю, который тебя сейчас, я уверен, люто ненавидит. Давай, готовься… Жди, сейчас он снимет трубку…
Тишину в комнате, и без того гнетущую, разорвали ровные, безжалостные гудки в трубке спутникового телефона, который Руслан поднёс к её лицу. Один. Таю бросило в жар, потом в холод, сердце заколотилось с такой силой, что казалось, выпрыгнет из груди, и каждый удар отдавался в висках болезненной пульсацией. Второй. Она с закрытыми глазами представляла его – наверное, в своём кабинете с видом на Неву, или дома, в библиотеке, он смотрит на незнакомый номер на экране телефона, его брови сдвинуты, в глазах – привычная настороженность и усталость. Третий… И её мир, её вселенная, всё её существо сжалось до размеров телефонной трубки, из которой наконец прорвался сквозь сотни, тысячи километров его голос, низкий, напряжённый, тот самый, что звучал для неё и нежным шёпотом, и гневным рёвом, и страстным стоном.
— Алло? Кто это?»
Это был он. Живой, реальный, дышащий. Всё внутри неё сжалось в тугой, болезненный комок, а потом распахнулось, затопив такой волной нежности, тоски, любви и невыносимого стыда, что она на секунду потеряла дар речи. Она судорожно, сдавленно вдохнула в трубку, чувствуя, как по её щеке катится предательская слеза, и выдохнула то единственное слово, которое могло стать ключом, спасительной, тончайшей нитью Ариадны в чудовищном лабиринте, выстроенном Русланом. Слово, которое для постороннего уха звучало как лепет сумасшедшей, но для Марка, должно было прозвучать как откровение, как указание пути.
— Па-па…
Трубку мгновенно, грубо вырвали у неё из дрожащих рук. Но она успела, она успела услышать, как на том конце провода, в тысячах километров от неё, голос Марка, сорвался на резкий, хриплый, полный такой животной, неконтролируемой ярости и… и чего-то ещё, чего она не смела определить, крик: «
Тая?! Тая, ты где?! Отвечай! Говори!»
Потом – неразборчивые, гневные, кипящие ненавистью слова, адресованные уже Руслану, но связь уже прервали, и в комнате снова воцарилась тишина, но теперь эта тишина была иной – звонкой, наполненной отзвуком только что прозвучавшего голоса.
Она сидела, прижав ладони к груди, где бешено, как птица в клетке, колотилось её сердце, и внутри неё, под слоем страха и боли, начало медленно, осторожно разгораться маленькое, но упрямое пламя. Он ищет. Он кричал её имя. Не с равнодушием, не с холодным презрением, а с яростью, в которой была энергия, была сила, была… жизнь. И она помогла. Чем смогла. Одним-единственным словом. «Папа». Не «Марк», не «помоги», не «спаси». «Папа». Для Руслана, для любого постороннего – просто детский, бессмысленный лепет полоумной беременной женщины, тоскующей по отцу. Но для Марка… Для Марка, оно должно было стать указанием направления: ищи среди тех, кто был связан с её отцом. Марк поймёт. Он должен был понять. Он был слишком умен, чтобы пропустить такой намёк.
И с этого самого момента начался её личный, тайный отсчёт. Руслан, уверенный, что добился своего – донёс до Орлова «голос страдающей, рехнувшейся жертвы» и насладился его реакцией, – ничего не заподозрил. Он даже усмехнулся, глядя на её застывшую фигуру: «
Ну что, поговорила с любимым? Обрадовала?
».
А она теперь знала: зацепка дана. Ниточка брошена в бурное море, и за неё обязательно ухватятся. По ней обязательно потянут. Каждый день теперь был днём напряжённого ожидания, скрытого под маской апатии. Она продолжала играть свою роль – слабой, сломленной, погружённой в себя беременной женщины, которая лишь механически, без аппетита, ест принесённую еду. Но ела она теперь за двоих, за троих – за себя, за дочь, за те силы, которые ещё обязательно понадобятся, когда придёт время. Её ежемесячно возили в городскую поликлинику – «ценный груз» нужно было контролировать, обеспечивать его сохранность и здоровье. Там, на очередном УЗИ, врач, улыбаясь, сообщила ей: «
У вас будет девочка. Посмотрите, какая красавица, всё показывает
». И эта мысль – что внутри неё растёт девочка, их с Марком дочь, – придавала ей невероятную, тихую, стальную силу. Силу матери, защищающей своё дитя.
Она знала, что после того звонка часы для Руслана тоже начали тикать по-другому. Его изначальный план – «просто продать ребёнка» – был грубо сорван этим демаршем. Орлов теперь знал, что она точно жива. Грядёт война. Война, в которую будут втянуты все, кого она когда-либо любила, и те, кто любил её. И в этом хаосе, ей нужно было сохранить самое главное – жизнь своего ребёнка, этой маленькой девочки, которая даже не подозревала, в какой драме ей предстоит появиться на свет. Ради неё. Ради того, чтобы эта девочка увидела солнце, ощутила ветер на лице, узнала запах моря не через гудок вдали, а вблизи. Увидела своего отца, такого сильного и такого раненого. Увидела своего брата, маленького Тиму. Ради них всех. Ради возможности когда-нибудь, может быть, попросить прощения не словами, а самой своей жизнью, отданной на спасение их дочери.
Она сидела у окна, положив руки на округлившийся, тёплый живот, внутри которого временами шевелилась новая жизнь, и смотрела в серую, затянутую осенним туманом даль, откуда доносился очередной, тоскливый, зовущий гудок корабля. Она больше не шептала «прости» в пустоту. Теперь она тихо, почти беззвучно, только для себя и для той, что была внутри, говорила что-то другое. Давала обещания. Строила планы. И ждала. Ждала, чувствуя, как с каждым днём в ней крепнет не только ребёнок, но и та тихая, несгибаемая решимость, которая может родиться только у загнанного в угол зверя, защищающего своё дитя. Она ждала. И была готова. Готова ко всему.
Глава 22. ПОСЛЕДНИЙ РУБЕЖ
Предрассветная тьма над заброшенным военным комплексом «Рубеж» была не просто отсутствием света. Она была живой, вязкой, осязаемой сущностью, вытекавшей из чёрных провалов выбитых окон, из ржавых пастей ангаров, из самой земли, пропитанной когда-то мазутом, а теперь – тишиной забвения. Здесь, в конце лихих девяностых, младший сержант Руслан Ткачук учился стрелять и предавать. И сюда же, на свою старую, смердящую помойку, он приволок самое ценное, что у него было – живой трофей, чтобы выторговать себе свободу. Он знал каждый сантиметр этих развалин, каждый лаз, каждую щель. Это была его крепость. Его ад. И его могила.
Из леса, что плотным частоколом обступил брошенный городок, тьма породила иные тени. Они отливали тусклым матовым чёрным, поглощающим любой блик – тактические штаны, тяжёлые берцы, уродливые, но спасительные пластины бронежилетов, балаклавы, скрывавшие всё, кроме прищуренных глаз. Они выдвинулись за пару часов до рассвета, когда даже природа замирает в предсмертной дрожи. Вся команда. Бойцы, чьи лица Марк Орлов даже толком не знал, но чьим дыханию в рации и спине в бою доверял бы больше, чем собственной памяти. И среди них – четыре сердца, бьющихся в одну тактовую долю: Серёга, каменный и непробиваемый, Димон, с циничной усмешкой и стальным стержнем внутри, Егор, мозг и глаза операции, и он сам. Марк.
Марк Орлов больше не был человеком в полном смысле слова. Человек в нём умер в ту ночь, когда забрали Таю. Осталось нечто иное – холодный, отточенный механизм мести. Его лицо под балаклавой было лишено мимики, кожа будто стянута к вискам, обнажая скулы, похожие на лезвия. А глаза… В глазах стояла такая пустота, что в них можно было увидеть отражение собственного страха. Но в самой глубине этой пустоты, в самом её ядре, тлела единственная искра. Не надежда – она сгорела дотла. А ярость. Тихая, концентрированная, алмазная ярость, которую он копил, как драгоценное топливо, для одного-единственного рывка. Для последнего рубежа.
Они оделись все как один не для красоты. Это был ритуал слияния, отречения от себя. Чтобы в кромешной тьме, под пулями, нельзя было выделить его одного. Чтобы его личная агония, его личное проклятие не стали мишенью на спине у братьев. Но братья пришли. Потому что иначе – никак.
Оружие на них висело не как аксессуар, а как часть тела. Холодная сталь, знакомая по весу и балансу. Марк и Егор владели им не по уставу – их учил Димон. Опытный жулик, прошедший адские тюремные университеты, научил их не баловаться стволом, а чувствовать его. Не фехтовать ножом, а убивать им. Эта тёмная наука теперь служила светлой цели. Единственной.
В ушах у каждого шипел эфир, прерываемый скупыми, лишёнными всякой эмоциональной окраски докладами. Голоса были ровными, но в этой ровности сквозила стальная напряжённость часового механизма перед боем.
— «Ястреб» на связи. Объект в зоне видимости. Охрана – по остаточному принципу, — донёсся в наушники голос Серёги, старшего, его низкий бас был чуть хриплым от бессонной ночи. — Ублюдок на своей помойке чувствует себя в безопасности. Гостей не ждёт. По теплухе: четыре тёплые точки по углам периметра, спят, сраные тюлени. В главном корпусе – четыре. Одна у входа, одна в коридоре на втором этаже, две в смежных помещениях там же. Расстояние между последними – метра три. Делайте выводы. Приём.
Главный корпус – трёхэтажная бетонная глыба, некогда бывшая штабом, – зиял в темноте пустыми глазницами окон. Лабиринт коридоров, где когда-то гудели телефоны и отдавались приказы, теперь хранил лишь зловещее эхо шагов и тихий ужас. Идеальная ловушка для чужака. Но не для того, кто её построил.
— Подтверждаю, — отозвался Серёга через мгновение, его голос стал ещё суше. — Две точки в помещениях на втором этаже. Одна побольше, двигается. Другая… маленькая. Слабая. Почти не двигается. Вероятно, цель и девушка.
«
Девушка
». Одно-единственное слово. Оно вонзилось Марку под рёбра не звуком, а ледяной иглой. Всё его тело, весь его холодный фасад, затрещало по невидимым швам. Под маской из стали и ярости зашевелилось что-то живое, дико забилось, закричало изнутри.
Егор, прильнувший к экрану ноутбука в укрытии рядом, был его глазами. Пальцы летали по клавишам, но взгляд, остекленевший от концентрации, был прикован к мерцающим зелёным призракам на чёрном поле. И вдруг его собственная тень, отбрасываемая монитором, дёрнулась. Он резко обернулся к Марку, его плечо, касавшееся плеча брата, напряглось как пружина.
— Марк… — его шёпот был похож на стон, на выдох утопающего, увидевшего берег. — Смотри… Там… есть жизнь. Одно из этих двоих… оно маленькое. Оно шевелится. Марк, она живая.
И в этот миг в Марке Орлове что-то щёлкнуло, перемкнуло, взорвалось. Весь накопленный холод, вся выдержка, всё смертоносное спокойствие – всё это рассыпалось в прах под натиском одного-единственного слова: живая. Не сломанная. Не уничтоженная. Живая. Где-то там, за этими проклятыми бетонными стенами, в пасти этого чудовища, теплилась, дышала, боролась его вселенная. Его Тая. Боль, острая и ослепительная, как вспышка магния, пронзила его насквозь, сменившись таким безумным, таким болезненным приливом надежды, что мир поплыл перед глазами.
Его голос, сорвавшийся до сиплого, надтреснутого шёпота, полетел сквозь тьму, прямо к ней, заклиная, моля, приказывая.
«
Потерпи… маленькая моя… мы уже здесь. Совсем рядом. Чуть-чуть потерпи… »
Прижав лицо к мокрой рукавице, он прохрипел в ткань, в самого себя, в пустоту небес: — Господи… если ты есть… если ты меня слышишь… помоги. Помоги мне её спасти. Верни мне её. Верни...
Операция началась с той тишины, что гуще любого грома. Снайперы, замершие на крышах соседних развалин, стали невидимыми участниками этой молитвы. Глухие, приглушённые «хлопки» с глушителями тонули в шелесте ветра в голых ветвях. На экране у Егора один зелёный силуэт погас. Потом второй. Третий. Четвёртый. Бесшумно, как стирают ластиком карандашный набросок.
— «Ястреб-1». Периметр чист. Идёт как по маслу. Полная тишина, — доложил Серёга, но в его ровном голосе пробилась не расслабленность, а звенящая, как струна, готовность к срыву.
Марк, Димон и Егор лежали впритык друг к другу на промёрзлой, мокрой от ночной сырости траве у кромки леса. Трава лизала их броню холодными, цепкими языками, пытаясь втянуть в землю, в это болото ожидания. Марк чувствовал леденящий холод, просачивающийся сквозь ткань на коленях и локтях, но это ощущение было где-то на периферии сознания. Весь он был там, внутри зелёной, мерцающей точки на экране ноутбука. Это была его пуповина. Его единственная связь с жизнью.
И тогда на чёрном поле что-то дрогнуло. Зелёные призраки, до этого замершие, дёрнулись, засуетились.
— Внимание, всем! — голос Егора резко заострился, вонзился в эфир, как нож. — Тревога! Нас засекли! Две точки на втором этаже – оживились, движутся к лестнице! Третий, из комнаты, вышел в коридор! Руслан понял, что тут не просто ветер шумит!
И этот щелчок тревоги в наушниках, это «понял» – они стали спичкой, брошенной в бензобак Марковой души.
— СУКАААА! БЛЯДЬ! — Рёв вырвался из него не из горла, а из самых внутренностей, из того тёмного места, где прятался загнанный, изувеченный зверь. Это был звук лопающейся плотины, звук надежды, которую рвут на части когтями. Он ударил кулаком в землю, и комья мёрзлой грязи и травы полетели в сторону, он рванулся вперёд, будто хотел в одиночку штурмовать эту бетонную громаду. — НЕТ! НЕТ, БЛЯДЬ!
— Марк! Тихо, братан, тихо! — Димон, лежавший слева, резко перекатился, навалившись на него всем телом, не давая подняться. Его пальцы впились в разгрузку Марка, а голос, гремел прямо у самого уха, пытаясь пробиться сквозь пелену ярости: — Всё будет, ёб твою мать! Всё на хуй наладится! Не рви когти сейчас! Она там! Она жива, видишь?! И мы её заберём! Держи себя в руках, а то всех нас тут положишь, и её в придачу!
---
Внутри главного корпуса, в бывшем кабинете командира, где некогда висели карты секретных объектов, теперь висла лишь тяжёлая, прогорклая атмосфера страха и консервной вони. Руслан Ткачук, растерял былой лоск миллионера, его тело, расплывшееся от водки и бессильной злобы, а лицо, изъеденное ненавистью, как ржавчиной, слушал перепуганный, захлёбывающийся доклад.
— Шеф! Нас… нас… окружили! — Охранник с трясущимися руками и выпученными глазами, едва выговаривал слова. — Всех наших на постах… сняли! Тихо так… я даже выстрела не слышал… одни… хлопки…
Руслан замер. Сначала в его мутных, заплывших глазах отразилось тупое недоумение. Потом – вспышка. Дикое, животное прозрение. Он швырнул на пол почти полную пачку сигарет, и они рассыпались по грязному линолеуму.
— Сука! Сука, мать твою! — он зарычал, низко, из груди, и слюна брызнула из уголка его рта. — Это же щенок Орлов! Нашёл, тварь подзаборная! Приполз за своей стервой! — Он заметался, как медведь в клетке, его кулаки сжались так, что кости захрустели. Плевок на пол стал жирной, мерзкой точкой в его ярости. — Не дождешься! Осталось всего два месяца, падла! Всего два! Он бы купил у меня этого щенка в её пузе, я б ему счет выставил! Я всё, блядь, рассчитал! КАК ОНИ НАШЛИ?! КАК, МАТЬ ИХ, НАШЛИ?! КТО-ТО СЛИЛ!
Он метнулся к окну, затянутому решёткой и грязью, выглянул в чёрную, непроглядную муть двора. Ничего. Ни вспышки, ни звука. Но он-то знал. Знакомый, противный холодок страха, которого он стыдился пуще смерти, пополз по его потной спине. Он крутанулся на каблуке, мозг лихорадочно соображая, перебирая варианты, как крыса в лабиринте.
— Так… Сейчас… Сейчас, блядь… — он бормотал, вытирая ладонью рот. — Лебедеву берём. Тащим, суку. Меняем на коридор. На выход. А вы… — он ткнул толстым пальцем в охранника и в ещё одного, стоявшего в дверях, бледного, как полотно, — спускаетесь вниз и держите эту чёртову дверь до последнего патрона! Поняли, уебаны?! Не пустить! Это наш билет отсюда! Если они прорвутся – нам всем пиздец!
Охранники, кивнув с таким видом, будто им уже читают приговор, выскочили, срывая с предохранителей свои автоматы. Руслан, хрипло отдышавшись, схватил со стола свой пистолет, проверил обойму, сунул за пояс. Потом, прихрамывая вывалился в тёмный коридор.
Дверь в соседнюю комнату, бывшую дежуркой, он не стал открывать ключом – он рванул её на себя и тут же врезал в створку плечом. Дерево с треском поддалось, и дверь с грохотом отлетела, ударившись о стену. Внутри, свернувшись калачиком, лежала Тая Лебедева. Бледная, почти прозрачная, с огромными, ввалившимися глазами, казавшимися ещё больше на исхудавшем лице. Но её живот, круглый, явный даже под свободной футболкой, был живым свидетельством, маяком жизни в этом каменном мешке. Она вздрогнула от грохота и села, инстинктивно обхватив живот обеими руками, как щитом. В её глазах, когда она увидела Руслана, не было страха в привычном понимании. Там была пустота. Глубокая, бездонная, нарочитая апатия, которую она взращивала в себе все эти недели плена. Это была её броня. Её маска сумасшедшей, которой она отгородилась от кошмара.
— Вставай, дорогая моя! — прошипел он, надвигаясь на неё, и его тень накрыла её с головой. — Твой ненаглядный женишок явился. Вызвал, блядь, такси до самого нашего крылечка. Выходим, встречать будем, хлебом-солью!
«
Марк. Он здесь. Он пришёл. Господи… слава тебе… только бы они… только бы они все живы остались. Марк, Димка, Егор… все».
Мысли пронеслись в голове вихрем, горячими, паническими искрами, но лицо её осталось каменным, недвижным. Она посмотрела на него пустыми, невидящими глазами, будто сквозь него, и медленно, как лунатик, спустила босые ноги с кровати на леденящий бетон.
— Обувайся, живо, тварь немощная! — рявкнул он, раздражённый её медлительностью. — Чего замешкалась, а? Жить захотела по-настоящему?
Она молча наклонилась, натянула кроссовки, накинула на плечи чёрную толстовку с капюшоном, слишком большую, утопая в ней. В голове – холодный, как скальпель, расчёт. Играть. Играть эту унизительную, спасительную роль до самого конца. Он должен быть уверен. Должен поверить, что она – овощ, что от неё не последует ни звука, ни жеста, ни намёка на сопротивление.
— А знаешь что, дурёха? — Руслан вдруг приблизился к ней так близко, что его лицо оказалось в сантиметрах от её. Его дыхание, воняющее перегаром, табаком и чем-то гнилым, обдало её, как тухлый ветер. Он говорил тихо, с мерзкой, сладострастной интимностью палача, делящегося с жертвой планом её казни. — Твой красавчик, увидев тебя такую, выпученную, грязную и совсем ку-ку, может и передумать меняться. Пожалеет свою шкурку, падаль благородная. И знаешь, что я тогда сделаю? — Он выпрямился, и на его одутловатом лице расплылась уродливая, торжествующая гримаса, полная ненависти и удовольствия от предвкушения. — Сначала я его выманю. Покажу тебя. Скажу: «
Вот, полюбуйся, что с твоей цыпочкой стало».
А потом… — он сделал вид, что целится из пистолета, — бам. Прямо между его красивых, серых глаз. И будет он лежать, сука, и смотреть стеклянными глазами, как его дура-девка с ума сошла, а потом, глядишь, и сама сдохнет. Цирк, да? Ха-ха-ха!
Он захохотал коротким, лающим, истеричным смехом, который отдавался эхом в пустой комнате.
Внутри Таи всё оборвалось, рухнуло, провалилось в ледяную, беззвёздную бездну. Весь мир сузился до одной картины, нарисованной его словами: Марк. Его глаза. И пуля, летящая в них. «
Нет. Нет, нет, нет. Только не это…»
— Идём! Я на этой помойке сдохнуть, как крыса, не намерен! — Он грубо, до боли, схватил её за локоть и потащил к выходу, к свету в конце коридора, который вёл в ад.
И в этот миг, когда его потные пальцы впились в её руку выше локтя, когда он был настолько уверен в своей победе, в её сломленности, что даже не смотрел, что делает её другая рука, сработало нечто большее, чем разум. Древний, животный инстинкт самосохранения, помноженный на яростную, всесжигающую любовь. Из кармана просторных спортивных штанов, где она прятала его все эти бесконечные недели – то в стельке, то под тонким матрацем, то просто зажимая в ладони во сне, как единственную ниточку, связывающую её с миром, с ним, – её пальцы нащупали холодную, знакомую, такую родную металлическую форму. Маленький складной нож Марка. Тот самый, который тогда она прихватила с собой. Её талисман. Её частичку его. Её обещание.
Пока он, рыча что-то себе под нос, тянул её к двери, её левая рука двигалась сама по себе, будто ей управляло не сознание, а сама плоть, помнящая о боли, о страхе, о любви. Пальцы нащупали выступ клипсы, привычным движением, отточенным в тысячах бессонных часов, нажали. Тихий, уверенный щёлчок разрезал воздух комнаты. Клинок блеснул тускло в полумраке, поймав отсвет из коридора.
Она не думала. Она просто развернулась всем телом на звук этого щелчка, вложив в движение отчаянную, чудовищную силу семи месяцев унижений, семи месяцев молчаливых слёз, семи месяцев любви, которая сейчас кричала в ней одно-единственное слово: «ЖИВИ!».
ЧВЯК.
Тупой, сочный, отвратительно-реалистичный звук вхождения острой стали в живую плоть. Острое, узкое жало вошло ему в ляжку, выше колена, со всего размаха, пройдя сквозь ткань брюк, сквозь кожу, мышцы, натыкаясь на что-то плотное внутри.
На миг воцарилась абсолютная тишина. Тая застыла, не выпуская рукояти, чувствуя под пальцами тёплую влагу, проступающую сквозь ткань его штанов. Потом Руслан взревел. Не закричал, не заорал – именно взревел, как раненый на смерть бык, с таким животным, первобытным ужасом и болью, что стены, казалось, содрогнулись от этого звука.
— А-А-А-АРГХ! ТВАААРЬ! А-А, СУКААА! БЛЯЯЯДЬ! — Он отпустил её руку, обеими ладонями вцепившись в свою ногу, из-под его сжатых пальцев уже хлестала, пульсируя, тёмная, почти чёрная в полумраке кровь, тут же пропитывая ткань, заливая пол. — НОГА! МНЕ В НОГУ, СУКА! Я ТЕБЯ, ШЛЮХУ…
Тая не видела его лица, искажённого гримасой боли и ярости. Она уже рванулась прочь с ножом в руке, выскочила в коридор, её ноги, ослабевшие за месяцы вынужденного бездействия, но всё ещё достаточно сильные, несли её вниз по лестнице с такой скоростью, на какую только была способна её беременность. Быстрее, чем мог бы ковылять, захлёбываясь болью и руганью, калека с дырой в ноге. Сердце колотилось где-то в горле, перехватывая дыхание, живот напрягся, сжался, но в голове гудел только один приказ, один лозунг: «
Беги. Прочь. К нему».
Она влетела на первый этаж, в полную, почти осязаемую темноту, прорезанную лишь бледными, призрачными лучами предрассветного света через выбитые где-то вдалеке окна. Комната. Какая-то, с остатками школьных парт, покрытых толстым слоем пыли. Класс. И – окно. Высокое, но без решётки! Оно было её спасением. Её пропуском.
Она, задыхаясь, подтащила лёгкий, облезлый школьный стул, встала на него, ухватилась обеими руками за старую деревянную раму. Дерево заскрипело, застонало, сопротивлялось, но поддалось её отчаянному рывку. Свежий, невероятно сладкий воздух свободы ударил ей в лицо, ворвался в лёгкие. Она перевела ногу через высокий подоконник, села на него, глянула вниз. Не так высоко – первый высокий этаж. Но для неё, с её драгоценной, страшной ношей под сердцем, с её миром, который она должна была сохранить, – это была пропасть. Бездна, в которую страшно было шагнуть.
«
Марк ждёт. Там, во тьме. Он ждёт. Идём».
Она осторожно, трясущимися руками, спустила стул вниз, на асфальт тротуара, прислушиваясь – не грохнет ли. Потом, держась за раму обеими руками так, что пальцы побелели, повисла на руках и, зажмурившись, аккуратно, на ощупь, нашла ногой скользкое, ненадёжное сиденье. Перенесла вес. Вторая нога. Она стояла на стуле, сердце бешено колотилось, потом спустилась на твёрдую, холодную, невероятно прекрасную землю свободы.
Территория. Заброшенные склады, груды ржавого железа, кусты, облезлые деревья. Темнота начала синеть, приобретать зыбкие очертания, предрассветная муть делала мир похожим на размытый кошмар. Она прижалась спиной к шершавой стене, сливаясь с тенью, и бросилась к следующему укрытию – к груде кирпича. Сердце бешено колотилось, выскакивало из груди, живот снова напрягся, но она бежала. Бежала на звук. На звук той звенящей, страшной тишины, которая уже не была тихой.
И из того самого открытого окна, донёсся его дикий, полный бессильной ярости, захлёбывающийся болью рёв: «СУКА! ТЫ КУДА, ТВАРЬ?! СДОХНЕШЬ ЗДЕСЬ!»
---
— Марк, движение! — Егор, не отрывая воспалённых глаз от экрана ноутбука, резко дёрнул головой, и его голос сорвался на тревожную ноту. — Третий… тот самый большой… спускается. Медленно, очень медленно, еле ковыляет. Четвёртый… Твою мать! Четвёртый сбежал! Через окно, на первом этаже! Двигается быстро, по территории, в нашу сторону! Третий за ним… не может, поворачивает обратно! Возвращается к главному входу, к своим двум оставшимся!
Марк, припавший к земле рядом, впился взглядом в экран. Маленький, хрупкий зелёный силуэт, метавшийся среди холодных, статичных контуров строений, будто пойманная в ловушку птица.
— Это она… — прошептал он, и в его голосе смешались безумный восторг и леденящий, парализующий ужас. — Тая… она сбежала от него. Вырвалась. Пиздец… Что она делает, дура?! Куда, куда ты лезешь?! — Его холодное спокойствие треснуло, как тонкий лёд, обнажив дикую, паническую тревогу. Он вжался в рацию, и его голос, хриплый от напряжения, рявкнул в эфир: — Серёга! Тая на территории! Внимание, блять, максимальное! Прекратить огонь! Немедленно ОТБОЙ! ОТБОЙ!
Тишина, наступившая после его команды, была оглушительной. Даже ветер, казалось, замер. И эту тишину разорвал новый голос, ворвавшийся в эфир – хриплый, злой, полный наигранной, дешёвой уверенности голос Руслана, доносившийся, должно быть, из распахнутой настежь двери штаба:
— Орлов! Выходи, если мужик! Один на один, по-пацански, по-честному! Без этих твоих говнарей в чёрном! Иначе… твою дурную девку-то я пристрелю, сука, прямо сейчас, на твоих же глазах! Она у меня, понимаешь ли, на прицеле стоит! Слышишь, щенок?!
Блеф. Грязный, прозрачный, отчаянный блеф крысы, почуявшей запах кошки. Но Марк видел на экране, как тот самый маленький, четвёртый силуэт, его Тая, замерла за углом какого-то полуразрушенного сарая, в нескольких десятках метров от них. Она слышала это. Слышала, как её жизнь, жизнь их ребёнка, ставят на кон в этой грязной игре.
— Нет… стой там… не двигайся… спрячься, родная… — бормотал он, бессильно стуча кулаком по мокрой земле. Но его ноги уже действовали сами. Они оттолкнулись от земли, подняли его во весь рост. Он стоял, открытый, как на ладони, смотря в ту сторону, где была дверь.
— Марк, куда, еб твою мать?! — Егор вскрикнул и попытался схватить его за разгрузку, за ремень, за что угодно.
— Она же идёт сюда, видишь?! — Марк вырвался, его глаза горели в прорези балаклавы лихорадочным блеском. — Видишь, куда она ползёт?! Прямо на нас! На перестрелку!
И в этот миг, как по страшному сигналу, раздался выстрел. Не снайперский, с глушителем, а резкий, злой, без прикрас, грохот автоматной очереди. Пули прожужжали где-то сбоку, с свистом врезаясь в деревья, шлёпаясь в грязь. Стреляли из здания. Из-за укрытия у двери.
Марк инстинктивно пригнулся. Но Егор видел на своём экране другое – та самая пулемётная точка у главного входа вспыхнула ярче, ожила. И она целилась. Целилась в Марка. В его брата, который стоял, как мишень.
Не думая. Только чувствуя. Чувствуя всем нутром, всеми годами дружбы, всей той братской кровью, что лилась между ними не раз. Егор рванул вперёд, с места, с криком, который был даже не криком, а выдохом всей его души, — Марк, блядь, ложись! — И в последний момент, когда очередная очередь вышла из ствола, он прыгнул. Бросился на Марка для того, чтобы оттолкнуть.
Он влетел в него всем телом, сбивая с ног, отбрасывая в сторону, в ту самую мокрую, холодную траву. И в этот миг, в самый миг их падения…
ЧВЯК!
Тихий, мокрый, чужеродный звук, прозвучавший прямо у него над ухом. Егор, падая вместе с Марком, вздрогнул всем телом, как от удара током. Они грузно рухнули на землю, и Егор, оказавшись сверху, схватился за левое предплечье. Сквозь разорванную ткань тактического рукава, сквозь прочную перчатку, уже мгновенно темневшую от влаги, сочилась алая, тёплая, живая струйка. Потом она хлынула сильнее, пульсируя в такт бешеному сердцу, заливая перчатку, капая с кончиков пальцев на пожухлую, бурую траву.
— Сука… твою… мать… — прошипел Егор сквозь стиснутые до хруста зубы. Боль, острая, жгучая, разрывающая, пронзила его насквозь, но на его лице, искажённом гримасой, была не столько боль, сколько бешеная, кипящая ярость. Ярость за брата, за сбитый, едва не сорвавшийся план, за эту ебучую, случайную, подлую пулю. — На… на вылет, блядь… Сквозняк, сука… — он попытался подняться на локоть, но кровь хлестала уже сильнее.
— ЕГОР! ЕГОР, БЛЯДЬ! — Марк откатился от него, его глаза, широко раскрытые от ужаса, метнулись с лица друга на рану, из которой пульсирующе, нагло била жизнь. — ПИЗДЕЦ! ЧТО ТЫ НАДЕЛАЛ, ИДИОТ?! ЧТО ТЫ, БЛЯДЬ, НАДЕЛАЛ?! — Его крик был полон не благодарности, а животного, всепоглощающего ужаса и вины. Он пополз к нему, срывая с себя перчатку, чтобы заткнуть рану, но его руки тряслись. — ДИМОН! СЮДА, БЫСТРЕЕ! Егора, блять, ранили!
Димон, лежавший метрах в десяти за бревном, услышал и увидел. Увидел, как Егор бледнеет на глазах, как алая лужица растекается под ним. Его собственное лицо исказилось гримасой холодной, бешеной, бессильной ярости. Он сорвался с места, не пригибаясь, перебежками, чудом не попав под огонь, метнулся к ним. Подоспел и один из бойцов, «Ястреб» с медицинской сумкой.
— Да хуйня, Марк, царапина, блять! — бледнея на глазах, цедил Егор, пытаясь подняться на колено, но сила уходила из него вместе с кровью. — Отпустите, я… я ща… я должен… — он потянулся к валявшемуся рядом ноутбуку, но рука не слушалась.
— Молчи, герой! — рявкнул Димон, уже нажимая на рану пакетом с гемостатиком. — УВЕДИ ЕГО! К ВРАЧАМ, БЫСТРЕЕ! — заорал он на бойца, и в его голосе не было места для споров. Это был приказ, вырванный из самой глотки, из самой глубины страха.
Боец, сильный, молчаливый, просто подхватил Егора под мышки, почти поднял на руки. Тот, слабея, попытался вырваться.
— Марк… смотри там, сука… осторожно… — крикнул Егор уже на ходу, хрипло, прерывисто, и его, окровавленного, потащили в тыл, к чёрным машинам с красными крестами на бортах, стоявшим в глубине леса.
Марк остался на коленях в траве, теперь уже окрашенной не росой, а кровью брата. Он поднял голову, и его взгляд упал на ноутбук, оставленный на земле. На экране всё так же мерцали зелёные точки. Он видел её. Видел, как она, его маленький, зелёный призрак, осторожно, от укрытия к укрытию, двигалась. Прямо к ним. К этому месту, где сейчас лилась кровь и пахло смертью.
«
Маленькая… родная моя, ну куда ты?! Стой, спрячься, беги, пожалуйста… беги отсюда!
» — молился он про себя, но слова застревали в горле комьями крови и отчаяния. Но он знал. Знал её. Знал этот упрямый, бесстрашный, сумасшедший огонёк в её душе. Она не убежит. Она придёт к нему. Даже если это будет её последний шаг.
И этот шаг — её решение — он чувствовал каждой фиброй своего израненного существа. А там продолжил орать этот голос. Этот гнусный, хриплый голос, плюющийся ложью и торжеством.
— Ладно, ладно, Орлов! Моя промашка, согласен! Нервы! — кричал Руслан, и в его тоне сквозила дешёвая, наигранная уступчивость. — Теперь выходи по-честному! Один на один, как мужики! Стрелять не будем, я даю слово! Твою дурочку целой и невредимой выведу! Честное пионерское!
«Слово». Слово твари, продавшей бы собственную мать. Марк медленно поднялся с колен. Колени подрагивали, но не от страха. От ярости. От холодной, кристаллизующейся в жилах ярости, которая медленно, но верно вытесняла собой всё — и боль, и ужас, и даже отчаянную любовь. Оставалась только одна мысль, одна цель, одна миссия. Он схватил брошенный ноутбук. На экране — она. Всё ближе.
Он поднял голову и посмотрел туда, где в чёрном провале двери здания, должно быть, пряталась крысиная морда Ткачука.
— Я пойду, Димон, — сказал Марк, и его голос прозвучал странно спокойно, почти отстранённо, как будто говорил не он, а кто-то другой из глубины его существа.
Димон, всё ещё стоявший рядом, с лицом, искажённым яростью и страхом, резко обернулся.
— Куда?! Орлов, ты с ума сошёл?! Они тебя пристрелят, как мишень в тире! Ты — их цель! Ткачук только этого и ждёт! Он тебя выманивает, ты что, не видишь?! — Димон вцепился ему в разгрузку, пальцы впились в пластик так, что, казалось, вот-вот его пробьют. В его глазах, сейчас бушевала настоящая буря — страх за брата, ярость на ситуацию, бессилие.
Марк медленно повернул голову и посмотрел на него. Не сквозь него. А прямо в глаза. И в этом взгляде Димона пронзила ледяная игла. Там не было безумия. Не было истерики. Там была страшная, нечеловеческая ясность. Ясность человека, который уже всё для себя решил и теперь просто выполняет программу.
— Димон, — повторил Марк, и каждое слово падало, как молот на наковальню. — Лучше я, чем она. Она же сюда идёт. Видишь? — он ткнул пальцем в экран ноутбука, где зелёная точка уже была в пятидесяти метрах. — Прикрой её. Димыч. Прикрой. Это всё, о чём я прошу.
— Прикроем и тебя! Сейчас Серега их выкурит оттуда, и мы…
— НЕТ! — Рёв Марка перебил его, короткий, резкий, как удар хлыста. — Он хочет меня? Он получит меня. Но он не получит её. Никогда. Если ты брат мне… — Марк сделал шаг вперёд, и его лицо оказалось в сантиметрах от лица Димона. — Отпусти.
И Димон… увидел. Увидел в этих глазах ту самую бездну, в которую Марк уже шагнул. Ту самую черту, за которую возврата нет. Это был не приказ. Это была последняя просьба обречённого. Сердце Димона сжалось так, что больно стало дышать. Он смотрел на лицо брата, на эту маску из стали и боли, и понимал — его не удержать. Любыми силами. Любой ценой. Он разжал пальцы. Просто разжал. Они разомкнулись, и он почувствовал, как будто выпускает в пропасть самое дорогое, что у него было. Он отступил на шаг, кивнул. Один раз. Коротко. Резко. И его собственный голос, хриплый от сдавленных слёз и ярости, рявкнул в рацию так, что, казалось, микрофон лопнет:
— «Ястребы»! Как один, слышите, суки, КАК ОДИН — выкурите этих гандонов! Выкурите их из этой чёртовой норы! Мать вашу! Прикрыть Орлова! Огонь на подавление!
Марк не стал ждать. Он сделал шаг вперёд. Потом ещё. Он шёл по открытому, убийственно пустому пространству, к зявшему чёрной пастью зданию. Рука потянулась к лицу, сорвала балаклаву. Холодный, предрассветный воздух ударил по мокрому от пота лицу, по волосам, прилипшим ко лбу. Это был первый глоток свободы — или последний вздох. Он крикнул, вложив в голос всю свою ненависть, всю свою решимость, чтобы тот, в норе, услышал и понял:
— Я выхожу, Ткачук! Только отпусти её! Дай ей уйти, и разберёмся с тобой! Ты и я! Без них!
Где-то там, за грудой развалин, за ржавым скелетом какой-то машины, Тая услышала этот голос. Тот самый, который шептал «люблю» в темноте, который был музыкой её жизни. Земля ушла из-под ног. В глазах потемнело. Сердце замерло, а потом забилось с такой бешеной силой, что она боялась, что оно разорвёт грудину.
«
Нет… Марк… что ты делаешь… нет, нет, нет… дурак…»
Она прибавила шаг, уже почти не скрываясь, двигаясь на этот голос, как мотылёк на пламя. И вот, в разрыве между двумя грудами бетонного мусора, в слабом, сизом свете начинающегося утра, она увидела его. Его фигуру. Высокую, прямую, несгибаемую. Его лицо. Оно было таким знакомым и таким чужим — заострённым, жёстким, прекрасным в своей смертельной решимости. Он шёл навстречу своей гибели. Ради неё.
«
Марк… Любимый… Только живи… пожалуйста, только живи…
» — шептали её губы, а по грязным, исхудавшим щекам текли слёзы. Не от страха. От любви. Безумной, всепоглощающей, готовой на всё.
И в этот миг всё завертелось, всё перемололось в жерновах судьбы.
БАМ. БАМ.
Два выстрела. Не оттуда, откуда ждали. Чёткие, сдвоенные, бескомпромиссные. Выстрелы мастеров. Два зелёных силуэта у главного входа на экране погасли разом, как перегоревшие лампочки. Серёга и его напарник, снайперы, сделали свою работу молча и без промаха. Руслан остался один. Совсем один.
И этот «один» вывалился из двери, ковыляя, едва держась на ногах. Он опирался на косяк, лицо его было серо-землистого цвета от боли, злобы и понимания своего конца. Между ним и Марком лежало двадцать метров мокрого, грязного асфальта. Двадцать метров до развязки.
— Ну что, Орлов! — закричал он, и его голос был хриплым, срывающимся, но в нём ещё теплилась злобная искорка. — Полюбуйся, что твоя дурная девчонка со мной учудила! Ножом, сука! Она дурой прикидывалась! Это она вас сюда навела?! ОТВЕЧАЙ, ЩЕНОК! ТВАРЬ!
Марк стоял неподвижно. Только глаза его, сузившиеся до щелочек, горели тем самым холодным, синим пламенем, что бывает в глубине айсберга. На его губах тронулся хищный, безрадостный оскал.
— Ты проиграл, Ткачук. У тебя нет её. Ничего нет. Выбирай из того, что есть. Сдаёшься добровольно? Или я убью тебя прямо здесь, на этой помойке? Быстро. Решай.
Руслан замер. Его глаза, маленькие, свиные, метались по сторонам, выискивая выход, лазейку, спасение. И в этой панике, в этом отчаянии загнанного зверя, пронеслась та самая подлая мысль. Мысль того, кому терять нечего. Его губы растянулись в кривой, мерзкой, торжествующей ухмылке. Он выпрямился, насколько позволяла рана.
— Хм… Ну что ж, сучёныш… — прошипел он, и в его голосе зазвенела липкая, ядовитая сладость. — А я выбираю… — он сделал паузу, наслаждаясь моментом, — третий вариант!
Он резко, с неожиданной для раненого человека скоростью, вскинул руку из-за спины. В ней блеснул ствол пистолета. Чёрная дыра дула нацелилась прямо в Марка. Палец на спусковом крючке сжался.
Мир замедлился до черепашьего ползания. Марк увидел, как мышцы на руке Руслана напряглись. Увидел белую костяшку пальца на чёрном металле. Увидел вспышку в дуле. И в этот же миг, из темноты, из-за угла развалины, метнулась она. Тая.
Она бежала. Не к нему. Перед ним. Она бежала, раскинув руки в стороны, как будто хотела обнять не его, а весь мир, всю опасность, всю смерть, летящую в него. Её лицо было обращено к нему, и на нём не было и тени страха. Была лишь безумная, ослепительная любовь и отчаянная, безмолвная мольба: «ЖИВИ».
— НЕЕЕТ! — её крик, чистый, высокий, разрывающий душу, пронзил рассвет, перекрыв собой даже звук выстрела.
Выстрел.
Пуля, предназначавшаяся его сердцу, нашла её. Вошла сбоку, чуть ниже рёбер, с глухим, страшным, «мокрым» звуком, похожим на шлёпок тяжёлого камня по грязи. Её тело дёрнулось, как от мощного удара тока. Отбросило назад. Прямо в его уже распахнутые, ничего не успевшие понять, обнимающие пустоту руки.
Он поймал её. Обеими руками. Её вес, такой невероятно лёгкий и такой бесконечно тяжёлый, обрушился на него. Он не устоял. Рухнул на колени, прижал её к себе, к своему бронежилету, к своему сердцу, которое в этот миг просто разорвалось на куски.
— ТАЯЯЯЯ! НЕЕЕЕТ! ТАЯ! — Его крик уже не был звуком. Это был вопль самой вселенной, рвущейся на части. Вопль души, которую вырвали с корнем. — ГЛУПАЯ! ЧТО ТЫ НАДЕЛАЛА! НЕТ-НЕТ-НЕТ-НЕТ! ДЕРЖИСЬ! ДЕВОЧКА МОЯ, ДЕРЖИСЬ, Я ТЕБЯ ПРОШУ!
Он бешено, судорожно ощупывал её, и его пальцы, скользкие от её крови и своих слёз, наткнулись на тёплую, липкую, пульсирующую влагу на её боку. Он рванул ткань худи, тонкую футболку под ней. И замер. Он увидел. Круглый, прекрасный, святой живот. И рядом — маленькое, аккуратное, страшное отверстие. Из него сочилась алая, яркая, живая кровь. Она текла по белой коже, сбегала на асфальт, смешиваясь с грязью и росой.
— БЛЯЯЯЯДЬ! НЕТ! — Новый рёв, уже не человеческий, а звериный, полный такого нечеловеческого, космического отчаяния, что, казалось, небо дрогнет и разверзнется. Он прижал свою ладонь к ране, пытаясь заткнуть эту дыру, из которой утекала его вселенная. — НЕТ, НЕТ, НЕТ! ДЕРЖИСЬ, МАЛЕНЬКАЯ! СЕЙЧАС… СЕЙЧАС ПОМОЖЕМ!
— Так даже лучше, Орлов! — донёсся из здания дикий, захлёбывающийся ненавистью и болезненным торжеством хохот. — А теперь живи с этим! Зная, что ты своими руками, своим приходом сюда, убил любовь всей своей жизни и ещё одного своего выблядка! ЖИВИ, СУКА! ЖИВИ И ПОМНИ!
Марк не слышал. Весь он был здесь, на этих коленях, в этой быстро растущей липкой луже. Он смотрел в её лицо. Тая лежала в его руках, её голова запрокинулась на его плечо. Глаза были открыты. Они смотрели на него. Ясно. Глубоко. Спокойно. В них не было ни боли, ни страха, ни упрёка. Была лишь бесконечная, всепрощающая нежность и… покой. Одна-единственная, чистая, как алмаз, слеза скатилась из уголка её глаза, пересекла скулу и потерялась в грязи на его куртке.
Её губы дрогнули. Она собрала последние крохи сил, весь воздух из своих лёгких, чтобы прошептать. Шёпот был тише шелеста падающего листа, но он услышал его всем своим разорванным, истекающим болью существом. Услышал кожей, душой, сердцем:
— Прости…
Её рука, которую он судорожно сжимал, вдруг обмякла. Пальцы разжались. И из неё выпал, со звонким, леденящим душу, навсегда врезающимся в память звуком ударившись об асфальт, маленький складной нож. Его нож. Весь в крови. Его крови.
— ТАЯ! НЕ ОТКЛЮЧАЙСЯ! СЛУШАЙ МЕНЯ! СЛЫШИШЬ?! СЕЙЧАС… СЕЙЧАС ПОМОГУТ! — Он тряс её, гладил по лицу, по волосам, прижимал к её животу свою окровавленную ладонь, чувствуя под ней слабое, трепетное, угасающее движение — последнюю бурю жизни в тёплой, тёмной утробе. — БЫСТРЕЕ! ГОСПОДИ, ГДЕ ВРАЧИ, БЛЯДЬ?! — Он завыл. Просто завыл, запрокинув голову к небу, которое начало сереть, и слёзы текли по его грязному, искажённому мукой лицу, смешиваясь с её кровью на его щеках, на губах, на веках.
К ним уже подбегал Димон, и его лицо, увидевшее рану, живот, кровь, лицо Марка, стало маской чистого, немого ужаса и ярости, перед которой меркла любая боль.
— СУКА! УРОД! УРОД ЕБАНЫЙ! МАРК, ДАВИ НА РАНУ, БЛЯДЬ, ДАВИ, НЕ СМОТРИ НА МЕНЯ! — заорал он, падая рядом на колени, его руки тоже потянулись, чтобы помочь, заткнуть, остановить.
И тут уже были они. Врачи. В таком же чёрном, с красными крестами на повязках. Они мягко, но настойчиво оттеснили Марка, но он не отпускал её руку. Они кололи что-то в вену, накладывали давящие повязки, перекладывали её на жёсткие носилки. Марк встал на ноги, шатаясь, как пьяный, и пошёл рядом, не выпуская её холодных, становившихся всё легче пальцев.
— Димон! — крикнул он, и голос его был хриплым, прерывистым, но в нём внезапно прорезалась сталь. — Иди с ней! Сейчас же! Пожалуйста! Не оставляй её одну! Ни на секунду!
Димон посмотрел на него, и в его глазах мелькнуло понимание. Он увидел не просьбу. Он увидел приказ. И что-то ещё. Что-то пустое и страшное в глубине его глаз. Он кивнул. Коротко. Резко.
— Ты… — начал он, хватая Марка за предплечье. — Ты чего сам…
— Я прикончу этого уёбка, — перебил Марк тем самым ледяным, безжизненным тоном, в котором не было ни злобы, ни страсти. Только констатация. — И приеду. — Он разжал пальцы, отпустил её руку, которая безжизненно упала на борт носилок. Поднял с земли свой окровавленный нож. Заткнул за пояс. Поднял пистолет, валявшийся рядом. Взял у одного из бойцов компактный тепловизор. И развернулся. Пошёл. Не побежал. Пошёл. Твёрдым, размеренным шагом. Прямо в чёрный провал двери здания, в пасть этого бетонного чудовища.
Димон с последним, тонущим в коме глотка взглядом на его уходящую в темноту, не оборачивающуюся спину, бросился за носилками. Их грузили в санитарный УАЗик, мотор которого уже ревел, разрывая тишину. Он вскочил в открытые задние двери, крикнув выбежавшему Серёге:
— Серега! За ним! Вытащи его оттуда! ЖИВОГО, СУКА, ПОНЯЛ?! ЖИВОГО!
Машина рванула с места, увозя в своём железном чреве две хрупкие, угасающие жизни. Марк даже не обернулся на звук отъезжающего мотора. Он уже растворился во тьме коридора.
Он шёл. Не спеша. Тепловизор в его руке показывал одну-единственную точку. Одна точка, ковыляющая, слабеющая, уползающая вглубь комплекса, к чёрному ходу, к его тайным, крысиным тропам, известным только ему. Марк не торопился. Он шёл за этой точкой, как тень, как неотвратимая участь, как сама смерть, вышедшая на охоту.
Он нашёл его на заднем дворе, у развалин старой котельной, где ржавые трубы сплетались в мёртвые лианы. Руслан, хромая, истекая кровью из раны на бедре, волоча ногу, пытался добраться до густых зарослей лопуха и крапивы. Услышал шаги, обернулся. В его глазах, налитых кровью, был уже чистый, животный, не прикрытый ничем страх. Страх смерти, которая дышала ему в затылок.
— Щенок… — прошипел он, опираясь о ржавую стену. — Ну что, Орлов… Сдохла твоя Лебедева? Надеюсь, да! Надеюсь, сдохла! А ты… а ты будешь жить с этим! До конца своих долгих, ёбаных дней, зная, что убил её! И свою дочку! Будешь помнить! Каждую ночь! Будешь видеть её глаза!
Марк остановился в двух шагах. Он слушал. Но не слова. Он слушал тишину. Тишину в своей голове, где только что затих её последний шепот. И в этой тишине что-то щёлкнуло. Окончательно и бесповоротно. Что-то сломалось, перегорело и перешло в иное, абсолютно чужое качество.
Его лицо не выразило ничего. Совершенно. Оно было, как маска. Только глаза. Они стали пустыми. Совершенно, абсолютно пустыми. Как у рыбы, выброшенной на берег. В них не было ни ярости, ни ненависти, ни даже презрения. Ничего.
Он быстро, без рывка, почти элегантно, сделал шаг вперёд. Левой рукой — молниеносный захват за глотку, удар головой о бетонную стену так, что раздался глухой, костяной стук. Руслан только ахнул, глаза его полезли на лоб, полные немого ужаса. Правой рукой Марк выбил из его ослабевшей хватки пистолет, который тот всё ещё пытался удержать. Оружие со звоном упало в грязь. Руслан захрипел, пытаясь вдохнуть, но железная рука на его горле не давала.
Марк не сказал ни слова. Он молча щёлкнул большим пальцем. Клинок его ножа, всё ещё липкий от его же тёплой крови, вышел из рукояти с тихим, зловещим звуком.
И тогда он действовал. Не в порыве ярости. Холодно. Методично. Бесстрастно. Как хирург, выполняющий давно отрепетированную операцию. Первый удар — в живот. Глубоко, до рукояти. Сталь вошла в плоть с глухим хрустом. Руслан взвыл, изогнулся, его тело напряглось в мучительной дуге. Марк, не меняя выражения лица, провернул нож на сто восемьдесят градусов внутри и вытащил. Кровь хлынула из раны ручьём. Второе движение — быстрое, точное, почти нежное. Горизонтальный, чистый разрез по горлу, ниже кадыка. Разрез перерезал всё, что нужно было перерезать.
Тёплая, алая, почти чёрная в полумраке кровь хлестнула из разреза настоящим фонтаном. Она брызнула Марку в лицо, в глаза, на губы. Он даже не моргнул. Не отпрянул. Стоял и смотрел. Смотрел, как жизнь, та самая, что только что вылилась из Таи, теперь вытекает из этого урода. Смотрел, как Руслан, хватая ртом воздух, которого уже не мог поймать, захлёбывался клокочущим хрипом, как его глаза, полные невероятного ужаса, теряли фокус, как его тело билось в немых, беспомощных конвульсиях и медленно, очень медленно оседало на землю, в лужу собственной крови, мочи и грязи.
Потом Марк наклонился. Спокойно, неторопливо вытер окровавленный клинок о куртку умирающего, оставив на ткани две длинные, алые полосы. Встал. Повернулся. Пошёл прочь. Не оглядываясь.
Навстречу ему, осторожно, с оружием наготове, вышли Серёга с двумя бойцами. Они увидели его — всего в крови, с пустыми, мёртвыми глазами, с каплями чужой жизни, застывшими на ресницах, как багровый иней. Он прошёл мимо них, не глядя. Никто не сказал ни слова. Какие тут могли быть слова?
Они сели в машины. Помчались по разбитой, забытой богом дороге, ведущей от «Рубежа» к городу, к больнице, где сейчас шла другая, тихая и отчаянная война. Марк сидел на заднем сиденье, прислонившись головой к холодному стеклу. Он смотрел в окно на проносящийся мимо лес, на серое, безучастное небо. Но не видел ничего. В его ушах, в самой глубине черепа, стоял тот самый шёпот. Тот самый последний шёпот, который теперь будет звучать вечно, пока бьётся его израненное сердце:
«Прости…»
А вокруг окончательно наступало утро. Грязное, серое, безрадостное. Рассвет, которого он больше никогда не хотел видеть. Рассвет мира, в котором больше не было её.
Глава 23. ТОЧКА ОТСЧЕТА
Двери приемного отделения распахнулись с таким грохотом, что дежурная медсестра вздрогнула и выронила папку с бумагами, но Марк не видел ни ее, ни рассыпавшихся по грязному линолеуму листков, его зрение, затуманенное кровавой пеленой ярости и всепоглощающего ужаса, фиксировало лишь пространство впереди, разбитое на отрезки: коридор, поворот, туалет — пункт первой, отчаянной необходимости очищения. Он ворвался в кабинку, щелкнул замком и обрушился на колени перед фаянсовой чашей, его могучие, только что сжимавшие нож и наносившие им удары руки теперь бессильно и жалко дрожали, не слушаясь, когда он пытался открыть кран. Холодная вода, ударившая сперва тонкой струйкой, а потом хлестким, ледяным потоком, обожгла кожу не болью, а шоком реальности, и он, схватившись за края раковины, сдавленно застонал, впервые за эти безумные часы позволив звуку вырваться наружу. Он умывался не просто так, не для вида — он сдирал с себя пленку чужой смерти, ту самую, липкую и отвратительно-медную, что осталась на его пальцах, в складках ладоней, под ногтями после Руслана; он скреб кожу до красноты, до боли, пока сознание не пронзила единственная, кристально ясная и оттого невыносимая мысль: «
Она там. Она одна. А теперь их двое»
. С грязной, пропахшей порохом, потом и страхом куртки он расстался как с отмершей кожей, швырнув ее в мусорный бак у выхода из туалета с таким чувством, словно хоронил часть себя, ту, что была способна на убийство, и теперь, надев безликий белый халат, пахнущий чужим, больничным стиральным порошком, он стал просто тенью, призраком, чьим единственным предназначением было добраться до нее, до того места, где сейчас решалась не просто судьба, а сама возможность дальнейшего существования.
Он побежал по коридорам, и его огромная, все еще полная адреналином фигура, казалось, сносила на своем пути воздух, заставляя других отскакивать к стенам; он не видел вывесок, не слышал окликов, его внутренний компас, стрелка которого была намагничена ее болью, вел безошибочно — на третий этаж, в хирургическое крыло, к тем самым дверям, за которыми шла Война. Не битва, не операция — именно Война, тотальная и безжалостная, где на одной стороне баррикад стояли хрупкая женщина и ее нерожденный ребенок, а на другой — законы физиологии, стальная пуля и безразличная статистика. И он, Марк Орлов, тот, кто должен был быть ее щитом, стоял сейчас в глухой осаде снаружи, и вина, едкая и разъедающая, как концентрированная кислота, уже не просто точила изнутри — она выжигала все органы, оставляя на их месте пустые, дымящиеся полости, заполненные леденящим до костей страхом.
«
Маленькая моя, что же ты наделала, глупая… »
— пульсировало у него в висках в такт бешеному стуку сердца, которое колотилось где-то в основании горла, сжимая его стальными тисками, мешая дышать от одной лишь мысли о той цене, которую она, не задумываясь, заплатила. — «
Что же ты наделала, закрыв меня собой
…»
Он выскочил из лестничной клетки в длинный, ослепительно яркий, стерильно-бездушный коридор, и в самом его конце, у зловеще закрытых дверей, ведущих в святая святых — операционный блок, — увидел знакомую, сгорбленную фигуру. Димон сидел на корточках, вжавшись лопатками в холодную, выкрашенную масляной краской стену, уткнувшись лицом в сцепленные на коленях, в белых от напряжения суставах, пальцы; казалось, он пытался не просто сидеть, а физически уменьшиться, сжаться в плотный комок, втянуть голову в плечи и исчезнуть, раствориться в этом уродливом больничном пейзаже, чтобы не чувствовать, не слышать, не ждать. Марк понёсся к нему, и его тяжелые, гулкие шаги эхом разнеслись по пустому пространству, нарушив давящую тишину ожидания. Димон поднял голову, и его лицо было серым, землистым, изможденным до предела, но в запавших, покрасневших от бессонницы глазах, когда он узнал Марка, мелькнула искра — не радости, нет, а жгучего, почти животного, братского облегчения, того чувства, когда знаешь, что в предстоящем аду будешь не один. Он вскочил рывком, пошатнувшись от затекших ног, и они схватились в объятия так крепко, с такой силой, словно пытались передать друг другу через костлявые пальцы, впившиеся в спины, выжатые до капли, но все еще живые остатки силы, опоры, человеческого тепла.
— Брат… — выдохнул Димон. Его голос был хриплым, надтреснутым, будто пропущенным через грубую наждачную бумагу. — Слава всем святым, всем чертям, всем звездам на небе… Ты цел. Держись, слышишь меня? Просто держись. Она сильная. Сильнее, чем можно представить. Она выдюжит, обязательно выдюжит, я в это верю!
— Димка… — голос Марка сорвался в надтреснутый, сдавленный шепот, и слезы, которые он тщетно пытался сдержать все это время, горячие, соленые, горькие, хлынули сами собой, смешиваясь на его щеках с каплями невысохшей больничной воды. — Что она сделала… Ты представляешь? Она же беременная, Димон. Семь месяцев. Семь, блять, месяцев она носила нашего ребенка в этой чертовой дыре, одна, в страхе, в неизвестности, а я… а я даже не подозревал. И она… она увидела ствол, направленный в меня, и бросилась. Прямо так. Без раздумий. Под пулю. Чтоб меня спасти. В меня целились. А получила она. Пиздец, Димка. Совершенный, окончательный, беспросветный пиздец. Я сука виноват. Я должен был быть на ее месте. Лучше бы мне там, на той свалке, сдохнуть. Чтоб она даже не думала, не шевелилась…
— Завали, я сказал! — резко, почти грубо перебил его Димон, сжимая его плечи так, что кости хрустнули. — Завали эту хуйню нахрен! Они выживут. Обе. Ты меня слышишь? Девочка твоя — она уже боец, она это доказала, просто появившись на свет. А Тая… Марк, она тебя любит, дебила несчастного! Ты вообще это понимаешь, в твою башку это доходит? Любит! Сквозь всю эту боль, через все дерьмо, что ты устроил, сквозь ложь и предательство. Она тебя уже простила. Я это по ее глазам видел, еще тогда, в отеле, когда она на тебя смотрела, когда говорила о тебе. В них не было ненависти. Была усталость, была боль, но не ненависть. Так что теперь твоя очередь. Держись за нее. Вцепись зубами. Всё в твоих руках теперь, понимаешь?
Марк шумно, с присвистом вдохнул, вытер лицо грубым рукавом халата, и в его мокрых, красных от слез глазах, помимо вселенской боли, исподволь, как тлеющий уголек, начал разгораться тот самый, знакомый Димону до оскомины, стальной, негнущийся огонь. Черты лица заострились, стали жесткими, как высеченные из гранита, и в этой окаменелости читалась не человеческая, а звериная решимость.
— Я прирезал того гандона, — процедил он сквозь стиснутые так, что челюсти свело, зубы, и в этих простых словах не было ни капли триумфа или удовлетворения, лишь леденящая, окончательная, как приговор судьи, констатация свершившегося факта. — Медленно. Чтобы понял. Чтобы почувствовал каждую секунду. За нее. За ребенка. За все.
Димон лишь молча, тяжело, как молотом, кивнул. Никаких слов одобрения или осуждения не требовалось. Это был негласный закон их мира, их понимания справедливости, мрачное и беспощадное.
— Димон, Егор… — голос Марка снова дрогнул, но теперь от новой, свежей волны паники, накатившей поверх первой. — Где Егор?
— Всё в порядке, Марк, дыши, — Димон положил руку ему на шею, пытаясь физически унять дрожь. — Пуля прошла навылет, над лёгким, только мышечную ткань порвала, органы не задела. Его зашили, обкололи обезболивающим. В палате, спит пока. Отлеживается, заживает. С ним всё будет хорошо, — говорил Димон нарочито ровно, спокойно, стараясь сбить тот дикий, неконтролируемый градус адреналина и ужаса, что закипал в Марке, угрожая снести последние барьеры.
— Димон! Пизда! — вырвалось у Марка с силой. — Егор еще полез! В последний момент. Сознательно. Подставился. Если б не он… если б не она, я б сейчас здесь не стоял. Вообще нигде б не стоял. Трупом бы лежал... Что за хуйня?! ... Это блядь не может уложиться в здоровой голове, всё это дерьмо, которое произошло. Так не бывает! Такое только в кино увидеть можно...
И в этот самый момент, словно услышав свое имя, дверь одной из палат в конце коридора скрипнула. Шатаясь, бледный, как больничная простыня, но уже на своих, хотя и еле держащихся ногах, держась за косяк так, будто это единственная опора во вселенной, появился Егор. Зеленоватая больничная рубашка на нем была мятая, из-под полы виднелся край массивного белого бинта, туго обвивавшего торс. Увидев их, он хмыкнул, уголок его рта дрогнул в подобии улыбки.
Марк и Димон ринулись к нему. Не было слов, не было вопросов — лишь молчаливое, грубое, мужское сплетение рук, плеч, спин в одном объятии, в том самом, которое было сильнее любых слов, крепче любой брони. Марк чувствовал, как мелко, предательски дрожит от слабости и боли тело Егора, но тот стоял, упрямо стиснув челюсти, не позволяя себе выдать хоть малейший звук страдания.
— Егор! — хрипло, сдавленно выдохнул Марк, впиваясь взглядом в его осунувшееся лицо.
— Марк! Умоляю тебя, — тихо, но с железной интонацией прорычал Егор, — без соплей, а? Без этих вот… И в палату я не вернусь. Там с ума сойти можно, в четырех стенах, когда тут… — он мотнул головой в сторону операционной.
— Блядь, друг, ты куда под пули полез, а?! — Марк тряс его за голову, но осторожно, с невероятной, почти болезненной бережностью, боясь навредить, причинить боль.
— Я сказал — хватит! — голос Егора окреп, в нем зазвучала команда, не терпящая возражений. — Всё. Точка. Сели. И ждем. Вместе.
Они отступили к стене, к тем самым жестким, неудобным пластиковым креслам, что стояли напротив зловещих дверей, и опустились на них почти одновременно, будто высадившись на последний клочок твердой, спасительной земли посреди бушующего, непредсказуемого океана.
И начался ад. Ад, выверенный по секундам, наполненный не действиями, а звуками. То давящая, звенящая, леденящая душу тишина, в которой слышен лишь свист собственного дыхания и бешеный стук сердца в ушах. То внезапная, резкая тревога — дикий, пронзительный писк какого-то монитора из-за стены, топот быстрых, уверенных ног по линолеуму, приглушенные, но оттого еще более жуткие выкрики: «
Давление падает! Прессоры, живо! Адреналин! Дефибриллятор на зарядку! Гемостаз, мне нужен гемостаз сейчас же!»
Каждый такой звуковой выброс, каждый всплеск чужой, профессиональной суеты прожигал Марка насквозь, выжигая в нем очередной кусок души, оставляя после себя только пепел и тление.
Он сидел, согнувшись почти пополам, упершись локтями в колени, закрыв лицо огромными, еще не до конца отмытыми ладонями. Глаза резало так, будто в них насыпали битого стекла и теперь это стекло ворочалось с каждым морганием, но плакать уже не получалось — слезы, казалось, высохли, выгорели, осталась только сухая, надрывная, изнутри раздирающая дрожь, сотрясавшая все его большое тело. Пацаны молчали. Димон, уставившись в одну точку на противоположной стене. Егор, стиснув зубы и положив руку на повязку, будто приглушая боль не физическую, а ту, что исходила от брата. Их молчаливое, плотное, физическое присутствие было в тот момент единственной тонкой, но неразрывной нитью, связывающей Марка с реальностью, удерживающей его от падения в абсолютную, беспросветную пустоту.
«
Маленькая моя, держись
, — пульсировало у него в висках, в такт пискам аппаратов. —
Держись ради Тимы. Ради нашей девочки, которую ты даже не видела, не почувствовала на своей груди. Они тебе нужны. Они… я… я... Только живи. Я всё сделаю. Всё, что скажешь, что прикажешь. Я стану тенью, слугой, кем угодно. Просто живи, пожалуйста, живи…
» Он молился, как умел — без церковных слов, без заученных молитв, одним сырым, голым, исторгнутым из самых глубин души отчаянием. Тихие, предательские слезы все же находили лазейки и текли по его щекам, оставляя на коже соленые дорожки, и он даже не пытался их смахнуть, будто это было последнее, что связывало его с ней — эта физическая влага страдания. Пацаны видели. Видели и молчали. Не нужно было слов. Они просто были рядом, разделяя эту неподъемную, каменную тяжесть пополам, на троих, взваливая ее на свои, тоже не целые, плечи.
Три часа. Ровно три часа этого ада спустя, дверь операционной открылась. Не распахнулась, а именно открылась, медленно, и вышел хирург. Мужчина лет пятидесяти, в зеленом, безупречно чистом, но помятом халате, с темными пятнами пота на груди и под мышками, с хирургической маской, свисавшей на одну сторону шеи. Он выглядел выжатым, как лимон, его лицо было покрыто сеткой мелких морщин усталости, но глаза, умные, пронзительные, светились собранностью, сосредоточенностью на только что завершенном марафоне. Он остановился прямо напротив них, и в пропитанном запахами антисептика воздухе повисла густая, звенящая, почти осязаемая тишина, в которой с болезненной отчетливостью бились три сердца, замершие в ожидании приговора.
Марк, Димон и Егор вскочили как один, синхронно, будто по команде. Егор зашатался, лицо его исказила гримаса боли, но он упрямо выпрямился, и Марк мгновенно, не глядя, подхватил его под локоть, передавая через это прикосновение и поддержку, и немой вопрос. Они стояли теперь стеной, трое измученных, израненных мужчин, впиваясь в доктора огромными, расширенными от страха и бессонницы глазами, не смея дышать, боясь пропустить хоть слово, хоть интонацию.
— Ну что ж, — начал доктор, и его профессионально-спокойный, ровный голос, отточенный годами подобных разговоров, резанул по обнаженным нервам, как хорошо заточенный скальпель. — Начнем с хорошего. Плод не пострадал непосредственно от пули. Это, считайте, первое чудо. Но он, конечно, страдал опосредованно — от шока, от массивной кровопотери матери, от гипоксии. Начать полноценную работу с раной женщины мы физически не могли, пока он находился в полости матки. Пришлось экстренно родоразрешать, чтобы спасать двоих, а не выбирать. Провели кесарево сечение. Родилась девочка. Недоношенная, тридцать одна неделя гестации, но без видимых патологий. Вес — полтора килограмма. Дышит сама, что для такого срока уже очень и очень хорошо. Борется.
Марка на миг, на один короткий, ослепительный миг, накрыла волна дикой, неконтролируемой, животной радости. Дочка. Жива. Здорова. Она дышит. Его колени подкосились, он чуть не рухнул от этого обжигающего, сладкого удара облегчения. Но мозг, уже наученный горьким опытом, тут же, через долю секунды, насторожился. Потому что доктор не уходил. Потому что его лицо не светилось победой. Была тяжелая, сосредоточенная серьезность. И прозвучало то самое «но», которое перевесило всю предыдущую радость, превратив ее в хрупкий лёд, треснувший под ногами.
Доктор тяжело, по-стариковски вздохнул, снял очки и протер переносицу большим и указательным пальцами, оставляя на коже красноватые следы.
— Что касается женщины… Пуля вошла в левый бок, под десятым ребром, прошла в брюшную полость, не задев, повторюсь, чудом, матку — прошла буквально в миллиметре. Но она срикошетила от боковой поверхности двенадцатого грудного позвонка, раздробив осколками ребро и нанеся сквозное рваное повреждение селезенки. Зацепила, надорвала край левого купола диафрагмы. Остановилась в мягких тканях забрюшинного пространства, у самого позвоночного столба. Мы ее извлекли, ушили разрывы селезенки — орган, к счастью, удалось сохранить. Провели тщательную ревизию, остановили внутреннее кровотечение. Но…
Он сделал паузу, на этот раз глядя прямо на Марка, будто взвешивая, сколько правды этот человек, с лицом, искаженным мукой, сможет вынести.
— Травма тяжелейшая. Политравма. Массивная кровопотеря, близкая к критической. Мы восполнили объем, но теперь главные опасности — это риск развития ДВС-синдрома, когда кровь после массивной потери и трансфузии перестает свертываться, и всего, что из этого вытекает. И сепсиса — заражения крови, учитывая инфицирование раневого канала. Организм перенес колоссальный удар. Следующие сорок восемь часов — критические. Шансы… Пятьдесят на пятьдесят, если не меньше. Теперь всё зависит от резервов ее организма, от его способности восстановиться. И… — доктор сделал еще одну, особо значимую паузу, — от ее воли к жизни. Ей понадобятся силы, о которых мы, врачи, даже не догадываемся. Так что держитесь. Молитесь, если умеете и во что-то верите. Отец ребенка может пройти к дочке в отделение реанимации новорожденных, ненадолго. К матери — позже, через стекло палаты интенсивной терапии, на пять минут, не больше.
Сказав это, доктор кивнул, коротко, по-деловому, и развернулся, его мягкие бахилы зашуршали по линолеуму, удаляясь, и звук этих шагов был похож на отсчет последних секунд тишины перед взрывом.
Мир вокруг Марка не рухнул — он взорвался. Взорвался тоннами беззвучного крика, обломками надежд, осколками будущего, которое только что мелькнуло и рассыпалось прахом. Он отшатнулся, как от удара, и тяжело, всем телом повалился в кресло, будто подкошенный. Лицо снова спрятал в ладонях, только теперь пальцы впились в волосы так, что кожа на черепе натянулась болезненно. Из его груди вырвался нечеловеческий, глухой, хриплый звук, нечто среднее между рычанием раненого зверя и стоном, полным такого отчаяния, что слушать его было невыносимо.
— Бляяядь… — проревел он, и это слово растянулось, наполнилось всей горечью мироздания. — Пацаны… Желание жить… А какое у нее, скажите на милость, может быть желание жить, а? После всего, что я ей устроил? После той боли, которую я причинил? После того как она семь месяцев одна… Она должна меня ненавидеть! Она должна бежать от меня! Какой, нахуй, стимул бороться?!
— Марк! — перебил его Егор, с трудом опускаясь рядом на стул и с силой хватая его за запястье, заставляя встретиться взглядом. — Она жива. Ты слышал доктора? Она дышит. Сердце бьется. Она уже борется. Ради тебя, долбаного, упрямого, ради детей своих. Ради сына, который ждет ее там. Ради дочки, которая только родилась. Она выкарабкается. Должна. И знаешь почему? Потому что ты теперь будешь тут. Рядом. И не дашь ей сдаться. Не позволишь. Ты теперь ее якорь, понимаешь? Понял меня, Орлов?
Марк ничего не ответил. Он просто содрогнулся всем телом, от плеч до пят, будто его пронзило током, и тихо, беззвучно закивал, уткнувшись лбом в ладони.
Позже, движимый какой-то новой, инстинктивной, звериной силой, которая поднималась из самых глубин, он, словно лунатик, пошел по указателю в отделение реанимации и интенсивной терапии новорожденных.
Процедура была унизительной и спасительной одновременно: халат, маска, шапочка, бахилы, обработка рук до локтей. И вот он стоял у кувеза — пластиковой капсулы, внутри которой, под лампой, среди тончайших проводов и миниатюрных датчиков, лежало Крошечное Существо. Такое хрупкое, что страшно было дышать рядом, такое совершенное, что дух захватывало. Он медленно присел на корточки, прильнул лбом к теплому, чуть запотевшему изнутри пластику. Это была точная, миниатюрная, драгоценная копия Таи. Несколько черных, влажных от первородной смазки, удивительно густых и вьющихся кудряшек. Носик-пуговка, чуть вздернутый. И синие, неземные, бездонные синие глаза, которые смотрели куда-то сквозь него, в иные миры, полные тайн. «
Господи… Малышка… Солнышко… Ты такая маленькая. Такая прекрасная. Совершенная. Ангелочек. Вся в маму… Моя девочка. Прости… Прости нас с ней. Мы так тебя ждали, даже не зная… Мы будем ждать мамочку вместе. Будем ждать…»
И в этот момент он возненавидел себя с новой, ослепляющей силой — за то утро в гостинице, за ее слезы, за свою животную, эгоистичную страсть, благодаря которой, по иронии судьбы, и появился этот ангел; и тут же, в следующее мгновение, он благодарил все силы мироздания, всех богов и просто случай за этот дар, за этот хрупкий, но живой шанс на искупление.
Выйдя из отделения, он набрал Алису. Трубку сняли практически мгновенно, после первого же гудка.
— Алло?! Марк, ну где вы?! Что происходит, я уже вся извелась! — голос Алисы был сдавлен, надтреснут, в нем явственно слышалось рыдание, переходящее в истерику.
— Где Тая?! Что с ней?!
И Марк, отрешенным, монотонным, лишенным всяких интонаций, словно робот, голосом, прогнал через себя ледяную, отточенную как нож, иглу правды: — Тая в больнице. Ранена. Очень тяжело. Пулевое. Она… была беременна. Семь месяцев. Сделали экстренное кесарево. Родилась девочка. Жива, здорова, но недоношенная. Егора ранили, но всё в порядке, сквозное, уже зашили. До свадьбы заживет. Береги Тимофея. Не отпускай ни на шаг. Ничего не говори ему. Я буду звонить, как что-то прояснится.
В ответ он услышал не крик, не слова, а сдавленный, дикий, душераздирающий вой, который тут же перешел в неконтролируемые, судорожные рыдания. Алиса не смогла вымолвить ни слова, ни вопроса, лишь захлебывалась слезами в трубку. Он молча положил трубку, и это безмолвие на том конце было страшнее любых слов.
Ночь они провели в том же коридоре, на тех же жестких креслах. Это была пытка, выверенная до микросекунд, пытка звуками и их отсутствием. Время в больничном коридоре растянулось в липкую, неподвижную бесконечность. Марк ждал. Он сидел на холодном пластиковом стуле, вжавшись спиной в стену, и ждал, пока за той дверью решалась судьба Таи. Его мир сузился до полосы линолеума под ногами и этого порога, за которым она боролась за жизнь.
Каждые несколько минут из-за двери врывался взрыв активности: резкий вой прибора, сдавленные команды, срочный топот. Каждый такой звук вонзался в тишину ожидания, как нож. Он заставлял Марка вздрагивать всем телом, сердце колотилось так, словно рвалось наружу. Разум, лишённый информации, начинал свою работу — рисовал немыслимые картины, одну страшнее другой. Он сходил с ума. Не в метафорическом смысле, а буквально: сознание, не выдерживая неопределенности, начинало расползаться по швам. Оно металось между бессильной надеждой и готовым поглотить всё чёрным ужасом, не находя точки опоры.
Он сидел неподвижно, но внутри него бушевала буря — тихая и разрушительная. Он ловил каждый отзвук, пытался расшифровать тон голосов за стеной, и каждый раз, когда звуки стихали, наступала новая, ещё более невыносимая пытка — пытка тишиной и неизвестностью. Он уже не чувствовал своего тела, только эту всепоглощающую, леденящую вибрацию страха, которая исходила из самой глубины и выстукивала безумный ритм на его стиснутых зубах. Всё, что оставалось, — это ждать и сходить с ума в этом ярко освещённом, бездушном коридоре.
Рядом с Марком, прижавшись плечом к плечу, сидели пацаны. Их молчание было не пустым — оно было глубоким и сосредоточенным, как вода в темном омуте. Димон сидел неподвижно, его дыхание было медленным и намеренно ровным, словно он отмерял им ускользающее время. Егор чуть наклонился вперед, его спина образовала напряженную дугу, а взгляд, устремленный в пространство перед собой, был острым и притуплённым одновременно, будто он вглядывался во что-то невидимое для других.
Они не произносили ни слова. Не было в этом ни позы, ни долга — только простая, почти физическая необходимость быть здесь. Сама ткань их дружбы в эту минуту сплелась в плотный канат, который они молча, всем своим существом, протянули Марку. Они не тянули и не толкали. Они просто держали. Их тихое, незыблемое присутствие очерчивало границы реальности, создавало вокруг него непробиваемый кокон из общей выдержки. Они приняли на себя часть того чудовищного давления, что давило на его душу, и просто ждали вместе с ним, образуя молчаливый, нерушимый монолит в ярком свете больничного коридора.
Под самое утро, когда серый, тоскливый свет начал пробиваться сквозь грязные больничные окна, Егор, побледневший от боли и бессонницы, но упрямо не желавший уходить в палату, нарушил тишину. Его голос прозвучал тихо, но с той самой, пронзительной ясностью, что бывает на грани истощения.
— Марк. Четыре года назад, помнишь? — он говорил, не глядя на него, уставившись в свои сцепленные пальцы. — Так же сидели. Втроем. Только под твоей палатой. И на твоем месте… была она. Она выдержала тогда. Выдержала все эти часы. Она тебя вытянула, понимаешь? С того самого света, с того дна, на которое ты сам себя загнал. Теперь твоя очередь. Ты должен ее вытащить. Просто будь тут. Рядом. Она будет чувствовать. Обязательно будет.
— Вытащу, — прошептал Марк в ладони, голос его был хриплым, как после долгого крика. — Вытащу. Вытащу. Вытащу… — Это было не просто слово. Это было заклинание. Обещание, данное самому себе, ей, вселенной. Клятва, высеченная на кости.
Следующие сутки были похожи на ожидание приговора, который постоянно откладывают, оставляя в подвешенном состоянии между надеждой и отчаянием. Доктор выходил утром, говорил «
стабильно тяжело», «ждем», «кризис не миновал, но и не усугубляется».
Они сходили с ума от бессилия, от этой капельной пытки неизвестностью. Димон, видя, как Марк начинает буквально таять на глазах, превращаясь в тень, сумел-таки уговорить его на три часа сна в соседней пустой палате. Тот отрубился в болезненном, тяжелом забытьи, где кошмары смешивались с реальностью, и через три часа резко вскочил с диким, внутренним криком «
Тая
!
»
, выбежал в коридор, наткнувшись грудью на Димона, который как раз выходил из курилки.
— Димон?! — в этом одном слове был весь немой вопрос, вся накопленная за минуты сна паника.
— Всё тихо, Марк. Пока всё тихо. Ничего плохого. Ты сиди, поешь хоть булку эту, — Димон сунул ему в руки завернутый в салфетку кусок хлеба, — а я прилягу на часок, глаза сомкнуть. Потом меняться будем.
Марк лишь кивнул, машинально сжав в руке этот хлеб, и опустился на свое место, не в силах отвести взгляд от двери в ПИТ.
К полудню второго дня доктор вышел с другим, чуть менее грозовым выражением лица. Усталость никуда не делась, но в уголках его глаз читалось нечто, отдаленно напоминающее осторожное облегчение.
— Марк, — произнес врач, и в его голосе прозвучала та самая, редкая нота человеческого участия, которая дороже любых формальных заверений. — Кризис миновал окончательно и бесповоротно. Температура стабильна, анализы приходят в норму, угроза сепсиса и коагулопатии миновала. Можете на пять минут к стеклу. Она все еще в искусственной коме — мы постепенно снижаем дозировки препаратов, давая организму возможность плавно включиться в работу. Если динамика сохранится, через несколько суток начнем полноценный вывод. Дальше — ждем. Она пережила самое страшное. Теперь ей нужны покой и время. Ребенок тоже держится молодцом, вес понемногу, но растет. Это прекрасный знак. Всё будет хорошо. Ваша Тая — она не просто крепкая, у нее воля к жизни, которую редко встретишь. Она выберется. Поверьте.
И пацаны, с дрожащими от долгого напряжения руками и застывшими в ожидании сердцами, направились в сторону палаты интенсивной терапии. Они остановились у огромного, холодного стекла, за которым, словно в аквариуме, кипела иная, технологичная жизнь. С той стороны медсестра, понимающе кивнув, плавно раздвинула белые, плотные жалюзи, и перед их глазами, как на ладони, предстало то, что одновременно разрывало сердце и давало надежду. И Марк, только что обретшего хрупкое равновесие, снова разорвало на части, на молекулы, на атомы.
За стеклом, в сплетении трубок, проводов, катетеров и датчиков, под монотонное, гипнотическое шипение аппарата искусственной вентиляции, лежала Она. Его девочка. Его Тая. Маленькая, худая до прозрачности, почти невесомая под белоснежным больничным одеялом. Глубокие, фиолетовые синяки под закрытыми веками. Половину ее бледного лица скрывала пластиковая маска. Рядом мигали, пищали, вычерчивали зеленые и красные кривые мониторы — это была кардиограмма ее борьбы, график ее давления, цифры ее сатурации, все те знаки, которые говорили: она жива, она дышит, она борется. Её волосы, отросшие за долгие месяцы разлуки и скитаний, пепельно-чёрным, живым ореолом раскидались по белой подушке — единственное яркое, неукротимое пятно в этом стерильном, выверенном до микрона царстве медицины. Марк медленно, будто в трансе, прижался лбом к холодной, идеально чистой поверхности стекла, положил на нее раскрытые ладони, словно через эту непроницаемую преграду мог передать ей всё свое тепло, всю свою волю, всю свою израненную, но все еще горячую любовь. Сердце его сжалось в ледяной, тяжелый ком, в котором перемешались и переплавились в мучительный сплав все возможные чувства — сожаление, жгучее и бесплодное, любовь, огромная и беспомощная, острая, режущая боль утраты того, что могло быть, и та вселенская, давящая вина, которая теперь навсегда станет частью его ДНК, его дыхания, его самой сути. Димон и Егор, словно почувствовав, как земля уходит у него из-под ног, встали по бокам, не говоря ни слова, просто положив тяжелые, твердые ладони ему на плечи — молчаливый, но несокрушимый строй братства, живая опора из плоти, крови и общей боли.
Так прошла еще одна неделя. Неделя бесконечных переходов от стекла к кувезу и обратно. Неделя коротких, вымученных разговоров с врачами, неделя редких, тяжелых снов в кресле, где кошмары о том ужасе на базе смешивались с видением её бледного лица. И вот, одним утром, доктор, зайдя в коридор, где они уже почти жили, сообщил, что сегодня Таю переводят в обычную палату.
— Самую лучшую, какую у нас есть, — сказал он, и в его глазах светилось усталое удовлетворение. — Через несколько дней полностью прекратим введение седативных препаратов. Будем выводить из медикаментозного сна. Самое трудное позади. Пора возвращаться к жизни.
Так и произошло. Таю, все еще глубоко спящую, но уже дышащую самостоятельно, перевезли на каталке в просторную, светлую, почти апартаментную палату на верхнем этаже. Марк стоял перед дверью в эту палату, и его охватил новый, парадоксальный и гораздо более страшный страх, чем перед пулями или смертью. Он боялся этой тишины, этого уединения, где ему придется остаться с ней наедине со всей своей виной, со всем тем, что было не сказано, не сделано, со всем тем, что он натворил. Он боялся, что за этим порогом его ждет не прощение, а окончательный приговор. Егор и Димон, будто прочитав его мысли, подошли с двух сторон. Димон молча, но властно положил руку ему на плечо, давящим, ободряющим жестом, а затем сам, решительным движением, толкнул тяжелую дверь.
— Входи, брат, — тихо, но с той самой, не терпящей возражений интонацией, сказал Егор. — Она ждет. Пусть даже не знает об этом. Но ждет именно тебя.
Марк переступил порог, и его взору предстала картина, от которой дыхание перехватило, а сердце замерло, а потом забилось с такой бешеной силой, что в ушах зазвенело. Она лежала. Без грозных аппаратов искусственного жизнеобеспечения, лишь с капельницей, медленно вводящей в ее вену питательные растворы, и с легкой кислородной маской на лице. Под тонким одеялом угадывался хрупкий, измученный рельеф ее тела, истерзанного и исхудавшего, но — живого, дышащего, существующего. Он подошел к кровати так медленно и осторожно, будто приближался не к любимой женщине, а к краю пропасти, за которой простиралась вся его дальнейшая, беспросветная жизнь. И, не в силах более держаться на ногах под тяжестью нахлынувших чувств — облегчения, любви, невыносимой вины, — он рухнул на колени на холодный больничный линолеум. Он взял ее руку — теплую, безвольную, такую знакомую до каждой черточки и такую беззащитную — и прижал к своим губам, закрыв глаза. И тогда из него, словно прорвав плотину, полились слова. Тихие, срывающиеся, бессвязные, как поток талой воды, с огромной силой пробивающий ледяную корку отчаяния.
— Девочка моя… — шептал он, целуя каждый ее палец, вдыхая запах ее кожи, смешанный с больничным антисептиком, но все равно — ее, единственный, родной. — Прости меня… Прости, глупый, слепой, ничтожный идиот… Ты будешь жить, слышишь? Ты должна жить. Ты будешь счастлива, я сделаю для этого всё… Всё, что в человеческих, да и в нечеловеческих силах… Только открой глаза… Посмотри на меня… Хоть с ненавистью, хоть с презрением, только посмотри…
Он говорил так долго, пока голос не охрип, а слезы, которые он считал уже исчерпанными, снова не потекли по его щекам, смешиваясь с ее безответным дыханием. Потом, изможденный, он поднялся, и на его лице, искаженном страданием и бессонницей, вдруг появилась редкая, почти детская, неуверенная улыбка — улыбка человека, увидевшего чудо и не верящего в его реальность. Пацаны, стоявшие у порога и наблюдавшие за этой немой сценой, переглянулись и тихо вошли. Они решили дать ему эту святую минуту, но не могли уйти, не убедившись, не прикоснувшись, не передав свою частичку силы и ей, и ему.
Димон подошел первым. Его шаги были неслышными на мягком покрытии. Он положил ладонь на ее лоб, погладил волосы, разметавшиеся по подушке и наклонился, чтобы легонько, по-братски, почти невесомо, поцеловать ее в лоб.
— Держись, конфетка, — прошептал он так тихо, что слова были едва слышны даже в полной тишине палаты. — Самый страшный путь уже позади. Осталось только проснуться.
И в этот самый момент Марк, наблюдавший за этим жестом, почувствовал в глубине души тот самый, чёрный, гадкий, беспричинный и от того еще более мучительный укол ревности. Он не смог сдержать хмурый, тяжелый, исподлобья бросаемый взгляд, который тут же, безошибочно, поймал Димон. Тот отступил на шаг и усмехнулся — устало, но беззлобно, с тем пониманием, которое было между ними всегда.
— Успокойся, Орлов, — сказал он спокойно, глядя Марку прямо в глаза, без вызова, но и без подобострастия. — Тая сестра мне. Роднее любой крови. Ты это должен был понять уже давно.
Егор подошел следом, взяв ее руку в свою большую, шершавую ладонь, сжал на мгновение, передавая через это простое прикосновение всю свою немую, верную поддержку, всю глубину их дружбы.
— Тая, ты давай там не задерживайся, — сказал он своим обычным, нарочито бодрым тоном, который сейчас, в этой тихой палате, звучал особенно трогательно и по-домашнему. — Тебя тут целая очередь ждет.
Он погладил ее руку большим пальцем, жестким, но нежным движением, и аккуратно положил обратно на одеяло, будто боялся нарушить хрупкое равновесие ее сна.
— Марк, — обратился он к другу, уже серьезно, без тени шутки. — Мы пойдем. Оставим вас. Принесем тебе нормальной одежды, еды, всего, что нужно. Будем заходить. Держись. И главное — не съешь себя изнутри раньше времени. Она в тебе нуждается живым, а не изможденным призраком.
Они вышли, и дверь тихо, почти неслышно закрылась за ними. В палате воцарилась тишина, но теперь она была иной — не давящей пустотой ожидания, а наполненной пространством, в котором были только они двое: он и она.
Он перенес кресло поближе и сел, не выпуская ее руки из своей. Так и начались его новые, странные сутки — сутки бессменного дежурства у ее постели в этом новом, комфортном заточении. Он говорил с ней. Бесконечно. Обо всем, что приходило в голову. О дочке, которая сегодня, представь себе, набрала целых двадцать граммов и уже пытается сосать кулачок. О том, что за окном — редкое для Питера солнце, и как он ненавидит этот город, но сейчас готов благословить каждый его туманный рассвет, если это поможет ей. Он шептал о своей глупости, о своей слепоте, о любви, которую не сумел сберечь и которую теперь, как раскаленный уголь, носил в груди. Он просил прощения, рассказывал глупые анекдоты, шептал слова обожания и благодарности — все, что приходило в голову, лишь бы хоть какая-то часть его голоса, его души пробилась сквозь толщу лекарственного сна к ней, к ее сознанию, которое, он верил, слышит его. Он гладил ее волосы, проводил пальцами по бледным, исхудавшим щекам, где понемногу, день ото дня, начал проступать слабый, едва заметный румянец — румянец возвращающейся жизни.
Несколько раз в день он уходил к дочке, в соседнюю палату, где под присмотром неонатологов лежала их дочь. Стоя у кувеза, он смотрел на это крошечное существо с огромными, бездонными синими глазами, точь-в-точь как у матери, и чувствовал, как что-то нежное, теплое и одновременно бесконечно болезненное разворачивается у него в груди, заполняя все пустоты. Любовь. Вина. Благодарность судьбе. Бесконечная, щемящая нежность.
И вот, одним утром, доктор, зайдя на обход, сообщил, что все препараты, поддерживавшие медикаментозный сон, окончательно отменены.
— Теперь всё в ее руках, вернее, в ее организме и в ее желании, — сказал врач, и его глаза были добрыми и усталыми. — Может проснуться в любой момент. Как от обычного, очень глубокого, исцеляющего сна. Раны заживают, показатели стабильны, организм восстанавливается. Теперь остается только ждать. И верить.
Марк ждал весь тот день. Не отходил от кровати ни на шаг, впиваясь в ее лицо взглядом, ловя малейшую тень движения под веками, малейший вздох поглубже, малейший звук. Он ждал, затаив дыхание, будто от его внимания зависело самое важное в мире событие. Но день неспешно прошел, за окном сгустились сумерки, а она все спала своим тихим, ровным, безмятежным сном. Изможденный бессонными ночами, адреналиновыми выбросами страха и непрекращающимся напряжением, он, сам того не заметив, уснул, сидя в кресле, а потом, в полудреме, переместился, положив голову рядом с ней на край постели, его правая рука лежала у нее на бедре, легким, но цепким, якорным прикосновением, будто даже во сне боялся отпустить ее, потерять.
Именно в этот час, в самую глухую, предрассветную пору, когда больница затихала до шепота, а за окном царила та особенная, сизая питерская темнота, которая бывает только перед рассветом, Тая начала свое медленное, трудное возвращение. Сначала это была тяжесть — свинцовая, всеобъемлющая, в каждом сантиметре тела, в каждой мышце, в каждой кости. Потом — обрывки, осколки памяти, всплывающие из темной, бездонной пучины, как обломки затонувшего корабля: ночь, холодный ветер, крик, вспышка выстрела, жгучая, разрывающая боль в боку, его лицо, искаженное ужасом и яростью прямо перед ней… И затем — ледяной, острый, как игла, укол чистейшего, животного ужаса. «
Ребенок! Девочка! Где моя девочка?!»
Паника, слепая и всепоглощающая, сжала ее горло, заставила сердце бешено колотиться где-то в основании черепа. Она почувствовала рядом тепло, тяжесть, присутствие. С нечеловеческим усилием, будто поднимая неподъемную гирю, она заставила веки, налитые свинцом, подняться. Мир плыл, расплывался, потом медленно собирался в знакомые очертания. Повернула голову, скрипя каждым позвонком. И увидела его. Пепельные волосы, знакомый до боли, до сновидений контур головы и плеча прямо на ее постели. «
Марк… Живой… Господи, он жив… Любимый…»
Дрожащая, слабая, не слушающаяся рука сама потянулась и запуталась в его волосах, в этих мягких, шелковистых прядях, которые она так хорошо знала.
Марк вздрогнул во сне, какая-то тень, отзвук этого прикосновения прошла через толщу его забытья, и он резко, как от удара током, распахнул глаза. Повернул голову и встретился с её взглядом. С её ясными, полностью проснувшимися, невероятно синими глазами, в которых отражался весь свет ночника и вся бездна пережитого. Мир остановился. Время перестало существовать. Потом, медленно, словно нехотя, по его щеке, той самой, что была ближе к ней, скатилась одна-единственная, тяжелая, круглая слеза — слеза такого всесокрушающего облегчения, что оно было сродни новой, более тонкой и пронзительной боли.
Тая, все еще слабая, но уже владеющая хоть каплей возвращающейся силы, подняла руку и стерла эту слезу своим большим пальцем. Прикосновение было легким, как дуновение, но для Марка оно стало мощнее любого удара. У самой из ее глаз, неудержимо, тихо, беззвучно потекли слезы, горячие и соленые, смывая последние остатки кошмара.
— Маарк… — прошептала она, и ее голос был хриплым, надтреснутым, каждое слово давалось с мучительным усилием, но для него это был самый прекрасный, самый желанный звук на свете.
— Что, маленькая? Тая...Девочка моя! Что? Любимая моя глупая девочка! Ты проснулась! Слава Богу! Маленькая ! Я так ждал! — он вскочил, обхватывая ее лицо своими шершавыми, большими ладонями, вглядываясь в каждую черточку, каждую веснушку, боясь, что это мираж, галлюцинация уставшего мозга, что она вот-вот растает, как туман за окном. Он смотрел и боялся моргнуть, что бы не упустить не одной её эмоции. — Ты смотришь! Ты живая! Что же ты... Глупая... Маленькая моя.... Никогда больше так не делай!
— Прости меня… — выдавила она, давясь каждым слогом, преодолевая сопротивление пересохшего горла и слабости. — Я не знала… что это он… и твоя жена… я не хотела тебе зла… никогда… прости…
— Никогда! — перебил он ее резко, почти грубо, и в его голосе, хриплом от эмоций и невысказанных слов, зазвучала та самая, несгибаемая сталь, что была в нем всегда, но теперь она была направлена не на разрушение, а на защиту, на ограждение ее даже от тени прошлого. — Никогда не проси у меня прощения. Слышишь? Не смей. Его больше нет. Этого ублюдка больше нет на этом свете. Ты в безопасности. Всё кончено. Всё позади. Никогда… — он целовал ее лицо — лоб, сомкнутые веки, влажные от слез щеки, кончик носа, губы, — мелкими, горячими, сухими, трепетными поцелуями, собирая ее слезы губами, словно выпивая ее боль, принимая ее в себя, чтобы она не отравляла ее одну. — Никогда! Никогда не проси прощения! Только я во всём виноват! Я...
— Девочка… — прошептала она снова, и в ее глазах, только что ясных, отразился новый, острый, чисто материнский ужас. Рука инстинктивно потянулась к плоскому, мягкому животу, где больше не было привычной, дорогой тяжести. — Наша девочка… Жива?..
Она не знала ничего. Не чувствовала внутри себя жизни. Отчаяние и черная, леденящая скорбь, казалось, готовы были разорвать ее едва заживающее сердце на части от мысли о новой, непоправимой потере.
— Сейчас! — вскрикнул Марк, спохватившись, лицо его озарилось внезапным пониманием и страхом ее страха. — Сейчас, маленькая! Две минуты! Лежи, не двигайся, ради Бога, я сейчас!
Он вылетел из палаты, снося на своем пути табурет, и помчался по тихому ночному коридору, к палате, где под наблюдением медсестры спала их девочка. Ему уже разрешали брать ее на руки — ненадолго, осторожно, с благоговением. Через несколько минут он вернулся — осторожно, крадучись, как несущий самое драгоценное и хрупкое сокровище во всей вселенной, сокровище, ради которого она отдала почти всё. Он вошел в палату, и в его больших руках, закутанная в мягкую, белую с нежно-розовыми каемочками пеленку, лежала Их Дочь. Такая крошечная, что ее почти не было видно в свертке, такая легкая, что, казалось, ее унесет дуновение, такое совершенное, что дух захватывало.
Тая увидела. И ее внутренний мир, только что готовый рухнуть от горя, взорвался светом. Её лицо преобразилось. Оно озарилось такой улыбкой, такой сияющей, счастливой, безупречной гримасой сквозь непрекращающиеся слезы, что Марку на миг показалось — в палате стало светлее, будто включили все лампы. Она протянула слабые, дрожащие руки, и в этом жесте была вся ее суть — материнская, жадная, безусловная, всепобеждающая любовь. Марк, затаив дыхание, с невероятной, почти священной нежностью, опустил драгоценный сверток ей на грудь, поддерживая ладонью хрупкую, покрытую черными кудряшками головку. Тая прижала к себе дочь, ощутила всем своим существом, каждой клеткой, её живое тепло, её легкое, быстрое, как у птички, дыхание. И заплакала. Уже не тихо, а громко, счастливо, истерично, захлебываясь слезами и смехом одновременно, глядя то на маленькое, сморщенное, невероятно прекрасное личико, то на Марка, который стоял теперь на коленях у самой кровати, держа их обеих в поле зрения, его собственное лицо было искажено таким нахлынувшим, всесокрушающим чувством, что, казалось, оно вот-вот треснет от этого невыносимого напряжения счастья и боли.
— Она… как ты… — наконец прошептал он, и голос его сорвался на самой высокой ноте, став тонким, беззащитным и бесконечно нежным. — Такая же… Все в тебя… Эти глаза… Синие-синие… Эти чёрные кудри…
Тая, не отрывая взгляда от дочери, улыбаясь сквозь нескончаемые слезы, проводила дрожащим, трясущимся пальцем по бархатистой, алой щечке младенца, по крошечным, идеальным пальчикам, сжатым в кулачки.
— Ты… дал ей имя? — еле слышно, преодолевая огромный ком, вставший в горле, спросила она, на миг подняв на него взгляд, сияющий материнской гордостью и любовью.
Марк отрицательно покачал головой, и выражение его лица стало виноватым, замкнутым, ушедшим в себя, в ту самую тёмную яму, откуда он только что ненадолго выбрался.
— Я не заслужил, Тая, — тихо, но с непоколебимой, выстраданной убеждённостью произнёс он. — Выбирать имя… Это твое право. Твое только. Я просто… ждал тебя. Чтобы ты решила.
— Марк… — в ее слабом голосе прозвучал мягкий, но непререкаемый укор, знакомый ему до боли. — Ты должен… Не говори так. Ты отец. Этого ребёнка должен назвать ты. Никогда больше не говори, что ты чего-то не заслужил. Ты заслужил всё. И боль, и счастье, и её. Просто прими это.
Он вздохнул, глубоко, сдавленно, как человек, впервые после долгой задержки вдыхающий чистый воздух, и покорно кивнул, не в силах спорить, не имея на это больше душевных сил. Потом спросил, уже почти беззвучно, боясь спугнуть хрупкость момента: — Как тебе Соня?
Тая снова посмотрела на дочь, потом на него, и ее губы дрогнули в застенчивой, бесконечно дорогой ему улыбке, которую он так любил и так боялся навсегда потерять.
— София… — выдохнула она, словно выпуская на волю белую, чистую птицу. — Соня. В мудрости — сила. И чтобы она была мудрее нас с тобой, чтобы не наступала на наши грабли… — она сделала паузу, и в ее глазах, уставших, но сияющих, как два озера под летним солнцем, вспыхнул огонек той самой, старой, неунывающей Таи.
Марк закрыл глаза, сглотнув огромный, горячий, подступивший к самому горлу ком, грозивший прорваться наружу неконтролируемым, счастливым рыданием. Он просто кивнул, снова и снова, не в силах вымолвить ни слова, боясь, что если откроет рот, из него вырвется нечеловеческий вой облегчения или бесконечная, бессвязная, немыслимая благодарность всем богам, судьбе и ей, этой хрупкой, сильной женщине, подарившей ему вторую вселенную.
— Марк...А Дима, Егор?! — тихо спросила Тая.
— Всё в порядке. Пацаны живы-здоровы. Егор только пулю схлопотал, когда меня спасал. — с теплотой ответил Марк. — И у него с твоей Алисой любовь. — улыбнулся он искренне.
На следующий день, когда первое ослепляющее счастье немного улеглось, уступив место тихой, усталой радости и ежечасной заботе, в палату ввалились Димон и Егор. Они вносили с собой не просто шум — они несли гул самой жизни, ту самую, нормальную, шумную, пахнущую улицей и свободой жизнь, от которой они все были так долго оторваны. Они несли огромный, пышный, немного нелепый в этой стерильной обстановке букет белых, бархатных роз, который едва помещался в дверном проеме, и сумки с домашней едой от Алисы, запах которой мгновенно наполнил комнату теплом и уютом.
— Нууу… привет, Конфетка! Совсем ожила, прямо расцветаешь на глазах! — весело, но уже без той нарочитой, спасающей от отчаяния громкости, воскликнул Димон, первым подходя к кровати. Он бережно, стараясь ни на миллиметр не задеть ее, не потревожить, обнял Таю, прижав на мгновение к своему крепкому плечу, и легонько, по-братски, поцеловал в лоб. Потом отступил на шаг и посмотрел на Марка, который, несмотря на все пережитое, на эту ночь чуда, опять стоял у окна и смотрел на них исподлобья, тёмным, ревнивым взглядом. Димон рассмеялся, открыто и звонко, и в этом смехе была вся их братская история, все их ссоры и примирения, вся та сила, что держала их на плаву.
— Орлов! Да ты и впрямь идиот законченный! Отелло местного, питерского разлива! — прокричал он, и его глаза смеялись вместе с голосом. — Да когда же ты перестанешь строить из себя ревнивого маньяка?
Тая, сидящая в кровати, уже более уверенно держащаяся, слабо, но искренне улыбнулась светлой, открытой улыбкой, которую они все так давно не видели, и которая теперь, после всех перенесенных страданий, казалась настоящим чудом, знаком возвращения.
— Димка… Привет, — прошептала она уже более громким, окрепшим голосом, и в этом простом слове была благодарность за всё: за присутствие, за шутки, за эту невыносимую, живую нормальность. И она протянула руку Егору, который стоял чуть поодаль, застенчиво разглядывая Соню в ее небольшом прикроватном кювезе, будто боясь потревожить хрупкое равновесие.
Он подошел, сел на край кровати, взял ее протянутую руку в свою большую, теплую, надежную ладонь и сжал, передавая через это простое рукопожатие всю глубину своей немой, верной поддержки.
— Спасибо тебе… — сказала она, и голос ее снова дрогнул, глаза наполнились слезами, но теперь это были слезы чистой, безграничной, светлой благодарности, а не боли. — Что спас Марка…
— Тая! Ну ты чего, опять! — смущенно, по-мальчишески буркнул Егор, отводя взгляд в сторону, но его скулы напряглись, а в глазах на миг блеснула предательская влага. — Как по другому? Этот балбес же мой брат! Выздоравливай быстрее, — и он, быстрым, стеснительным, почти незаметным движением, легонько, словно касаясь хрупкого фарфора, чиркнул губами по ее щеке.
Они постояли еще немного, обменялись шутками, рассказали какие-то новости из внешнего мира, который для Марка и Таи все еще казался далеким и чужим, осторожно, не касаясь тяжелого прошлого, просто даря им кусочки той самой обычной жизни, которой им так не хватало. И, поняв по ее уставшему, но счастливому лицу, что ей нужен покой, что сила ее еще не вернулась полностью, они, перекинувшись словами прощания, ушли, пообещав вернуться завтра, принести еще что-нибудь вкусненького, рассказать новости. Их уход оставил в палате не пустоту и не тишину, а теплое, живое эхо их голосов, ощущение той самой крепкой, нерушимой связи, братской опоры, которая была им всем сейчас так необходима, как воздух.
Так, с момента того рокового выстрела, с того адского дня, они провели в этой больнице еще одну долгую, полную мелких забот и больших надежд неделю. И вот однажды вечером, когда за огромным панорамным окном питерская ночь зажигала свои бесчисленные огни, окрашивая небо в густой, бархатный индиго, Марк, сидя рядом с ее кроватью в своем привычном кресле и наблюдая, как она с невероятной, сосредоточенной нежностью кормит сонную Соню из крошечной бутылочки, сказал, стараясь, чтобы его голос звучал ровно и деловито, без тех тревожащих душу ноток, что клокотали у него внутри:
— Завтра вылетаем в Питер. Окончательно. Всё уже организовано, подписан последний перевод. Там ждёт лучшая в городе клиника для реабилитации, всё необходимое оборудование, специалисты. И там… — он сделал едва заметную паузу, в которой поместилась целая вечность, — там дом. Там Тимофей.
Тая, услышав это, вся буквально просветлела, преобразилась. Лицо её, еще бледное и исхудавшее, озарилось таким ярким, таким нетерпеливым, таким чистым и безудержным счастьем, что у Марка сердце ёкнуло от острой, сладкой боли и невыразимой нежности. Мысль о скорой встрече с сыном, казалось, действовала на неё лучше и сильнее, чем все самые современные лекарства и процедуры вместе взятые. В её глазах вспыхнули искорки того самого, старого, жизнелюбивого огня, который он боялся навсегда угасить.
А Марк… Марк, произнеся эти, казалось бы, радостные слова, почувствовал, как внутри него, в самой глубине, где только что теплился слабый огонёк надежды, снова медленно, неумолимо начинает смыкаться ледяная, непроницаемая броня. Радость за неё, за её оживление, смешалась с горьким, солёным осадком понимания: она рада возвращению к жизни, к дому, к сыну, к нормальности. Но эта жизнь, этот дом, эта нормальность — будут ли в них место для него? Для того, кто стал источником всех её бед? Он видел, как безмерно много она ему подарила — сына, дочь, шанс на искупление, саму возможность дышать дальше. А что дал он ей? Боль, страх, предательство, ложь и пулю. И теперь, когда острый, кровавый кризис миновал, когда жизнь её была вне непосредственной опасности, его вина обрела новую, тихую, беспощадную и всепоглощающую форму. Он перестал говорить те нежные, исступленные, полные любви и покаяния слова, что лились из него бесконечным потоком, пока она витала где-то между мирами. Теперь он просто заботился. Молча. Тщательно. С фанатичным усердием солдата, выполняющего свой последний, самый важный приказ. И самый страшный, леденящий душу страх теперь был уже не о её физической жизни, а о том, что будет, когда она окончательно очнется ото сна болезни, встанет на ноги, окрепнет и взглянет на него — не на рыдающего, кающегося грешника у своей постели, а на того самого Марка Орлова, живого, здорового, причину всех её страданий. Он боялся того неизбежного разговора, того взгляда, того молчаливого вопроса, который уже висел в воздухе между ними тяжёлым, невидимым колоколом. Тая, чуткая и уставшая, чувствовала эту новую, холодную дистанцию, эту невидимую, но прочную стену, которую он возводил из собственного отчаяния и чувства вины, и не понимала. Не понимала, и это непонимание причиняло новую, тихую, щемящую боль её едва заживающему, все еще такому хрупкому сердцу.
И вот, ровно через неделю, они, наконец, отправились в Питер, в новую, специализированную, с безупречной репутацией клинику. Самолет снова стал капсулой, вырванной из времени, а дорога — чередой сменяющих друг друга пейзажей за окном машины скорой помощи. Их ждали новые, стерильные, но уже более современные и комфортные стены, новый распорядок, новые врачи. Они оказались на пороге дома, будущего, и всех тех невысказанных слов, всех тех нерешенных вопросов, что висели теперь между ними тяжелым, незримым, но ощутимым грузом, обещая новую, иную бурю, когда придет время все это обрушить и начать жить заново. Но пока — была только дорога, тихое дыхание Сони в переноске рядом и ее рука в его руке, теплая, живая, и такая бесконечно далекая в своем молчании.
Глава 24. НАВСЕГДА
Больница в Петербурге стала не точкой отчаяния в их странствии, а странным, прозрачным лимбом — местом перехода из мира, сотканного из боли и страха, в пространство, где воздух уже пах не йодом и смертью, а лишь стерильной надеждой и далеким, угадываемым запахом родного дома. Стены здесь не давили; они лишь мягко оберегали, будто давая время собрать осколки души воедино. И Тая, чувствуя, как с каждым днем сила возвращается в ее тело упругими, уверенными волнами, понимала, что это не просто выздоровление — это медленное, торжественное возвращение к жизни. Совсем рядом, за этими стенами, ее ждал Тимофей, ее мальчик, ее первый и самый надежный якорь в бушующем мире, и мысль о нем была теплее всех капельниц, целебнее всех лекарств. Ее поместили в просторную палату, где рядом поставили кювез с Соней, их общим, выстраданным чудом. Молодой доктор с умными, усталыми глазами сказал, что через неделю она сможет уехать. Неделя до дома. Неделя до Тимы. Счастье, которое поднималось в ее груди, было тихим, глубоким и абсолютным, как родник, бьющий из-под земли после долгой засухи.
Но рядом с этим светлым, полноводным чувством, как неизбежная тень от высокого дерева в ясный день, стояла другая реальность — реальность, воплощенная в Марке. Вернее, в его призрачном, невыносимом отсутствии внутри собственного присутствия. Физически он был здесь, неотлучно, он по-прежнему сдувал с неё пылинки, предугадывал малейшие желания, его взгляд, тяжелый и неотступный, не покидал её ни на секунду. Но это был взгляд часового, охраняющего сокровище, которое ему больше не принадлежит, взгляд преданного пса, ожидающего приказа, взгляд слуги, а не господина. Не того Марка, который, рыдая от бессилия и любви, целовал ее холодные пальцы в забытьи, чьи слова, полные покаяния и обожания, пробивались сквозь толщу медикаментозного сна, как солнечные лучи сквозь плотные облака. Тот Марк исчез, растворился, и на его место пришел человек из гранита и вечного льда, чья забота была безупречной, молчаливой и бесконечно далекой, а в глубине глаз таилась такая леденящая, бездонная пустота, что в ней бесследно тонули все ее робкие попытки достучаться, понять, соединить снова оборванные нити.
Что же случилось после той первой ночи пробуждения, после тех сокровенных слов, в которых звучала вся бездна его любви и отчаяния? Куда подевался тот человек, с которым они, казалось, стояли на пороге чего-то нового, хрупкого и невероятно ценного? Теперь между ними выросла стена, высокая и глухая, и она не могла разобрать, из чего она сложена: из груды его неискупимой вины, из ее еще не заживших шрамов, из тех ужасов прошлого, о которых они оба боялись заговорить, чтобы не разбередить едва затянувшиеся раны? Он избегал долгих взглядов, его прикосновения, если и случались, были чисто функциональны, лишены любого намека на интимность, а его молчание было оглушительнее любого крика.
К вечеру первого дня в этой новой, почти комфортабельной палате, ее нервы, натянутые за долгие недели ожидания, боли и этой ледяной, непонятной отстраненности, не выдержали. Что-то внутри, тонкое и хрупкое, лопнуло с тихим, но отчетливым щелчком.
— Марк. Послушай! — ее голос уже обретший твердые края, резко нарушил тишину.
Марк, стоявший у огромного окна и смотревший в никуда, в серую питерскую мглу, вздрогнул всем телом, будто его ударили током. Весь его организм, каждый нерв, каждый мускул, сжался в один тугой, болезненный комок первобытного страха. «
Вот оно. Конец. Сейчас она скажет. Скажет, что не может больше этого видеть. Что я причиняю ей боль одним своим присутствием. Что я должен уйти. Это справедливо. Это будет приговор, который я заслужил и которого ждал все это время
». Он замер, не дыша, весь превратившись в слух, в ожидание. Какое слово сорвется с ее губ? «Уходи»? «Прощай»? «Навсегда»? Ладони его стали ледяными и влажными.
— Поезжай домой, — сказала Тая, и голос её дрогнул, но она заставила себя продолжить, глядя не на него, а на свои сплетенные на одеяле пальцы, на которых уже начали исчезать следы от капельниц. — Отдохни. Побудь с Тимой эту неделю. Он соскучился, тебя не было месяц. Поменяешь Алису. Она побудет эту неделю со мной. Ты наберись сил. Ждите меня дома. Пожалуйста! Я очень тебя прошу.
Тишина. Глубокая, звенящая, как в склепе. Марк слушал не слова, а музыку между ними, искал в дрожи ее голоса скрытый смысл, боль, отвращение, тайную просьбу исчезнуть навсегда. Но улавливал лишь предельную усталость и… странную, почти неуместную заботу? О нем? О сыне? Его разум, искалеченный чувством вины, отказывался верить в такое простое объяснение. Он принял ее просьбу не как милость, а как первую, вежливо поданную ступеньку, ведущую вниз, к их окончательной и логичной разлуке. Он покорится. Исполнит. Без сцен, без возражений. Это его крест, его искупление, и он понесет его молча, как и подобает настоящему грешнику.
— Хорошо, Тая, — скупо, почти беззвучно, выдавил он. А внутри бушевал настоящий ад: смесь дикого, животного отчаяния, неконтролируемого желания схватить ее, прижать к себе так крепко, чтобы сломались кости, вцепиться и никогда не отпускать, и леденящего, рационального понимания: Это начало конца. Это финальный акт. Я проиграл всё.
Он ушел. Быстро, не оглядываясь, чтобы не позволить себе слабости, не упасть перед ней на колени с бессвязными мольбами. Передал дежурство Алисе, которая влетела в палату, заплаканная от счастья и тут же прильнувшая к Соне. Он сел в машину и поехал в пустой, оглушительно тихий дом, где его ждал единственный свет — его сын.
---
Алиса стала для Таи тем самым глотком свежего, живительного воздуха после долгого удушья. Она была шумной, непосредственной, бесконечно живой, как весенний ручей. Она болтала без умолку, помогала с дочкой, приносила домашнюю еду, от которой пахло детством, заботой и нормальной, мирной жизнью. Под этим живительным воздействием Тая крепла на глазах. С каждым днем в зеркале она все больше узнавала ту самую, сильную, упрямую, с хитринкой в глазах женщину, которой была до всей этой кошмарной истории.
Алиса, с присущей ей простодушной прямотой, тараторила о Марке, о том, как он сходит с ума от тоски, о Тимофее, о том, как они оба ее ждут. Тая же хранила молчание о самом главном. Свою личную боль, весь тот ад, через который они прошли, она решила похоронить. Глубоко. Надежно. Вместе с призраком Лили Маре, который теперь казался лишь бледной, размытой тенью из другого, ненужного измерения. Это было ее священное право — право на забвение, на начало с чистого листа.
Марк же, оставшись с Тимофеем, погрузился в странную, лихорадочную, почти истерическую деятельность. Подготовка к ее возвращению превратилась для него в священнодействие, в последний парад, в самое важное и, возможно, последнее дело его жизни. Он выбрал для нее самую солнечную, самую просторную комнату в доме, с панорамными окнами и дверями, ведущими на балкон, в сад. Комнату через стену от своей собственной. Сама мысль о том, чтобы разделить с ней ложе, казалась ему кощунственной, наглым посягательством на ее святость, на ее право на покой без него. Он не смел. Ему казалось, что нужно дать ей время. Годы. Десятилетия. А потом… потом она милостиво соизволит вынести вердикт. Определит его дальнейшую судьбу. И он примет любой ее приговор как должное.
За эту неделю он превратил комнату в храм, в райский уголок, в кокон из нежности и красоты. Интерьер был выдержан в мягких, теплых, пастельных тонах, напоминающих утреннюю зарю. Центром мироздания стала огромная, роскошная кровать, увенчанная легким, струящимся балдахином цвета перламутра и сиреневого тумана. Он хотел, чтобы она чувствовала себя не просто желанной гостьей, а богиней, возвращающейся в свои владения. Он пытался этой показной, кричащей роскошью, этой идеальной красотой заткнуть ту черную, бездонную дыру, что зияла у него в душе. Он заказал целые сады живых цветов — розы, пионы, гортензии, фрезии, — которые должны были заполнить дом опьяняющим, целебным ароматом. И шары. Тысячи, десятки тысяч воздушных шаров, наполненных гелием, которые теперь, как немые, разноцветные призраки, парили под потолком, заполняя собой все пространство, становясь материальным воплощением его немого, безумного ликования и одновременно — отчаяния.
Димон и Егор, наблюдавшие за этой тихой, методичной истерикой со стороны, лишь многозначительно переглядывались и качали головами. Они остались пожить в доме, чувствуя, что их брату нужна не просто компания, а якорь, и между собой заключили молчаливый договор: Хватит. Пора прекращать этот абсурдный спектакль. Пора вытащить этих двух идиотов, слепых и глухих от любви, из тупика, в который они сами себя загнали. Пора помочь им наконец стать той семьей, которой они были предназначены быть самой судьбой.
---
Пятница. Полдень. День выписки. В гостиной, залитой ослепительным, ярким светом, утопающей в море цветов и под разноцветным, парящим небом из шаров, стоял, застыв в неестественной позе, Марк. Он держал на руках Тимофея, который елозил, не в силах сдержать нетерпение. За прошедшую неделю Марк окончательно перешел грань, отделяющую напряжение от тихого помешательства. Тоска по ней, физическая, осязаемая, как голод, пожирала его изнутри. Любовь, которую он тщательно запирал в самой глубине, вырывалась наружу в виде лихорадочной деятельности. Он пытался заполнить зияющую пустоту сыном, работой, этим бешеным, почти маниакальным обустройством дома. Но черную дыру, оставленную ее отсутствием, не могло заполнить ничто. Каждая ночь была пыткой тишиной в соседней комнате, которую он обустроил с такой любовью и куда теперь боялся даже мысленно впустить себя, считая это святотатством. Рядом, прислонившись к косяку, стоял Димон, невозмутимо наблюдавший за этим грандиозным, трагикомичным спектаклем. Егор с Алисой уже уехали в клинику, чтобы забрать Таю и Соню.
Звонок в дверь прозвучал не как звук, а как физический удар в солнечное сплетение. Сердце Марка рванулось в горло, замерло, а потом начало бешено колотиться, угрожая разорвать грудную клетку.
Димон, не торопясь, с видом человека, идущего на плаху, направился к входной двери. Марк застыл, вцепившись пальцами в плечо сына, не в силах пошевелиться, не в силах дышать. Весь мир, вселенная, время и пространство сжались до размеров той самой дубовой двери с латунной ручкой.
И вот она распахнулась.
И на пороге, залитая светом с улицы, стояла Она. Настоящая. Не бледная, исхудавшая тень из больничной палаты, а живая, сияющая, дышащая полной грудью женщина. Его Тая. Ее волосы, черные, вьющиеся, уже отросшие до плеч, сияли чистотой и здоровьем, и в них играли солнечные блики. Лёгкое пальто и платье, которое облегало ее красивую фигуру, вернувшую гибкость и силу, и сидело на ней так, что перехватывало дыхание. И ее глаза… Синие, как небо над Финским заливом в ясный полдень, выхватили из полумрака прихожей сначала его взгляд — взгляд, полный немого, животного ужаса, обожания и мольбы, — а потом перелетели на сияющее, задорное личико Тимофея. И она улыбнулась. Не сдержанно, не осторожно. Широко, искренне, по-настоящему. Ему. И сыну. И в этой улыбке был весь свет мира, всё прощение, вся надежда.
Марк не решился сделать шаг. Его ноги стали чугунными колодами, вмурованными в паркет. Он мог только стоять и пожирать ее взглядом, впитывая в себя каждый её миллиметр, каждый изгиб бровей, каждую веснушку на носу, каждый отблеск солнца в её синих глазах. Это не ускользнуло ни от кого. Димон, стоявший в дверном проеме, усмехнулся, и в его глазах мелькнуло облегчение.
— Мамочка! — дикий, счастливый, пронзительный крик Тимофея разорвал напряженную тишину. Мальчик рванул с места, как выпущенная из лука стрела.
— Тимка, к маме на ручки нельзя, — голос Марка прозвучал хрипло, но с той самой, знакомой, властной интонацией, заставляющей слушаться. Он боялся, что сын, в порыве счастья, нечаянно причинит ей боль, заденет еще не окрепшие до конца мышцы.
Тая, улыбаясь сквозь навернувшиеся на глаза слезы радости, медленно, осторожно опустилась на ближайший стул в прихожей. Тимофей вскарабкался к ней на колени, обвил ее шею тонкими, но крепкими ручонками и прижался всем своим маленьким теплым телом, глухо всхлипывая от переполнявших его чувств.
— Тимка! Любимый мой! — шептала она, целуя его макушку, его влажные от слез щеки, закрывая на миг глаза от нахлынувшей волны нежности. — Как же ты вырос! Совсем большой стал, мой мальчик!
— Мамочка, не плачь! — командовал мальчик, серьезно вытирая своими маленькими ладонями ее слезы. — Я люблю тебя, и папа тебя любит! Мы тебя так ждали!
После этих простых, таких искренних слов Тая подняла на Марка взгляд. И в этом взгляде было столько беззащитной, оголенной нежности, столько понимания и прощения, что у него сердце перевернулось и упало куда-то в бездну, а потом взмыло ввысь с такой силой, что в глазах потемнело.
«
Девочка моя! Ты стала собой! Настоящей. Любимая. Ты дома. Ты будешь счастлива, ты справилась, малышка, ты выиграла самую тяжелую войну»
. Мысли Марка проносились вихрем, бессвязные, ликующие, благодарные.
Марк, наконец заставив ноги повиноваться, подошел. Он бережно взял сына на руки, прижал к себе, ощущая его тепло, его быстрое, как у птички, сердцебиение.
— Тимка! — сказал он, глядя в сияющие, полные ожидания чуда глаза мальчика. — Помнишь, я говорил, что когда приедет мама, она привезет такой подарок, что мы с тобой сойдем с ума от счастья? Ну так вот, смотри!
Он вышел в прихожую, взял у Алисы, стоявшей с сияющим, довольным лицом, Соню в конверте, и вернулся. Опустился на колени прямо на паркет перед Таей и сыном. Аккуратно, с невероятной, почти священной нежностью, положил дочку на колени к Тимофею, продолжая поддерживать ее головку своей большой, надежной ладонью.
— Эта маленькая куколка… — прошептал он, и в его голосе звенели непрошеные, счастливые слезы. — Это твоя сестренка, малыш. Теперь она будет жить здесь. С тобой. И с мамой. Навсегда.
Тимофей замер, разглядывая маленькое, серьезное личико, потом осторожно, одним пальчиком, дотронулся до Сониной щеки. И завизжал. Не просто закричал, а издал пронзительный, чистый звук абсолютного, ничем не омрачённого детского восторга. Соне был уже месяц. Она окрепла, набрала вес, и теперь, проснувшись от шума, смотрела на брата огромными, бездонными, как у мамы, синими глазами, не моргая.
Марк смотрел на них — на сына, на дочь, на свою женщину, — и душа его пела гимн и плакала от счастья одновременно. И в тот же миг, краем глаза, он уловил, как по лицу Таи, сияющему улыбкой, пробежала тень. Легкая, почти неуловимая, но он ее увидел.
Она слушала его слова и слышала в них горькую, непроизнесенную вслух правду: «С тобой. С мамой». Он сознательно не вписывал себя в этот идиллический круг. Он поставил себя снаружи. В стороне. Он — отдельно. Они — семья. Он — их страж. Их каменная стена, возведенная из его собственной вины. Их молчаливое наказание и искупление. Эта горечь, эта боль отразились и в её глазах, на миг затуманив их сияние. Она поняла. И не была готова это принять. Не хотела. Она не хотела ни этого неба, ни этого солнца, ни этого ветра, дующего с залива, если за всем этим не будет его. Их души, и его, и её, разрывались от этой немой, всепонимающей, взаимной боли. Они смотрели друг на друга как два раненых зверя, нашедших друг друга в чаще, но не смеющих приблизиться, боясь причинить новую боль.
Потом был шумный, веселый, слегка безумный от избытка чувств праздничный обед. Тая сидела во главе стола, как настоящая королева, улыбаясь, отвечая на тосты, сияя. Марк сидел рядом, держа на коленях засыпающего Тимофея, который в полудреме сжимал в кулачке мамин палец. Марк не сводил с Таи глаз. Наслаждался. Любовался. Впитывал. Даже дав себе железную клятву держать дистанцию, он не мог обмануть свое тело, свою кровь, свои инстинкты. Каждый ее жест, каждый поворот головы, каждая улыбка, каждый взгляд, брошенный в его сторону, — все било в него током дикого, неконтролируемого, животного желания. Тело, помнившее каждую линию ее тела, каждый стон, каждый вздох, жаждало её с силой, удесятерённой за год тоски, раскаяния и вынужденного воздержания.
---
Дни текли, складываясь в недели. Одна, вторая, третья. В доме установился странный, мучительный, невыносимо напряженный ритм жизни под одной крышей. Они дышали одним воздухом, растили одних детей, делили один дом, но между ними лежала пропасть шириной в целую вселенную. Они спали в разных комнатах. Он не прикасался к ней. Ни разу. Ни случайно, ни намеренно. Его прикосновения ограничивались исключительно бытовыми ситуациями — передать спящего ребенка, подать чашку, помочь накинуть плед. Но его взгляд… Его взгляд был пыткой и блаженством одновременно. Он пожирал её голодными, волчьими, горящими глазами, в которых бушевала настоящая буря: неукротимая страсть, слепая преданность, огонь желания и все та же, непробиваемая, ледяная броня вины, сквозь которую не могла пробиться ни одна искра надежды.
Тая окончательно оправилась. Её тело, перенесшее пытку беременностью в стрессе, пулю, тяжелейшую операцию, не просто восстановилось — оно вернуло себе былую, а может, и новую, более зрелую форму. Гибкую, сильную, бесконечно женственную. Лишь два шрама остались немыми, но красноречивыми свидетелями их общей войны: тонкая, почти изящная белая линия чуть ниже линии бикини и более заметный, но затягивающийся, розовый след под ребрами. Они были её знаками отличия, её боевыми наградами, свидетельством её мужества. В её израненной, измученной неопределенностью голове рождались чудовищные, нелепые мысли: А может, его отпугивают шрамы? Может, её тело, изменившееся, помеченное этими знаками, стало для него неприкасаемым? Может, всё, что случилось там, и Лили, навсегда отвратило его от неё? Вариантов, мучительных и несправедливых, было много. А исход, казалось, предрешен одним — этим ледяным, почтительным отдалением.
Он же сходил с ума от этой немой пытки. Она ничего не говорила. Не просила, не требовала, не прогоняла. Молчала, наблюдала, жила своей жизнью рядом с ним. А он не мог начать. Не смел. Каждую ночь, прислушиваясь, как в её комнате стихают звуки, как затихают дети, он, как призрак, прокрадывался туда. Садился на пол у её кровати, в темноте, и часами просто смотрел на её спящее лицо, освещенное полоской лунного света из-за штор. Иногда, затаив дыхание, касался кончиками пальцев ее щеки, ее губ, ее шеи, ключицы. Вдыхал ее запах — смесь дорогого шампуня, ее собственной, неуловимой сущности и чего-то теплого, домашнего, родного. Он думал, что она спит, что эти тайные визиты остаются его тайной.
Но он ошибался. В первую же такую ночь Тая почувствовала его. Не открыла глаза. Лежала, затаившись, и наслаждалась этими предательскими, нежнейшими, крадущимися прикосновениями, от которых по всему телу бежали мурашки и закипала кровь. Её собственное предательское тело выдавало её с головой, но в темноте это было не видно. Они были двумя жестокими, глупыми, безнадежно влюбленными дураками, замурованными в собственных страхах. Она ждала его шага, его слова. Он ждал её знака, её взгляда, её прикосновения. И оба молчали, обрекая себя на добровольную пытку.
Марк ездил в офис, но не задерживался там ни на минуту дольше необходимого. Он мчался домой, как будто за ним гнались фурии, как будто каждый лишний миг вне этих стен был предательством. И потом просто сидел. Наблюдал. Как она, сидя на полу, строит с Тимой башню из кубиков, как качает Соню, напевая ту самую колыбельную, как читает книгу у камина, укутавшись в плед, и огонь играет в её волосах. А она, в свою очередь, не сводила с него взгляд, когда он этого не видел, и в её синих глазах читался тот же немой вопрос, та же щемящая тоска, та же невысказанная любовь.
---
И вот однажды вечером, после неспешных, уютных посиделок с друзьями, когда дети были уже уложены, а в гостиной царила атмосфера легкой усталости и довольства, чаша терпения Таи переполнилась, и дамба, сдерживавшая бурлящие внутри эмоции, рухнула. Димон что-то с пафосом рассказывал очередную байку, жестикулируя, потом встал и направился на кухню, чтобы достать еще одну бутылку хорошего виски. Через несколько минут, словно ведомая незримой нитью, за ним потянулась и Тая.
Марк, сидевший с Егором и делающий вид, что внимательно слушает рассуждения друга о новых контрактах, внутренне весь сжался, как пружина. Ревность, чёрная, иррациональная, беспричинная, кольнула его под ребро острым лезвием. Но он остался сидеть, стиснув челюсти до боли, всеми силами пытаясь уловить обрывки разговора, доносившиеся из-за приоткрытой двери кухни.
— Димка… — голос Таи донесся приглушенно, но в нем явственно слышалась дрожь, сдавленные слёзы. — Знаешь… Я с ума скоро сойду. Объясни мне, потому что я уже ничего не понимаю. Что происходит с Марком? В день, когда я очнулась… там, в той больнице… у нас с ним было… Он был другой. Он целовал меня, говорил… я видела в его глазах всё. А сейчас… Он как ледяная глыба. Он исполняет каждое мое слово, как приказ, но он… он не здесь. Он смотрит на меня, и я не понимаю этого взгляда. То ли жалость, то ли отвращение, то ли он просто видит во мне ходячее напоминание о всех своих грехах. Он винит только себя. Ты же все о нем знаешь. Ты же его брат. Объясни мне. Пожалуйста. Я больше не могу.
В гостиной воцарилась мертвая тишина. Егор замер с бокалом на полпути ко рту. Марк перестал дышать.
— Конфетка, блядь! — тихо, но с такой силой прозвучал голос Димона, что слова были слышны абсолютно четко. — Пиздец, я с вас двоих охуеваю! Слушай сюда и вникай раз и навсегда, а то уже крыша у всех едет. Прямой вопрос: ты его любишь? По-настоящему? До мозгов костей? Хочешь быть с ним, несмотря на всю эту жесть, что была?
Молчание. Потом, видимо, какой-то немой ответ — кивок, взгляд, жест.
— Тогда пойми раз и навсегда, мелкая, — продолжил Димон, его голос стал жестче, без обычной шутливости. — Он дал себе клятву. Вытащит тебя. А потом… если не увидит в твоих глазах ответа, если ты скажешь ему хоть слово о том, чтобы он ушёл — он уйдет. Из этого дома. Из вашей жизни. Без разговоров, без сцен. Он поставил ваше возможное, гипотетическое счастье на алтарь своей собственной, выдуманной вины. Понимаешь? Он не сделает первый шаг. Не потому что он слабак. Не потому что трус. Потому что он, черт побери, наконец-то повзрослел и понял, что твое спокойствие, твой покой, твоё счастье, твой выбор для него теперь важнее его собственных, ёбаных желаний! Шаг должна сделать ты. Ты. Если не хочешь — скажи прямо сейчас. Четко. Не мучай его. И себя не мучай. Решай.
Ответа не последовало. Только сдавленный, короткий звук, похожий на рыдание, на попытку заглушить крик. Потом быстрые, сбивчивые шаги. Тая вылетела из кухни, пронеслась через гостиную, не видя никого, с лицом, залитым слезами, истомлённым и яростным одновременно, и рванула наверх, на второй этаж, в свою комнату.
Димон вернулся в гостиную, тяжело вздохнув, будто только что выложил не подъёмный груз. Марк вскочил с дивана, лицо его было искажено такой смесью ярости, боли и страха, что стало почти неузнаваемым.
— Когда ты, блядь, уже женишься?! — прошипел он Димону сквозь стиснутые зубы, вкладывая в эти привычные, почти ритуальные слова всю свою накопленную за месяцы злобу, отчаяние и бессилие. И бросился наверх, к ее двери, к центру своего землетрясения.
— Бляяядь, дебил! — покачал головой Димон, но в уголках его глаз читалось явственное облегчение.
Егор заржал, откинувшись на спинку дивана и закинув ноги на журнальный столик. — Наконец-то, а то заебали уже в конец, честное слово! Теперь, глядишь, и дышать можно будет спокойно.
---
Марк бежал по длинному, освещенному мягким светом бра коридору, и чем ближе был к её двери, тем страшнее, тем животнее становились звуки, доносившиеся из-за неё. Это был не плач, не всхлипывания — это был настоящий, душераздирающий вой раненой, загнанной в угол волчицы, который разрывал тишину дома. Он слышал глухие удары, как будто что-то тяжелое и мягкое бьётся о стену, звон разбитого стекла, треск рвущейся ткани. Его охватила паника, смешанная с диким, первобытным, почти радостным возбуждением. Вот она. Настоящая. Не сломленная, не тихая. Моя. Та самая. Сердце колотилось, вырываясь из груди.
Он влетел в комнату, захлопнув дверь на ключ с таким грохотом, что, казалось, содрогнулись стены. И обомлел, застыв на пороге.
Комната, его старательно обустроенный рай, его храм, превратилась в настоящее поле боя, в эпицентр эмоционального взрыва. Вазы с дорогими цветами валялись разбитые вдребезги, в лужах воды и лепестках. Книги были сметены с полок и разбросаны по полу. Подушки разорваны, перья летали в воздухе, как снег. А в центре этого прекрасного, осмысленного хаоса стояла Она. Не его тихая, хрупкая девочка из больницы. Не молчаливая, наблюдающая женщина последних недель. А фурия. Стерва. Язва. Та самая, по которой он сходил с ума все эти долгие, мучительные месяцы. Глаза ее горели синим огнем чистой, неразбавленной ярости, щёки пылали ярким румянцем, грудь вздымалась в быстром, прерывистом ритме. Она была потрясающе, ослепительно прекрасна в своем неистовстве. «
Вот она! Моя заноза! Я так ждал, так боялся, что она исчезла навсегда!» —
ликовало что-то глубоко, на уровне инстинктов, внутри него.
Она резко обернулась на скрип двери. Увидела его. Замерла на долю секунды, и ее лицо, уже искаженное гневом, перекосила новая, еще более жестокая гримаса.
— ЧТООО?! — крикнула она, и голос её сорвался на самой высокой, визгливой ноте, которая резанула по слуху, как стекло. — Что происходит?! А?! Марк! Что ты на меня смотришь, как на сумасшедшую?! — она орала, не думая о детях, о доме, обо всем на свете, кроме той боли, что разрывала её изнутри.
Марк стоял, смотрел, и дыхание его сбивалось, прерывалось. Его накрывало волной такого мощного, такого всепоглощающего, животного желания, что в глазах потемнело, а в паху болезненно сжалось и напряглось.
— Отвечай! Орлов! — она зашвырнула в него смятую шелковую рубашку, которая была на ней сверху, и осталась в одном тонком, коротком платье из струящегося трикотажа, которое облегало каждую линию ее тела, каждую изгиб, делая ее почти обнаженной. — Отвечай! Прямо сейчас! Чего ты хочешь от меня?! Я не могу так больше! Мне не нужна твоя жалость, твое раскаяние, твоя ёбаная служба!!! Понял меня?! НЕ НУЖНА! — она сорвала с ноги домашний тапочек и запустила в него с такой силой, что тот со свистом пролетел мимо уха, потом второй, который угодил ему прямо в грудь.
Марк не выдержал. После слов «не нужна жалость» в нем что-то щелкнуло, лопнуло, и все внутренние тормоза, все ограничения, вся выдержка отвалились разом. Она думает, что это жалость? Она действительно так думает?
— Успокойся! — заорал он так, что, казалось, задрожали не только стекла, но и стены. Голос был низким, хриплым, властным, тем самым голосом Марка Орлова, который командовал людьми и судьбами, которого боялись и перед которым преклонялись. Тем, по кому она истосковалась до физической боли.
На первом этаже Егор и Димон переглянулись и одновременно ухмыльнулись, услышав этот рев. — Ну, началось, — констатировал Егор, делая глоток виски. Димон лишь плюнул через левое плечо с деланным суеверием: — Не сглазить бы. Теперь или пан, или пропал.
Тая не унималась, её ярость, подпитываемая месяцами молчания и непонимания, только нарастала. — А знаешь что, Марк?! — она шипела, приближаясь к нему, как разъяренная кошка, сгорбившись, готовясь к прыжку. — Ответь мне прямо сейчас! И мы покончим с этим раз и навсегда! — она орала и принялась толкать его ладонями в грудь, слабо, бессильно, но с такой концентрацией ярости в каждом движении, что это было страшнее любого удара. — Противно мое тело?! Да?! Противно ко мне прикосаться?! После всего, что с ним сделали?! После этих шрамов?! После той ямы, в которой я провела столько времени и которая, наверное, въелась в меня навсегда?! После Лили?! А?! Отвечай! И катись тогда на все четыре стороны, к чертовой матери!
Её слова, эти дикие, несправедливые, ранящие до самой сердцевины обвинения, сорвали с Марка последние покровы, последние остатки самообладания. Он не думал. Действовал на чистом инстинкте, на той животной силе, что копилась в нем все это время. Руки его, быстрые и цепкие, как капканы, схватили её за талию так резко и властно, что она взвизгнула от неожиданности и боли. Её тело затрепетало и извивалось в его железной хватке, но не для того, чтобы вырваться, а потому, что каждый нерв отзывался на его прикосновение огнем.
— Успокойся, стерва! — рявкнул он ей прямо в лицо, и его горячее, прерывистое дыхание обожгло ее кожу, пахнущее виски, мятой и чистым, мужским запахом ярости.
Он резко развернулся, подошел к кровати — единственному островку порядка в море хаоса — и швырнул её на матрас, не сильно, но с такой властной уверенностью, что у неё перехватило дух. Сверху накрыл своим телом, перенеся весь вес на руки, чтобы не раздавить, но так, чтобы она почувствовала всю его мощь, всю силу.
— Ты что несешь?! А?! Какое «противно»?! — он толкнул бедрами, и она сквозь тонкую ткань платья и его брюк почувствовала жесткий, огромный, отчаянно возбужденный член, упирающийся ей прямо в лоно, в самую чувствительную точку. — Вот это ты чувствуешь?! Посмотри, что ты со мной делаешь?! Чувствуешь?! Член чувствуешь, стерва?! Отвечай! — он шипел, и его глаза, горящие так близко от её глаз, были полны не только гнева, но и такой муки, такой тоски, что она замерла.
Тая лишь выпучила глаза, дыша как загнанный зверь, открытым ртом, вся покрывшись гусиной кожей. Между ног уже давно полыхало и текло, предательски, стыдно и сладко выдавая ее истинное состояние, её голод, который был ничуть не меньше его.
— Какие шрамы?! — продолжал он, его голос срывался на хрип, от нахлынувших чувств, от боли, от любви. — Они все из-за меня! Все, Тая! Каждая рана на душе, каждая царапина на теле — все мои! Да я ни одного из них не достоин! Какой «противно»! Противно мне с себя самого! Знаешь, мне когда этот ублюдок прислал запись… запись с колыбельной, которую ты пела в том аду, знаешь, что я делал?! Знаешь?! — его лицо исказила гримаса такого стыда и такой боли, что она ёкнула сердцем. — Я дрочил! Слушал твой голос из ада и дрочил, как последний, конченый зверь, на тебя, вспоминая нашу последнюю ночь, пока ты сходила с ума в плену! Я ненавидел себя каждую секунду, презирал, а остановиться не мог! Это была единственная ниточка, которая связывала меня с тобой! Да я сдохну за тебя! И сдохну без тебя! Это от меня тебе должно быть противно! Если сейчас скажешь, чтобы я ушел, я уйду! Прямо сегодня! Из этого дома! Навсегда! Это будет моя расплата за всё! Скажи! Скажи одно слово!
Он кричал, и слезы гнева, отчаяния и бесконечной любви выступили у него на глазах, скатились по щекам, упали на её лицо.
Тая смотрела в эти мокрые, горящие, прекрасные глаза и отрицательно, судорожно, с такой силой замотала головой, что волосы разлетелись по подушке. Нет. Нет. Нет. Никогда.
Этого было достаточно. Больше ему ничего не требовалось. Он смотрел в её синие, бездонные омуты, видел в них не отвращение, не страх, а ту же самую, выстраданную боль, ту же безумную любовь, тот же пожирающий огонь, и крышу окончательно, бесповоротно снесло. Он впился в её губы поцелуем. Не нежным, не ласковым. Жестким. Голодным. Ненасытным. Год. Целый год он не прикасался к ней. Год ада и очищающего огня. Его губы жадно, почти жестоко покоряли её рот, язык требовал ответа, доступа, полного слияния. И она ответила. Сразу. Страстно. Отчаянно. Вся их боль, вся тоска, вся накопленная, сжатая в пружину страсть вырвалась наружу в этом поцелуе, яростном, сладком, солёном от слез, бесконечном. Они целовались, задыхаясь, кусая губы до крови, сливаясь воедино, пытаясь вобрать друг в друга, стать одним целым.
— Девочка моя! — оторвался он на секунду, тяжело дыша, его лоб был мокрым от пота. — Больше никогда так не говори! Никогда так не думай! Слышишь меня?! — он взял ее лицо в свои большие, шершавые ладони, смотрел, целовал мокрые от слез глаза, соленые щеки, снова и снова губы. Она смеялась сквозь новые, уже счастливые слезы, смеялась от облегчения, от того, что кошмар непонимания наконец рухнул. — Глупая! Я был слеп, глуп и горд, конченый ублюдок! Ты — самое прекрасное, самое чистое, что могло случиться в моей дерьмовой, кривой жизни. Маленькая моя!
Потом он отстранился, и его взгляд, горячий и тяжелый, упал на вырез ее платья, на упругую, пышную грудь, поднимающуюся под тонкой тканью. Он взял край платья у самой шеи и одним резким, уверенным движением разорвал тонкую ткань вдоль, от горла до самого низа. Тая ахнула, осталась в одних кружевных, соблазнительных трусиках, красивых и нежных, и с голой, совершенной, высокой грудью. Она инстинктивно, по привычке стыдливости, попыталась прикрыться руками.
— НЕТ! — прошептал он властно, но уже без злости, с какой-то новой, обжигающей нежностью. — Нет, не прячь! Никогда от меня не прячь! — и мягко, но неумолимо завел ее руки ей за голову, прижимая запястья к подушке, фиксируя ее в этой позе полной отдачи. Он прилёг на неё, касаясь всей площадью своего горячего, напряженного тела, и почувствовал, как она вся затрепетала под ним, как забился пульс в её шее.
— Я… я люблю тебя, Тая, — прошептал он прямо в её губы, и слова эти были выстраданы, как самая искренняя молитва, как последняя правда. — Никогда, слышишь, никогда не сомневайся в моей любви. Я никогда, никогда тебя больше не обижу. Я не умел любить… я только брал, думая, что так и надо. Я сломал самое хрупкое и самое дорогое, что у меня было. Я эгоист, который хотел защитить себя от боли, даже если это причиняло адскую боль тебе. Прости меня. Прости за всё. Я никогда не смогу это искупить, но всю жизнь буду пытаться. Ты мне подарила целую вселенную, малышей, о которых я не смел даже мечтать. И ты… ты никогда не проси у меня прощения. Никогда, девочка! Даже если будешь не права в чем-то. НИКОГДА! Не смей больше никогда просить у меня прощение. Это мое право — просить его у тебя. До конца дней.
И он сорвался. Ему нужно было доказать. Залить эти слова плотью, прикосновениями, страстью, вложить в нее всю свою любовь, весь свой страх, всю свою жизнь. Он начал покрывать ее поцелуями. Губы, шею, ключицы. Добрался до пышной, прекрасной, такой знакомой и такой желанной груди. Как же он по ней скучал! Он делал это не просто страстно, а с благоговением, с трепетом, как перед святыней. Мял ее грудь большими, шершавыми ладонями, перебирал пальцами, трогал, щипал напряженные, темные соски, а потом взял один в рот и принялся лизать, сосать, покусывать, наслаждаясь вкусом, упругостью и ее мгновенной, бурной реакцией — она выгнулась, застонала, вцепившись пальцами в его волосы.
— Блядь! Тая, маленькая! — шептал он, отрываясь, чтобы перевести дух и полюбоваться ее запрокинутым лицом, полуоткрытым в стоне ртом, глазами, затуманенными страстью. — Как я мечтал об этом, сладкая моя. Каждую ночь. Каждый день. Каждую секунду своей никчёмной жизни.
Он шептал и целовал, опускаясь с поцелуями ниже. Живот. Потом тот самый шрам от пули, ещё некрасивый, красноватый, но уже затягивающийся. Он целовал его, снова и снова, нежно и жадно, как будто хотел зализать рану, вобрать её в себя, забрать её боль. Его поцелуи, горячие и влажные, уходили все ниже, к самому сладкому, запретному, священному месту. Он прильнул губами к тонкой кружевной ткани трусиков, прямо к тому месту, где они уже были мокрыми, пропитанными её соками. Провёл языком по мокрой ткани, втянул в себя её запах — смесь её душистого мыла, её кожи и её самой, чистой, пряной, сводящей с ума сущности. Тая вздрогнула всем телом и застонала глухо, вцепившись пальцами ему в волосы, уже не в силах сдерживаться.
От её стона, такого знакомого, такого желанного, такого родного, он не выдержал. Он поднялся, засунул пальцы под резинку её трусиков и одним резким, почти звериным движением порвал их, разорвал тонкое кружево. И замер, смотря на ее обнаженную, влажную, розовую, трепетную плоть. Потом поднял взгляд на её лицо, увидел там смятение, стыд, и покачал головой, улыбаясь той самой, хищной, любящей улыбкой.
— Не надо. Не прячь от меня ничего. Никогда, — прошептал он голосом, полным такого обожания, что у нее сжалось сердце. — Ты прекрасна. Вся. Каждая клеточка.
И он поцеловал шрам от кесарева, тонкую, аккуратную, белую линию чуть ниже линии бикини. Для него это был не изъян, а самый драгоценный подарок, знак величайшего мужества, любви и жертвы.
Потом он опустился снова, уже к самой её сути, и прильнул губами и языком прямо к её сладкой, горячей дырочке, собирая все её соки, лижа нежно, но неистово, с тем знанием её тела, которое не забывается никогда, находя каждую чувствительную точку, доводя до исступления.
— Ммм… Боже… — вырвалось у него, низкий, хриплый стон чистого удовольствия. Он пил её, как самое желанное вино, как нектар, доводя до предела, до края. Тая стонала, выгибалась, её пальцы судорожно сжимались в его волосах, ноги обвивали его плечи. Он искусно, помня каждую её эрогенную зону, довел её до стремительного, сокрушительного, взрывного оргазма. Она закричала, задрожав в его руках мелкой, частой дрожью, и её соки хлынули ему в рот горячим, сладким потоком.
— Маленькая моя! Какая же ты сладкая! Вкуснее ничего на свете нет! — он целовал её внутреннюю поверхность бедер, её кожу, её ноги, который еще подрагивали после экстаза. Как давно, как отчаянно он мечтал об этом — видеть её лицо в момент наслаждения, её тело, отданное ему, её душу, открытую в этом животном порыве. Это было лучше любой мечты, любого бреда.
Потом Марк спрыгнул с кровати, срывая с себя всю одежду — футболку, брюки, нижнее белье. Его огромный, бордовый от возбуждения, толстый и тяжелый член пружинисто ударил по его животу. Тая, приподнявшись на локтях, увидела это, и её свело внутри еще одним, чисто визуальным, мощным спазмом желания, от которого она слабо застонала.
Марк лег снова сверху, между её раздвинутых, дрожащих ног, покрытых его поцелуями. Его тело дрожало от напряжения, от желания, от страха причинить боль. — Можно? — он вопросительно, почти умоляюще, спросил, глядя ей прямо в глаза, в эти синие глубины, полные любви, доверия и такой же жажды.
Тая кивнула, и на ее опухших от поцелуев губах появилась та самая, хищная, знакомая ему, его собственная улыбка. Улыбка его женщины. Его стервы.
— Я буду очень нежно, маленькая, — шептал он, как будто давая самый важный обет в жизни. — Только на половинку. Обещаю. Скажешь — остановлюсь.
Он взял свой член, сжал его у самого основания, несколько раз провел рукой, собрал собственную смазку, выступающую на крупной головке, и размазал её по её влажному, горячему, пульсирующему входу. Потом, затаив дыхание, начал входить. Медленно. Невероятно медленно. Миллиметр за миллиметром. Как и обещал, не до конца, лишь наполовину, чувствуя, как её тесные, бархатистые внутренние мышцы сжимают его, принимают, обволакивают невыносимым жаром.
Тая дёрнулась всем телом, и из её груди вырвался дикий, сдавленный, блаженный стон, который он обожал и по которому сходил с ума. — Мааарк… Боже… как же я скучала…
Марк взвыл, низко, по-волчьи, когда почувствовал её плотную, горячую, безумно тесную, родную хватку вокруг себя. «
Я в ней! Боже, я не могу поверить! Я в своей девочке! Трахаю ее! Она жива, она здесь, она хочет меня! Сколько я ждал! Сладкая моя!»
Мысли смешались в один ликующий, невнятный поток.
Он начал двигаться. Сначала медленно, плавно, почти нежно, вынимая и входя снова, доставляя ей удовольствие каждым движением, каждым толчком. Он смотрел на её лицо, ловил каждую эмоцию, каждый вздох, каждое изменение в выражении. Он доводил её до оргазма снова. И снова. Его имя на её губах было лучшей музыкой, самым сладким ядом. Он трахал её нежно, насколько был способен в своем исступлении, целуя ее лицо, грудь, шею, шепча бессвязные слова любви, обожания, благодарности. И не мог поверить своему счастью, своей удаче, своему второму шансу.
— Марк… — прошептала она сквозь стоны, обвивая его ногами за спину, прижимая его глубже к себе. — Глубже… Пожалуйста… До конца… Я хочу всего тебя…
Марку повторять не пришлось. Последние остатки осторожности испарились. Он ввёл член до самого упора, до самых яичек, чувствуя, как она принимает его всего, без остатка, как её тело раскрывается, принимая его полностью. — Не больно, маленькая? — хрипло, прерывисто спросил он, замирая на миг, весь в поту, весь в напряжении.
Она покачала головой, и в её глазах, полных слёз счастья и страсти, не было ни капли боли, только безграничное доверие и такая же, как у него, дикая жажда. И он начал двигаться сильнее, глубже, жестче, входя в неё с силой, на какую был способен, отдаваясь этому древнему, очищающему ритму. Её стоны, её вздымающаяся грудь, её ногти, впивающиеся ему в спину, оставляя красные полосы, — всё свело его с ума, довело до того самого края, где теряется всякий контроль.
— Тая, девочка! Я не вынесу больше! Я кончаю! Сейчас! Можно?! — он шептал, продолжая свои яростные, глубокие толчки, чувствуя, как сперма подступает горячей, неудержимой волной, готовая излиться бурным потоком прямо в неё.
— Марк… пожалуйста… — простонала она в ответ, и в этом был и безоговорочный разрешение, и мольба, и просьба, и дарение себя окончательно.
— Прости, маленькая… я знаю...— он сделал несколько последних, глубоких, судорожных толчков, потом, вытащив член, направил его на её живот, на грудь, и, сжав в кулак, стал дрочить быстро, жадно, наблюдая, как густые, теплые, белые струи спермы вырываются и падают на её кожу — на упругие, темные соски, на плоский, перепачканный ее соками живот, на лобок. Она, как завороженная, смотрела на это, и её тело снова содрогнулось в тихом, глубоком, внутреннем оргазме от одного этого зрелища, от сознания его власти, его желания, его любви.
Марк, тяжело дыша, как загнанный конь, взял свою скомканную футболку, аккуратно, с нежностью вытер с её кожи сперму, откинул тряпку на пол. Потом лёг рядом с ней, обнял крепко, почти болезненно, и укрыл одеялом, притянув к себе так близко, чтобы ни миллиметра воздуха не было между ними, чтобы они дышали в унисон.
— Марк… — тихо, уже устало спросила Тая, уткнувшись носом в его потную, солёную шею. — Можно я расскажу? Про всё? Что было там… Я хочу, чтобы ты знал.
— Нет, — сказал он твердо, без колебаний, гладя её по волосам, по спине. — Тая, слушай меня. Что бы ты ни рассказала, это ничего не изменит. Ни того, что было, ни того, что я сделал, и ни моего отношения к этому, к тебе. Что бы ты ни сказала в мое оправдание — я всё равно буду считать виновником только себя. И я не хочу больше это слышать. Не хочу, чтобы ты снова переживала это, даже в словах. Это прошлое. Оно мертво. Похороним его вместе. Здесь и сейчас.
Он шептал ей в висок, целуя мочку уха. — Ты дала мне всё. Себя. Целый новый мир. Показала, что такое настоящая любовь. Подарила детей, о которых я боялся мечтать. Я всю жизнь буду корить себя за ту боль, что причинил. За то, что тогда на форуме не разглядел и не поверил в тебя сразу. За свою больную одержимость, которую я называл ненавистью и пытался через унижения спасти себя от боли. За животную похоть, которая превращала твою жизнь в ад. И это моё право. Моя плата. Моё искупление. И я с радостью буду платить её каждый день, лишь бы ты была рядом.
— Марк… — ее голос снова дрогнул, но теперь от нежности. — Я люблю тебя. Я дура. Я боялась, сама не знала чего…
Он замотал головой, прижимая её еще крепче. — Только не бросай меня, Тая. Пожалуйста. Останься со мной. Навсегда. До последнего вздоха. Вместе. Будем ругаться, мириться, растить детей, стареть. Вместе.
Она повернулась к нему, обняла его крепко, поцеловала в губы долгим, нежным, исцеляющим поцелуем, в котором было обещание и принятие.
— А теперь спой мне, маленькая, — попросил он, закрывая глаза, погружаясь в это ощущение покоя, дома, завершённости. — Пожалуйста… её…
И Тая, улыбаясь сквозь усталость и счастье, начала тихо напевать. Ту самую колыбельную. Ту, что была его якорем в месяцы отчаяния, его ниточкой к ней. Голос её был тихим, хрипловатым от слез, страсти и усталости, но для Марка он звучал как голос ангела, несущего прощение и мир. Он слушал, прижавшись к ней всем телом, и впервые за четыре года, за всю свою взрослую, тяжелую жизнь, погрузился в глубокий, спокойный, безмятежный, детский сон, где не было кошмаров, а было только чувство дома, защищенности и абсолютной, безоговорочной любви. Тая, прошептав последнюю строчку, тоже уснула, счастливая и умиротворенная, в его железных, надежных объятиях, зная, что её война, наконец, окончена. Навсегда.
Три месяца спустя
Три месяца спустя дом Марка Орлова был похож на оперную декорацию к финальному акту великой и счастливой драмы. Сад, утопающий в зелени и белых лентах, переливающихся на ветру, гудел от приглушённых голосов гостей, запаха дорогого шампанского и свежескошенной травы. Сам Марк, облачённый в идеально сидящий смокинг цвета ночи, нервно поправлял манжеты, его взгляд раз за разом ускользал к резной белой арке, увитой розами и жимолостью. Он ждал этого момента как самого важного в своей жизни, как логического завершения долгого, мучительного и прекрасного пути, который они проделали вместе, шаг за шагом, рана за раной, возвращая друг друга к жизни.
Гости были исключительно свои — тот самый тесный круг, который прошёл с ними через огонь, воду и все круги ада. Сергей, стоял чуть поодаль с супругой, его обычно каменное лицо смягчено почти улыбкой. Ребята из охраны, давно превратившиеся из наемных работников в друзей, сгрудились вокруг стола с закусками, стараясь не выглядеть слишком грозно в своих парадных костюмах. Его малые, которых он любил как своих детей, те, что остались верны, делились воспоминаниями, кивая в сторону хозяина с немым уважением. Ввалился Егор, сияющий, как новенький пятак, под ручку со своей Лисицей, которая смогла укротить этого бабника, и поправляла чепчик на голове маленькой Сони, сидевшей у неё на руках. Следом, с характерной для него небрежной грацией, вошел Димон — и не один. Рядом с ним шла девушка, которой Димон улыбался как начищенный медный таз, а за руку он держал маленькую девочку лет четырех с двумя хвостиками и серьезным взглядом. В его глазах светилось редкое, глубокое и спокойное счастье.
Марк, поймав его взгляд, не удержался от старой, уже доброй привычки. — Наконец-то… Может уже женишься?! — буркнул он, но в голосе не было прежней колкости, только теплое, братское подтрунивание.
Димон лишь махнул рукой, обнимая за плечи свою девушку, и засмеялся, громко и искренне. — Дебил ты, Орлов! Своим счастьем занимайся! — Но взгляд его, брошенный на спутницу, говорил о многом.
И вот, когда солнце достигло зенита и отбросило короткие, четкие тени, заиграла музыка. Не стандартный, помпезный свадебный марш, а нежная, проникновенная, чуть грустная мелодия виолончели. Звуки, словно живые ленты, поплыли по воздуху, заставляя смолкнуть разговоры. Все обернулись к арке.
И показалась она.
Не в пышном, не в вычурном платье невесты. Её наряд был простым и оттого бесконечно совершенным. Воздушное белое платье из слоёного шифона струилось по ее фигуре, облегая и скрывая одновременно, с длинными рукавами-фонариками и кружевным верхом. Оно развевалось на легком ветру, словно второе крыло. Волосы, отросшие за эти месяцы до лопаток, были убраны в небрежную, но изящную прическу, из которой выбивались несколько черных, упрямых кудряшек, игравших с солнцем. В руках — маленький, скромный букет из белых пионов и васильков, таких же синих, как ее глаза. И она шла, не спеша, держа за руку сияющего Тимофея, облаченного в миниатюрную, точную копию отцовского смокинга. А Соню, закутанную в кружевное облачко платья и чепчика, на руках, у самого сердца, держал сам Марк, стоявший под аркой и не отрывавший от Таи взгляда, в котором смешались благоговение, гордость, любовь и легкая, счастливая неуверенность.
Когда она подошла к нему, Марк, передал Соню снова на руки Алисе, и та, сияя, прижала малышку к себе. Тимофей, важно пыхтя, занял место рядом, как самый главный шафер. Они остались вдвоем под взглядами самых близких, под звуки виолончели, под шёпот листьев.
Марк не выдержал. Он не мог просто стоять и ждать. Его руки сами потянулись к ней. Он схватил её за талию, легко, как перышко, поднял и закружил на месте, и она рассмеялась, звонко и беззаботно, обвив его шею руками, позволив букету упасть на траву. Потом он поставил её на землю, но не отпустил, а взял обе её руки в свои, и они, забыв о присутствии регистратора, просто обменялись клятвами. Без заученных слов. Глядя только друг другу в глаза, в самые глубины души.
— Навсегда, Марк, — улыбнулась Тая, и в её синих, бездонных глазах отразилось всё летнее небо, всё их прошлое и всё их будущее.
— Навсегда, заноза, — ответил он, и его голос был безгранично нежным и чуть дрожал. — Моя жена. Моя жизнь.
И их поцелуй под взрыв аплодисментов, под крики «Горько!», под счастливый визг Тимофея, был не просто формальностью. Это было слияние душ. Обещание, высеченное в камне. Печать на договоре, который они заключили с судьбой. Это было начало их новой, общей истории.
---
За длинным праздничным столом, уставленным яствами и утопающим в цветах, царило шумное, теплое веселье. Когда тосты пошли по второму кругу и эмоции достигли своей наивысшей точки, Марк поднялся, слегка пошатываясь от счастья и шампанского. Рядом с ним встала Тая, сияющая, положив руку ему на предплечье.
— Я хочу сказать… — начал Марк, и его голос, обычно несущийся по залу без сучка и задоринки, на миг дрогнул. Он сделал паузу, собрался. — Я хочу сказать огромное спасибо. Не мне — нам. Каждому из вас, кто был рядом. В самые темные времена. Кто не отвернулся. Кто верил, когда мы сами перестали. Алисе, Лёхе, Кириллу, Дане, Максу, всем пацанам… — он кивнул в сторону своих людей, и те ответили ему сдержанными, но глубокими кивками. — Спасибо.
Он обнял Таю за плечи, притянул к себе. Тая взяла слово, её глаза блестели влажным блеском.
— И особое, самое большое спасибо… — она перевела взгляд на Егорa и Димона, сидевших рядом и ухмыляющихся, но в их глазах тоже стояла нехарактерная влага. — Вам, мальчики. Без которых не было бы всей этой истории. Вообще. Ни одной строчки. Спасибо, что верили в меня. В Марка. В каждого из нас по отдельности, когда мы сами в себя не верили. Что верили, что из всего этого может получиться что-то хорошее. Что тянули нас, пинали, ругали… но не бросили.
Марк крепче сжал ее плечо. Он поднял свой бокал. Егор и Димон, не сговариваясь, встали, подняли свои. И как по команде, все четверо, глядя друг на друга — эти двое, что прошли через ад и назад, и эти двое, что не дали им в этом аду сгореть, — хором, громко и четко произнесли простое, емкое, окончательное:
— За нас!
Звон хрусталя, чистый и радостный, прокатился по саду, смешавшись со смехом, слезами счастья и криками одобрения. В этот момент, среди близких, под мирным небом, по-настоящему и началась их общая, большая, шумная и бесконечно любящая история — история семьи Орловых. История, выкованная в страсти, закаленная в преданности, исцеленная прощением и скрепленная любовью, которая оказалась сильнее страха, сильнее боли, сильнее смерти. Их история.
Навсегда.
---
А позже, когда гости разъехались, дети уснули, насыщенные тортом и впечатлениями, а в опустевшем, наполненном тишиной и покоем доме остались только они двое, Марк повел Таю в сад. Ночь была теплой, звездной, пахла жасмином и землей после вечернего полива. Он не говорил ничего, просто крепко держал её за руку, ведя по знакомым тропинкам к старой, массивной скамье под раскидистым дубом.
Они сели. Тишина между ними была не пустой, а насыщенной, плотной, как темнота вокруг, полной понимания и безмятежности. Марк обнял её, притянул к себе, и она прильнула к его плечу, слушая ровный, сильный стук его сердца.
— Знаешь, о чем я думал сегодня, когда ты шла ко мне? — тихо спросил он, его губы коснулись ее виска.
— О чем?
— О том, что я, наверное, самый счастливый и одновременно самый несчастный человек на свете. Счастливый — потому что у меня есть ты. Они. Все это. Несчастный — потому что я теперь знаю, какую цену может иметь счастье. И как легко его можно разрушить. И этот страх… он теперь всегда со мной.
Тая приподнялась, посмотрела ему в лицо, освещенное лунным светом. — Не бойся, — сказала она просто. — Я никуда не денусь. Мы никуда не денемся. Страх — это просто тень. А мы с тобой — из плоти и крови. И мы сильнее любой тени.
Он смотрел на неё, на её серьезные, сияющие в темноте глаза, и чувствовал, как что-то тяжёлое и холодное, сидевшее глубоко внутри, наконец отпускает, тает под теплом её слов, её взгляда, ее8 присутствия.
— Я люблю тебя, Тая… — прозвучало тихо, почти выдохом, но с такой невероятной плотностью и весом, будто каждое слово было отлито из чистого золота, выстрадано, выверено и наконец-то обретло право быть произнесенным вслух без страха и оглядки.
Она не ответила сразу. Повернула к нему лицо, и лунный свет, пробиваясь сквозь кружево листьев, заиграл в ее синих глазах миллионом серебристых искр. На ее губах, приоткрытых в легком удивлении, дрогнула улыбка. Не смущенная, не нежная, а та самая — озорная, живая, чуть хитрая, которая всегда сводила его с ума. Она наклонилась чуть ближе, и ее дыхание, теплое и сладкое, коснулось его кожи.
— Я знаю, — сказала она, и в этих двух словах звучало столько уверенности, столько принятия и спокойной силы, что у него на мгновение перехватило дыхание. А потом она продолжила, и ее голос зазвенел, как хрустальный колокольчик, чистым, безудержным смехом, в котором растворилась вся оставшаяся тяжесть прошедшего дня, всех прошедших лет. — И я вас люблю, Марк Анатольевич!
Это было не просто «люблю». Это была игра. Легкое, почти дерзкое напоминание о дистанции, которую когда-то между ними выстроил он сам, о его строгих костюмах и холодных взглядах. Но теперь в этом обращении не было ни капли страха или подобострастия. Была только ласковая, любящая насмешка, полная взаимопонимания и той самой, здоровой иронии, без которой не бывает настоящей близости. Она смеялась, глядя ему прямо в глаза, и в этом смехе было все: и прощение прошлого, и радость настоящего, и абсолютная уверенность в их общем будущем.
Марк сначала замер, пораженный, а потом его собственное лицо расплылось в широкой, беззаботной улыбке. Он рассмеялся в ответ — низко, счастливо, от всего сердца. И в этом совместном смехе, под звездным куполом ночного неба, окончательно растворился последний призрак былой боли. Он притянул ее к себе, прижал так крепко, что она взвизгнула, и прошептал ей в самое ухо, уже серьезно, но с тем же оттенком счастья: — Навсегда!
Они сидели так еще долго, молча, просто слушая ночь и дыхание друг друга. Два спасшихся корабля, нашедших наконец свою вечную гавань. Впереди была целая жизнь — с ее буднями и праздниками, ссорами и примирениями, ростом детей и сединой на висках. Но они знали, что теперь все это они будут проходить вместе. Рука об руку. Сердце к сердцу.
Навсегда.
Эпилог
Вечное пламя
Прошло достаточно лет, чтобы их история стала легендой в определённых кругах. Любовь которых приводили в пример. История Марка Орлова и его Снежной Королевы.
Орлов, который выстроил империю из титана и стекла. И его жена. Та, что не просто стоит рядом, а является причиной всего этого великолепия. Её благотворительный фонд был так же влиятелен, как его корпорация, но в другой, более человечной плоскости. Она превратила его богатство в свою власть — власть делать добро, менять жизни, быть святой для одних и загадкой для других.
Марк достиг такого уровня могущества, где не осталось соперников, а остались только подданные. Его время стоило астрономических сумм. Его слово решало судьбы. Его спокойствие было ледяным и абсолютным.
Абсолютным — до тех пор, пока в комнате не появлялась она.
Он по-прежнему сдувал с неё пылинки. Но это не было услужливостью. Это было ритуалом. Принесением даров божеству. Самый дорогой шёлк казался ему слишком грубым для её кожи. Самое изысканное вино — недостойным её губ. Он строил для неё миры — выставочные залы, детские центры, парки. И всё это было лишь попыткой выразить то, что нельзя выразить: его вселенское, нелепое, животное обожание.
И она принимала это. Как должное. С лёгкой, снисходительной улыбкой королевы, которой подносят очередную жемчужину. Она любила его той же мерой — абсолютно, до безумия, — но её любовь была спокойной, как глубокий океан. Его же — вечно бушующим штормом.
И ревность осталась тем самым якорем, который не давал этому шторму утихнуть. Он ревновал не потому что не доверял. Он ревновал потому что желал. Его желание и одержимость к ней было таким же постоянным, как пульс. И вид любого мужского взгляда, обращённого к ней — от восторженного взгляда молодого художника до привычно-дружеского похлопывания Димона по плечу, — был посягательством на объект его культа.
Особенно к Димону. Старая, иррациональная, вечная ревность. Димон был своим, братом, тем, кто прошёл с ними всё. И от этого его близость к Тае была ещё невыносимее. Он мог позволить себе то, что не мог позволить себе никто: шутку, фамильярность, разговор по душам с его женой. Ревность Марка не останавливало и то, что Димон давно женат и счастлив. Что Тая для него, как дочь, как младшая сестра. Но он — мужчина. Любой мужчина это опасность. Так считал Марк, хоть и прекрасно понимал что это идиотизм.
И вот, после семейного ужина, где Димон, рассказывая анекдот, на секунду положил руку Тае на предплечье, Марк взорвался. Молча. Взрыв был внутренним. Он не сказал ни слова другу. Проводил его ледяным кивком и рукопожатие. А потом его молчание повисло в доме тяжёлым, гулким колоколом.
---
Дверь закрылась за последним гостем. В доме воцарилась тишина, которую Марк наполнил собой — плотной, гнетущей, электризующей воздух. Он стоял в гостиной, спиной к ней, глядя в темноту за окном, но весь его организм был повёрнут к ней, как компас к полюсу. Он ждал. Ждал, когда давление его немой ярости достигнет в ней критической точки.
Тая выдержала ровно столько, сколько сочла нужным. Она убрала со стола, щёлкнула выключателем, оставив только свет торшера, и подошла к нему вплотную. Её дыхание обожгло ему кожу на затылке.
— Ну что, — её голос прозвучал тихо, но в нём не было вопроса. Было начало. — Показывай. Выкладывай. Что на этот раз? Его рука была на полсантиметра ниже локтя? Или он посмотрел на меня на секунду дольше, чем положено?
Он медленно обернулся. Его лицо было маской, но глаза горели тем самым, диким, знакомым ей пламенем. Оно не пугало. Оно возбуждало. Потому что было частью их танца.
— Ты знаешь что, — сказал он, и его голос был низким, хриплым от сдерживаемых эмоций. — Я устал. Устал от этого. От твоих улыбок, которые ты раздаёшь направо и налево. От твоего смеха, который звучит для других так же, как для меня. От того, что кусочек тебя, самый крошечный, ускользает от меня к кому-то ещё.
Это была не ревность к Диме. Это была ревность ко Вселенной. К самому факту её существования вне его поля притяжения.
Тая закипела. Не потому что он был несправедлив. А потому что он был прав. В своей сумасшедшей, гипертрофированной правоте. И эта правота была оскорбительна.
— Устал?! — её голос взметнулся на октаву, первый трещинный звук надвигающейся бури. — Ты устал?! Я стою здесь, твоя! Я живу в этом доме, дышу этим воздухом, сплю в твоей постели! Я отдала тебе всё! А ты устал от того, что я живу не только в этой комнате?! От того, что я не заперта в твоей спальне на ключ, как какая-то драгоценность в сейфе?!
Она не кричала ещё. Она шипела, как раскалённый металл, опущенный в воду. Каждое слово было паром, вырывающимся под давлением.
— Ты хочешь, чтобы я перестала дышать? Чтобы я перестала быть собой? Чтобы я стала твоей красивой, молчаливой тенью? Да?!
Он сделал шаг вперёд, нарушив её личное пространство, заставив её отступить. — Да! — вырвалось у него, и это был рык. — Хочу! Потому что тогда я буду спокоен! Тогда я буду знать, что ты вся — здесь! Со мной! И ни одна твоя мысль, ни одна твоя улыбка не уйдёт к чужому!
Это было признанием. Самым страшным и самым честным. И оно стало спичкой, брошенной в бензин.
Истерика, которую он так ждал и так обожал, обрушилась на него не потоком слёз, а ураганом ярости. Она не плакала. Она горела.
— Ах, так?! — её смех прозвучал резко, истерично. — Ты хочешь тень? Нихрена подобного, мой дорогой! Я — живая! ....Получай!
Она рванулась прочь от него, к полкам с книгами, и с размаху смахнула на пол тяжелую хрустальную вазу, подаренную кем-то из важных партнёров. Грохот разбитого хрусталя оглушил тишину. — Вот тебе моя улыбка! — она схватила со стола серебряную рамку с их общей фотографией и швырнула её в стену. Стекло звонко рассыпалось. — Вот тебе мой смех! Доволен?!
Она металась по комнате, сметая всё на своём пути, не предметы — символы. Символы их жизни, которую он хотел заключить в тюрьму своего обожания. Она была прекрасна в своём разрушении. Сильная, дикая, неукротимая. Его фурия. Его богиня гнева. И он смотрел, заворожённый, и желал её в этот момент так сильно, что становилось физически больно. Потому что в этой ярости была вся её суть. Вся её неугасимая жизнь, которую он пытался присвоить.
— Всё! — закричала она, остановившись перед ним, грудь вздымалась, волосы прилипли к влажным вискам. — Всё разбито! Вся эта красивая картинка! Остались только ты и я! Голая правда! Я — не твоя вещь, Марк! Я — твой огонь! И ты либо сгоришь со мной, либо задушишь меня — и останешься один в этом идеальном, мёртвом мире!
Он больше не мог выдержать дистанции. Этот вызов, этот огонь был для него наркотиком. Он двинулся на неё, и она не отступила. Они столкнулись в центре комнаты, усыпанной осколками, не для объятия — для схватки. Его руки впились в её бока, её пальцы вцепились в его волосы. Их поцелуй не был поцелуем. Это было сражение губ и языков. Это было взаимное поглощение.
— Моя, — рычал он, срывая с неё тонкий шёлк блузки. — Мой огонь. Моя ярость. Моя жизнь. Ты только моя! И только я буду в тебе!
— Только твоя, — выдыхала она в ответ, царапая ему спину, сдирая с него рубашку. — Но не как вещь. Как стихия. Принимай всю, целиком!
Он принял. Там, на полу, среди осколков их общей жизни. Он взял её с той яростью, которую сам же и породил своей ревностью. Каждое движение было и наказанием, и поклонением, и мольбой. Он входил в неё, как в самое пекло, желая сгореть, желая, чтобы это пламя выжгло в нём всё — и эту вечную ревность, и этот вечный страх, оставив только эту вечную, животную, сводящую с ума страсть.
Она отвечала ему тем же, обвиваясь вокруг него, принимая каждый жёсткий толчок, каждый укус, каждый стон. Они не занимались любовью. Они сражались за право дышать одним воздухом. За право быть двумя отдельными людьми, чьё слияние было добровольным адом и раем.
Когда волна наконец отхлынула, они лежали на полу, на грани своего рода изнеможения. Синяки, царапины, следы — их тела пестрели знаками битвы. Он лежал на спине, она — на нём, её голова на его груди. Они слушали, как бьются их сердца, постепенно сходя на один ритм.
— Я всё равно буду ревновать, — тихо сказал он в тишину. — Завтра. Послезавтра. Всегда.
— Знаю, — она провела ладонью по его груди. — И я всё равно буду орать. И бить твою посуду.
— Это наша посуда.
— Тем более.
Он повернул голову, поцеловал её в макушку. — Прости.
— Не за что, — она слабо улыбнулась. — Это наша жизнь. Твоя ревность. Мои истерики. Наш огонь. Не хочу другого.
Он обнял её крепче. Он знал, что она права. Это и была их любовь. Не тихий покой, а вечное, прекрасное, разрушительное и созидающее пламя. Он — горючее. Она — искра. И вместе они горели так ярко, что хватило бы на тысячу жизней.
Они так и остались лежать среди хрустальных осколков, не спеша восстанавливать порядок. Порядок был скучен. А этот хаос, этот беспорядок, эти следы их страсти — и были единственным настоящим порядком в их мире.
Их мире, где он сдувал с неё пылинки и сходил с ума от ревности. Где она принимала его обожание и время от времени громила всё в щепки, чтобы напомнить: она — живая. И он обожал её за это. Больше всего на свете.
Конец
.
Конец
Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.
Глава 1. РАЗНОС Тишина в зале была густой, липкой и лживой. Она не предвещала покоя — она копила напряжение, как сжимающаяся пружина, как лезвие бритвы перед касанием кожи. Каждая секунда этого молчания звенела в ушах Таи навязчивым, тревожным камертоном. Она сидела в четвёртом ряду, в самом сердце стерильно-холодного кафедрала современного бизнеса, и пальцы её, стиснувшие картонную папку, побелели от усилия. Влажные пятна на краю были отпечатками не просто волнения, а животного, первобытного страха, к...
читать целикомПролог Вино ударило в голову, и мир вокруг покачнулся, будто асфальт под ногами вдруг решил стать жидким. Я сжимала складной нож, стыренный из ящика в общаге, так сильно, что пальцы онемели, и лезвие казалось продолжением ладони — холодным, неправильным, чужим. Сердце колотилось слишком быстро, не от страха, а от злости, от обиды, от того мерзкого чувства, когда тебя делают глупой. Итан. Его улыбка. Его руки. Его «ты особенная». Всё это теперь выглядело плохо смонтированным фильмом, где я внезапно поня...
читать целиком1 — Лиам, мы уже говорили, что девочек за косички дергать нельзя, — я присела на корточки, чтобы быть на одном уровне с моим пятилетним сыном, и мягко, но настойчиво посмотрела ему в глаза. Мы возвращались домой из садика, и солнце ласково грело нам спины. — Ты же сильный мальчик, а Мие было очень больно. Представь, если бы тебя так дернули за волосы. Мой сын, мое солнышко с темными, как смоль, непослушными кудрями, опустил голову. Его длинные ресницы скрывали взгляд — верный признак того, что он поним...
читать целикомГлава 1. Первый день Академия «Предел» встречала новых студентов холодным каменным величием. Высокие своды, портреты прошлых директоров — надменных драконов, вампиров с вечной ухмылкой и оборотней с надменными взглядами. Воздух был густым от смеси сотен запахов: шерсти, крови, древней пыли и магии. Я шла по коридору, стараясь держать спину прямо, как учила мама. Моя белая коса лежала тяжелым жгутом на плече, а форма сидела безупречно. Вокруг кипела жизнь. Группа молодых вампиров с презрением оглядывала...
читать целикомПредупреждение В романе «Голод» содержатся сцены, включающие: Психологическое насилие; сексуальное доминирование и неоднозначное согласие; физическое насилие; преследование и нарушение границ; антигерой с аморальной природой; эмоциональная зависимость и власть через чувства; темы семейного абъюза; организованная преступность; смерть и пытки; темы заболеваний. Если вас это тревожит, прошу воздержаться от чтения. Ваше психическое здоровье очень важно. Берегите себя. Всем остальным, предлагаю окунуться в...
читать целиком
Комментариев пока нет - добавьте первый!
Добавить новый комментарий